Проза войны Военная литература

Сборник
Побратимы Халхин-Гола


«Военная литература»: militera.lib.ru
Издание: Побратимы Халхин-Гола. — М.: Правда, 1979.
Книга на сайте: militera.lib.ru/prose/russian/sb_pobratimy_halhingola/index.html
Иллюстрации: нет
OCR, правка: Андрей Мятишкин (amyatishkin@mail.ru)
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)

{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста

Побратимы Халхин-Гола. — М.: Правда, 1979. — 320 с. / Составители: М. Певзнер, Ч. Нацагдорж. // Тираж 50 000 экз.

Аннотация издательства: Книга «Побратимы Халхин-Гола» рассказывает о том, как советский народ и его Красная Армия пришли на помощь монгольскому народу в трудные для него дни. Книга посвящена 40-летию победы советско-монгольских войск на Халхин-Голе в боях с японскими агрессорами в 1939 году.

Содержание

Д. Пурэвдорж. Герои Халхин-Гола. Перевод В. Михановского
Б. Явуухулан. Слово старого солдата. Перевод В. Тушновой
Маршал Советского Союза Г. Жуков. Халхин-гольский урок
Генерал-полковник Ж. Лхагвасурэн. Боевое братство
Документы боевой эпопеи
С. Дашдооров. В тот год. Перевод В. Михановского
К. Симонов. Танк. О живых. Тыловой госпиталь. Фотография. Кукла
В. Ставский. Первый бой. Пятеро отважных
С. Эрдэнэ. По синему небу плывут облака. Перевод Л. Скородумовой
Н. Тихонов. Перекличка героев
М. Колесников. Орлиное гнездо
К. Симонов. Халхин-гольская страница
Д. Тарва. Мой отец. Перевод В. Михановского
П. Трояновский. Фронтовая дружба
Л. Славин. Связисты
Ж. Шагдар. Соколы Халхин-Гола. Перевод В. Михановского
Б. Лапин, З. Хацревин. Марш советской пехоты
Н. Шпанов. Немеркнущее пламя
П. Бадарч. Вечный огонь. Перевод В. Михановского
Документы боевой эпопеи
Вас. Лебедев-Кумач. Два сокола-друга
Д. Цэдэв. Жеребенок. Перевод Л. Скородумовой
Б. Смирнов. Беспримерный бой
Д. Ортенберг. Писатели из «Героической»
Ш. Сурэнжав. Сказ о девяноста баторах. Перевод В. Липатова
Ив. Молчанов-Сибирский. Бессмертие. Стихи о друге. Глоток воды
В. Ставский. Комиссар-летчик. Штурм сопки Ремизова
Ш. Дулмаа. Земные раны. Перевод В. Михановского
Б. Дубровин. Какие тропы пройдены за годы. Гарнизон в пустыне
Д. Тарва. Политрук Чинбат. Перевод Б. Фишера
М. Певзнер. Фронтовые будни
М. Розенфельд. Утро двадцатого августа
Д. Пурэвдорж. Баллада о синем дэле. Перевод Г. Ярославцева
И. Дружинин. Халхин-гольцы
Б. Лапин, З. Хацревин. «...Лишь бы машина была»
Т. Юмсурэн. Светлая память о друге. Перевод Р. Гаврилова
Ш. Сурэнжав. Халхин-гольский марш. Перевод В. Тихомирова
И. Эсклер. Живыми не дадимся
З. Xирен. Рядовые бойцы
А. Шумков. По точным ориентирам
С. Дашдооров. Солдат вернулся. Перевод Е. Демидовой
Л. Тудэв. Алеша. Перевод Л. Скородумовой
В. Ноздрев. О себе
В. Андреев. Герой Халхин-Гола
Д. Гармаа. Разведчики. Перевод Н. Нимбуева
Ю. Гольдман. Памятник
А. Крайкин. Странички из дневника
М. Новиков. Первые ракетоносцы
Ш. Жамлийхаа. Икей. Перевод Р. Гаврилова
Л. Шкавро. Хамар-Даба. Бессмертники. На марше. У дорог. Степные озера
С. Удвал. Первые тринадцать. Перевод Г. Матвеевой
Л. Дашням. Подсолнухи. Перевод В. Михановского
О. Игнатьев, А. Кривель. Пшеничный колос в солдатской каске
Примечания


Все тексты, находящиеся на сайте, предназначены для бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в учёбе и в работе, цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите, размещайте эти тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну просьбу: сопроводите текст служебной информацией - откуда взят, кто обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете. Информацию по архивам см. в разделе Militera: архивы и другия полезныя диски (militera.lib.ru/cd).

 

К 40-й годовщине победы советских и монгольских войск над японскими агрессорами в районе реки Халхин-Гол.


Союз писателей СССР.


Союз монгольских писателей.

Д. Пурэвдорж.
Герои Халхин-Гола

Вдруг тень войны нам свет затмила.
А степь восточная цвела...
На нас напала вражья сила,
Она нас пулями косила
И танками на нас пошла.
Она в открытую ломила,
Она огнем свинцовым жгла.
Но мы не уронили чести
В кровавом пламени войны.
Две Армии сражались вместе,
Великой дружбою сильны.

Сражались в битве суровой,
Сражались в схватке опасной
Народная Армия —
Рядом с Армией Красной!
Погибель враг свою нашел,
И стал бессмертным Халхин-Гол.
Кто мог бы наш сдержать порыв,
Шло войско день и ночь в прорыв,
Стальным крылом касаясь неба.
Пускай вставал за взрывом взрыв,
Весь свет осколками прошив,
И даже солнце было слепо, —
Шли обе Армии вперед,
И верил сердцем в них народ.
Бойцы делили корку хлеба,
Махру делили пополам,
Как и положено друзьям.

Сражались в битве суровой,
Сражались в схватке опасной
Народная Армия —
Рядом с Армией Красной!

Вошли мы, словно острый меч,
В теченье Халхин-Гола.
Не уставало солнце жечь,
Как будто дьявольская печь,
Не уставали пули сечь, —
Но тверд был шаг монгола:
Ведь рядом дрался русский брат —
России дружеской солдат!

Сражались в битве суровой,
Сражались в схватке опасной
Народная Армия —
Рядом с Армией Красной!

И солнце радости взошло,
Мы одолели беды!
Оно над нами расцвело
В лучах большой победы.
Героев сохраним в сердцах —
В веках погибшим жить!
Мы мир, родившийся в боях,
Сумеем защитить.
Запомним грозных пушек гром,
И взрывов озаренье,
И небо, смятое огнем
Кровавого сраженья.

Сражались в битве суровой,
Сражались в схватке опасной
Народная Армия —
Рядом с Армией Красной!

 

Б. Явуухулан.
Слово старого солдата

Да, мальчик мой! И вправду я однажды мертвым был,
Но у меня был русский друг — он жизнь мне возвратил.
Все, кто слыхали тот рассказ, не верили сперва,
С усмешкой слушали они правдивые слова.
Я добровольцем шел на фронт, я молод был и смел,
И в джигитовке мало я соперников имел.
Границу нашу перешел жестокий самурай,
На Халхин-Голе бились мы за свой родимый край.
Враг был хитер... Матерый волк, он кинулся рывком
На нас, без передышки полк кидал он за полком,
Но к нам на помощь подошла друзей и братьев рать,
От рубежа до рубежа бежал противник вспять.
Не побывавшие в боях говаривали так:
«Теперь к нам больше никогда не сунет носа враг!»
Кому ж случалось воевать, так отвечали им:
«Как волк, хитер лукавый враг... Что будет, поглядим!»
Любил я, помню, часть свою — отличный все народ!
И вот она приказа ждет, готовая в поход,
А рядом с ней, плечом к плечу, недвижные пока,
И днем и ночью начеку советские войска.
Нас с другом вызвал раз к себе командующий сам,
Сказал, что завтра до зари идти в разведку нам.
Был славный малый друг мой Дорж — веселый паренек,
Жаль, до поры свинца кусок свалил солдата с ног!
Мы долго ехали вдвоем, без отдыха ползли...
Мы за пригорок залегли и стали ждать зари.
А ночь была черным-черна — сплошное море тьмы...
И тихо было так: казалось нам, что глухи мы.
Вдруг слышу, Дорж, толкнув меня, мне шепчет: «Погляди,
Ведь это вражеская часть за склоном впереди».
В рассветной мути различить смогли глаза мои,
Что по равнине всей враги кишат, как муравьи.
Мы сразу поняли: они готовятся напасть,
И встал вопрос — кому из нас двоих вернуться в часть?
Дорж был находчив и горяч: «А ну, давай-ка я!»
И побежал в лесок, спеша добраться до коня,
Но враг не спал; в густой траве он обнаружил нас,
От пулеметного огня на склоне пыль взвилась.
А Дорж бежал, бежал, бежал... Вскочил он на коня
И поскакал за перевал, пригнувшись от огня.
Ликуя, думал я: «Спасен! Еще один бросок!»
Конь, как по воздуху, летел вперед, не чуя ног,
Как выпущенная стрела, он близился к леску...
Но пуля парня догнала и сшибла на скаку.
Остался к небу обращен его застывший взгляд,
И я с тревогою в душе скорей пополз назад.
Почти добравшись до коня, я увидал бойца,
Простые русские черты открытого лица...
Давно я знал его шинель защитного сукна,
И знал звезду я, что была на каске зажжена,
Из штаба сообщили в часть, что связь оборвалась,
И он пошел — и вот он здесь, чтобы наладить связь...
Он не твердил, что мы друзья, что цель у нас одна,
Но мне душа его до дна в тот миг была видна.
И я, доверившись вполне, спешил за ним ползти,
Чтоб командиру донести, что враг уже в пути.
Гнедой с отметиной на лбу припрятан был во рву;
Как многоопытный боец, скакун залег в траву.
Не зря в походах и боях боец с конем вдвоем:
Мы донесение свое послали с тем конем.
Он крупной рысью поскакал, он миновал холмы,
Из виду скрылся, и тогда легко вздохнули мы
И порешили, что вдвоем с врагами примем бой
И не на день, так хоть на час рубеж удержим свой.
Товарищ дерзок был и смел, умел он метко бить,
Такому впору сам-один на тигра выходить!
Мы дали очередь. Еще звук выстрелов не стих,
А уж лежал весь первый ряд, как срезанный тростник,
И мы стреляли вновь и вновь, в глазах мутился свет,
Но вот последний выстрел, и — патронов больше нет!
Невыносимый блеск в глазах, удар по голове...
Мой друг сражается один, а я лежу в траве,
Но перед тем, как темнота мир заслонила весь,
Я услыхал вдали: «Ура!» Я понял: наши здесь!
И тоже закричал «Ура!», вскочил, чтобы бежать...
Я без сознания лежал, наверно, суток пять.
Потом рассказывал мне врач: «Советский друг-солдат
Тебя, холодного почти, доставил в медсанбат».
Да, много видел Халхин-Гол, грозна была война,
По этим тихим берегам, как смерч, прошла она.
Знамена плавали в дыму, как в небе облака,
И шел народ, и шли войска, как бурная река,
Разрывы бомб взметали пыль до самых до небес,
Захлебывался пулемет, слепил ракетный блеск.
И кони падали в траву, ломая строгий строй,
И дальнобойное порой гремело за горой.
Да, мой сынок, я побывал разок на свете том...
Но у меня был русский друг — забуду ли о нем?
Тогда мы выиграли бой, прогнали прочь врага
С родных полей страны своей, что всем нам дорога.
Я был солдатом. Что скрывать, я и сейчас солдат —
Я в войско мира горняком теперь зачислен, брат!
С друзьями русскими дружу, как прежде на войне:
Я им, где надо, помогу, они помогут мне!
Не устаю благодарить и помню как солдат —
Я в войско мира горняком теперь зачислен, брат!
Не устаю благодарить и помню, как сейчас,
Солдата-друга, что меня для жизни мирной спас.
Хороший русский человек с открытою душой...
Нет для меня людей милей на всей земле большой.
И я уверен, что со мной согласен мой народ,
Что руку дружбы русским он со мною подает.
Мы побратались в трудный час, сдружились на войне —
Ничто не сломит дружбы той, сковавшейся в огне.

 

Маршал Советского Союза Г. Жуков.
Халхин-гольский урок

С мая по сентябрь 1939 года, в продолжение четырех месяцев, в районе реки Халхин-Гол происходили ожесточенные бои между советско-монгольскими и японскими войсками. Война закончилась блестящей победой Красной Армии и Монгольской Народно-революционной армии...

На песчаных барханах восточнее Халхин-Гола были полностью уничтожены две отборные японские дивизии, считавшиеся лучшими дивизиями императорской армии. Враг был изгнан с территории дружественной нам Монгольской Народной Республики, он получил сокрушительный удар. Никогда за всю свою историю японская армия, непобедимостью которой так кичились ее хвастливые генералы, не знала такого поражения, как на Халхин-Голе.

Советские войска вернулись с поля боя победителями. Маршал Советского Союза товарищ Ворошилов в своем приказе от 7 ноября 1939 года сказал:

«Подлинной славой покрыли себя бойцы и командиры — участники боев в районе реки Халхин-Гол. За доблесть и геройство, за блестящее выполнение боевых приказов войска, участвовавшие в боях в районе реки Халхин-Гол, заслужили всенародную, великую благодарностью.

Бои у Халхин-Гола не явились плодом какого-либо пограничного недоразумения. Причины японской провокации были совершенно ясны.

Что нужно было японцам на монгольской земле?

Об этом представители японской военной клики писали откровенно. В секретном докладе начальника японской особой миссии в Бейпине Мацумура на имя штаба Квантунской армии мы читаем:

«Основываясь на точке зрения империи и ее большой континентальной политике, после захвата Маньчжурии необходимо продолжать захват Монголии. Монголия является важным военным плацдармом, и в отношении Монголии наша империя прилагает все усилия к тому, чтобы последовательно ее захватить».

Генерал Араки высказывался еще более откровенно.

«Япония, — писал он, — не желает допустить существования такой двусмысленной территории, какой является Монголия, непосредственно граничащая со сферами влияния Японии — Маньчжурией и Китаем. Монголия должна быть, во всяком случае, территорией, принадлежащей нам».

Один из прожженных японских империалистов, Хадеказе, доказывал:

«По единодушному мнению военных экспертов, наступление Японии на СССР через Внешнюю Монголию будет успешней, чем через Маньчжурию».

Японская военщина зарилась на Монгольскую Народную Республику, чтобы, захватив ее, подойти к нашим забайкальским границам и угрожать советской земле от Байкала до Владивостока, а в случае войны с СССР перерезать Великий Сибирский путь.

Японцы задолго до военных действий готовили свою авантюру. Не случайно они выбрали район реки Халхин-Гол.

Они стремились создать такой театр войны, который поставил бы наши войска в исключительно тяжелое положение. Наша ближайшая железнодорожная станция была отдалена от Халхин-Гола на 750 километров (кругооборот 1500 километров). Это действительно создавало огромные трудности в подвозе огнеприпасов, горючего, вооружения, снаряжения и средств питания. Даже дрова — и те надо было доставлять не ближе, чем за 500 километров.

Восточный район Монгольской Народной Республики — степной район, с большим количеством солончаков и соленых озер. Пресную воду здесь достать очень трудно. Местность абсолютно безлесная и малонаселенная.

Река Халхин-Гол — сложная водная преграда, особенно в районе боевых действий. Ширина ее от 50 до 130 метров, глубина — до двух, а местами и до трех метров. Бродов мало, течение реки очень быстрое. Дно галечное. Долина реки широкая и во многих местах заболочена. Спуски к долине от горы Хамар-Даба до горы Баин-Цаган очень крутые, а местами совершенно недоступны для машин. Восточная долина Халхин-Гола хорошо просматривается с высот как правого, так и левого берега. В 2–3 километрах восточнее Халхин-Гола тянется гряда тактически очень выгодных высот. Здесь много песчаных высот и котловин, затруднявших применение танков, броневиков и автомашин.

Наш фронт разрезала речка Хайластин-Гол — приток реки Халхин-Гол. Ее долина идет перпендикулярно фронту. Изгибы и неровности этой долины использовались японцами как укрытие для своих войск и, особенно, для расположения тылов. Река Халхин-Гол и прилегающие к ней высоты являлись крайне выгодными тактическими рубежами, а обладание рядом командных высот давало японцам возможность создать здесь сильный оборонительный рубеж. По плану японского генштаба, через район Номун-Хан-Бурд-Обо должна была быть проложена железная дорога Халунь — Аршан — Ганьчжур, которая обеспечивала бы питание войск, действующих против Монгольской Народной Республики и Забайкалья.

Японцы, выбирая эти места для своей провокации, безусловно, рассчитывали на то, что Красная Армия будет оторвана от своих тылов и не сумеет развернуть здесь свою могучую технику.

По всем данным, японские разведчики провели тщательную рекогносцировку и даже издали неплохие топографические карты района реки Халхин-Гол. По этим картам японцы предварительно провели несколько больших и малых военных игр, тщательно прорепетировали на картах захват данной местности и на всякий случай ее оборону.

Японцы, будучи крепко побиты у озера Хасан, видимо, надеялись в более благоприятной для себя обстановке свести счеты с Красной Армией.

Провокационные налеты в этом районе японцы предприняли с начала 1939 года. В январе они неоднократно обстреливали дозоры 7-й пограничной заставы Монгольской Народной Республики. В феврале японцы группами до взвода несколько раз переходили границу, проникая в глубь монгольской территории. В начале мая противник стал действовать более вызывающе. Нападения на пограничные наряды производились силами до эскадрона. Одновременно японцы начали производить групповые полеты над территорией Монгольской Народной Республики с целью разведки. 11 мая японская авиация штурмовала пограничную заставу №7 в районе горы Хамар-Даба, расположенную в 20 километрах от государственной границы. 14 мая японский отряд в составе эскадрона конницы, полуроты пехоты при содействии группы самолетов нарушил границу и занял безымянную высоту в 3 километрах северо-восточнее устья Хайластин-Гола. Одновременно был занят баргутским кавалерийским полком район Номун-Хан-Бурд-Обо.

Выполняя договор Советского правительства с Монгольской Народной Республикой о взаимной помощи, командование отдало приказ о переброске частей Красной Армии в район реки Халхин-Гол.

Японская же военщина не унималась, она продолжала свои провокации, а затем перешла и к более широким действиям.

21 мая командующий 23-й японской пехотной дивизией генерал Камацубара отдал приказ:

«1. Положение противника (идет ссылка на карту).

2. Дивизия должна уничтожать войска Внешней Монголии в районе Номунхана (т. е. Халхин-Гола).

3. Командир 64-го пехотного полка объединяет и командует всеми отрядами, образуя сводный отряд Ягамата.

Этот сводный отряд немедленно на автотранспорте перебрасывается в район Номунхана для выполнения задач по уничтожению войск Внешней Монголии.

...Я нахожусь в Хайларе.

Командир 23-й дивизии генерал-лейтенант Камацубара».

К исходу дня 27 мая в район Номун-Хан-Бурд-Обо японцы подтянули часть 64-го пехотного полка, разведывательный отряд дивизии, моторизованную роту капитана Ковано, 8-й баргутский кавалерийский полк и часть 1-го и 7-го кавалерийских полков. Всего японцы стянули сюда свыше 1500 штыков, 1000 сабель, до 75 станковых и ручных пулеметов, 12 орудий, 6–8 бронемашин и до 40 боевых самолетов.

И вот, в 5 часов утра 28 мая японцы перешли в наступление. Японская авиация начала бомбить нашу оборону, переправу и тыл. Особую активность противник развивал на левом фланге, где разведывательным отрядом подполковника Адзумо и моторизованным отрядом капитана Ковано пытался отрезать наши части от реки Халхин-Гол, окружить и уничтожить их.

Обстановка для наших частей была тяжелой. Японцам удалось уже глубоко охватить слева нашу оборону. Создалась угроза переправе. Людских сил и техники у нас тогда было в несколько раз меньше, чем у японцев. Кровопролитные бои продолжались два дня.

Наши бойцы, командиры и политработники геройски сдерживали напор японских частей и неоднократно переходили в контратаку.

Пехоты было у нас очень мало, пришлось бросить в бой саперную роту 11-й танковой бригады. Саперы сражались с изумительным упорством и храбростью. По пять-шесть раз ходили они в контратаки. Также геройски дрался бронедивизион монгольской кавдивизии, до шести раз ходивший в атаку.

В этих боях японцам не удалось достигнуть успехов. Отряды подполковника Адзумо и капитана Ковано были почти полностью уничтожены нашим артиллерийским и пулеметным огнем. Японцы потеряли более 400 человек убитыми. Оставив на поле боя убитых, раненых и много вооружения, японские войска отступили на свою территорию в район Деп-Ден-Сумэ.

В июне наряду со столкновениями наземных войск имели место воздушные бои. 22 июня 95 советских самолетов вступили в бой с 120 японскими самолетами. В результате был сбит 31 японский самолет. 24 июня наши героические летчики сбили 25 неприятельских самолетов, потеряв лишь два истребителя. 26 июня около 60 японских истребителей появились у озера Буир-Нур. В районе Монголрыба завязался воздушный бой, в котором приняли участие 50 советских самолетов. Бой продолжался около двух часов и окончился разгромом японской авиации, которая покинула поле боя, преследуемая нашими истребителями до района Ганьчжур. В этом бою было уничтожено 25 японских самолетов. Мы потеряли три самолета.

Воздушные бои не прекращались. Каждый день наши летчики наносили все более сокрушительные удары японской авиации. Не прекращались также и столкновения пехотных частей.

Японцы готовились к новому наступлению. Они стали подтягивать в район событий крупные соединения. Новое наступление они назначили на 3 июля.

К исходу дня 30 июня в районе Джин-Джин-Сумэ и озера Яньху вышли в полном составе усиленная артиллерией за счет других частей Квантунской армии 23-я пехотная дивизия под командованием генерал-лейтенанта Камацубара, 26-й пехотный полк и часть 28-го пехотного полка 7-й пехотной дивизии, 3-й и 4-й танковые полки, хинганская дивизия и части баргутской конницы. Кроме того, сюда были подтянуты 1-й отдельный артиллерийский полк, 7-й тяжелый артиллерийский полк, мелкокалиберная скорострельная и горная артиллерия, до двух дивизионов зенитной артиллерии. Здесь же японцы сосредоточили не в малом количестве авиацию. Самолеты собирались со всех концов, часть их прибыла с китайского фронта, часть из Японии, и, кроме того, в операциях приняли участие почти все самолеты Квантунской армии.

Всего японцы к началу этих боев собрали 20000 штыков, 4700 сабель, 170 полевых орудий, 98 противотанковых орудий, 136 танков и броневых машин, 164 станковых пулемета и более 250 самолетов.

План наступления японцев состоял в том, чтобы сковать наши части с фронта, обойти левый фланг нашей обороны, скрытно переправиться с главными силами через реку Халхин-Гол и, овладев господствующей высотой Баин-Цаган, ударить в тыл наших обороняющихся частей с целью отрезать и уничтожить их.

Генерал Камацубара в своем приказе от 30 июня, захваченном впоследствии нами, так и писал: «Дивизии главными силами переправиться через реку Халхин-Гол, захватить войска противника и уничтожить их». Камацубара был настолько уверен в своей победе, что хвастливо уведомил в этом же приказе, что движется с основными силами на гору Баин-Цаган, где будет находиться после ее взятия.

Несколько слов о горе Баин-Цаган, где нашими войсками было учинено японцам историческое побоище.

Гора Баин-Цаган расположена в изгибе по левому берегу и охватывается с востока и севера рекой Халхин-Гол. Восточные и северные скаты этой высоты крутые, с обрывами. Западные и южные скаты скрадываются предгорной степью. Здесь Баин-Цаган не выделяется как гора, а сливается с окружающей ее местностью. С горы Баин-Цаган открывается прекрасный обзор во все стороны на 20–25 километров, и только на запад обзор ограничен до 3–4 километров.

Наши части, сделав необходимые выводы из майских боев, организовали прочную оборону по важнейшему рубежу в 5–6 километрах восточнее реки Халхин-Гол. Правый фланг обороны наших войск проходил через гряду песчаных высот и своим охранением упирался в реку Халхин-Гол. Левый фланг проходил по высоте Ремизова, пересекая северные скаты ее, и тянулся до реки Халхин-Гол, что в 3–4 километрах южнее горы Баин-Цаган. Гора Баин-Цаган и близлежащий район Развалин прикрывались подразделениями монгольской кавалерийской дивизии.

В 100–120 километрах от района действий после длительных переходов приводили себя в порядок мотомехчасти, в том числе 11-я танковая бригада, которой командовал комбриг Яковлев, и 24-й мотострелковый полк полковника Федюнинского.

Этих сил было далеко не достаточно для разгрома врага. Командованием было принято решение до конца сосредоточения всех войск, намеченного по плану, советско-монгольскими частями вести активную оборону, подготовив на случай наступления противника сильный контрудар из глубины.

Активные действия японской авиации в период 22–27 июня насторожили нас. По всем данным было видно, что японцы думают в ближайшее время повторить майское наступление, но в значительно более крупном масштабе. В целях предосторожности ударная группа наших войск в ночь с 1 на 2 июля была переброшена в район озер, что в 25–30 километрах западнее горы Хамар-Даба.

Между 5 и 8 часами вечера 2 июля японские части, при поддержке 40–50 танков, просочившись между подразделениями, прикрывавшими границы Монгольской Народной Республики, пытались окружить их. Встретив упорное сопротивление и потеряв до десяти танков, подбитых нашей артиллерией, японские части замедлили свои действия.

Всю ночь со 2 на 3 июля японцы вели активную разведку переднего края и системы укреплений. Одновременно шумом танков, пулеметным и артиллерийским огнем они пытались замаскировать шум от передвижения своей главной группировки, торопившейся за ночь переправиться через реку и обосноваться на горе Баин-Цаган, чтобы с рассвета начать наступление в тыл нашей обороны.

В 2 часа 3 июля части нашей ударной группы были подняты по тревоге и получили задачу выступить к реке Халхин-Гол, сосредоточиться к 10 часам 3 июля в районе горы Баин-Цаган и быть готовыми нанести врагу контрудар. Ориентировочно направление указывалось через гору Баин-Цаган во фланг и тыл группировки японцев. В 7 часов 3 июля нам было ясно, что противник, ведя наступление при поддержке 80–100 танков с фронта, переправил главные силы через реку и сосредоточивает свою группировку на горе Баин-Цаган.

Малочисленные монгольские кавалерийские части были оттеснены японцами. В 10 часов к району Баин-Цаган начали подходить головные части ударной группировки наших войск. Первой к району Баин-Цаган подошла 11-я танковая бригада, за нею подходил 24-й мотострелковый полк.

Положение было напряженное. Нашим частям, находившимся восточнее реки Халхин-Гол, угрожала реальная опасность быть отрезанными от своих войск. Поэтому командование приняло решение немедленно атаковать японскую группировку, развернув с ходу всю танковую бригаду и мотострелковый полк. Ожидать полного сосредоточения ударной группы было рискованно.

Наша идея и наш план боя были просты: танковой бригаде ударом с севера, 24-му полку ударом с северо-запада и с запада, бронебригаде Лесового (она подходила несколько позже других) ударом с юга окружить и уничтожить главную группировку противника, переправлявшегося на западный берег реки Халхин-Гол.

Перед атакой был дан короткий шквал артиллерийского огня. Развернувшаяся танковая бригада с ревом полутора сотен моторов стремительно ринулась на японцев. Танки были встречены сильным артиллерийским и противотанковым огнем.

Но никакая сила не могла остановить наших бесстрашных танкистов... При поддержке артиллерийского огня они прорвали противотанковую оборону и, ворвавшись в центр главной вражеской группировки, давили гусеницами, беспощадно косили огнем врага, пытавшегося остановить победоносное движение танковой бригады. Развернувшаяся с юга бронебригада крепко ударила по тылам японцев. Стрелки и пулеметчики 24-го полка своим героизмом не уступали танкистам.

Контрудар, нанесенный нами, явился полной неожиданностью для противника. Враг вынужден был перейти от наступления к обороне. Инициатива перешла в наши руки. Теперь наши части пошли в наступление на разгром врага, занявшего гору Баин-Цаган.

Целый день 3 июля шли бои. В 19 часов командование наших войск организовало одновременную атаку, охватив противника с трех сторон. Атака продолжалась и ночью. 4 июля с самого утра японцы пытались перейти в контратаку, стремясь переправить через реку новые силы. Японские самолеты налетали большими группами, считая, что бомбежкой им удастся парализовать действия советских войск. Но советские летчики достойно встретили вражескую авиацию.

Вечером была организована третья общая атака. Бои не прекращались всю ночь, и только 5 июля к 3 часам утра сопротивление японцев было окончательно сломлено, и они толпами, преследуемые нашими танками и артиллерийским огнем, обратились в бегство. В панике бежали они к переправе, от страха кидались в воду, многие тонули. С перепугу японцы взорвали свой понтонный мост, бросив на произвол судьбы много солдат, оружия и имущества. Остатки вражеских полчищ были уничтожены в рукопашной схватке.

Трупы японцев, убитые лошади, японские машины, оружие устилали гору Баин-Цаган. Японская военщина искала здесь славы, но нашла смерть.

Японцы потеряли в этих боях тысячи солдат и офицеров. Огромное количество снаряжения, боевого имущества досталось советским войскам. Наши летчики сбили 45 японских самолетов.

А генерал Камацубара, который в своем первом приказе обещал следовать вместе со своими войсками и быть на горе Баин-Цаган, теперь оказался в противоположном районе — у озера Иринган. Отсюда он отдал приказ за №116, в котором предлагал: «Одной машине (самолету) быть в постоянной готовности в районе озера Иринган».

Баин-цаганская операция закончилась разгромом крупной группировки японцев. Эта битва является образцовой операцией активной обороны наших войск и впоследствии справедливо была названа «баин-цаганским побоищем». После Баин-Цагана японцы не решались больше переправляться через реку Халхин-Гол.

В течение июля они напрягали все силы, стремясь сбить нашу оборону с выгодных позиций и отбросить наши войска на западный берег реки Халхин-Гол. В ночь на 7 июля японцы провели ряд внезапных ночных атак; особенно они были яростны в районе высоты Ремизова. Ночные атаки повторялись до 11 июля включительно. Существенных успехов противнику не удалось добиться.

Днем усиленно действовала японская авиация. Ежедневно по 8–10 раз японцы бомбардировали переправы, огневые позиции и командные пункты. С 11 по 13 июля японцы повели наступление всеми своими силами, атакуя главным образом войска, расположенные на высоте Ремизова, и захватили ее.

Наши части героически отражали попытки японцев овладеть оборонительным рубежом. В этот период из числа наших прекрасных бойцов и командиров выросли, закалились и прославили себя воспитанники партии Ленина, герои, замечательные командиры Яковлев, Ремизов, Федюнинский, Заиюльев, Ермаков, Абрамов, Михайлов, Анохин, Пономарев и другие.

С 13 по 23 июля в действиях войск наступило некоторое затишье. Японцы усиленно готовились к новому наступлению, которое было назначено на 23 июля. Об этом наступлении нам заранее было известно, и мы готовились во всеоружии встретить врага.

С самого раннего утра 23 июля японцы открыли сильный артиллерийский огонь, взяв под обстрел главным образом наши артиллерийские позиции и передний край обороны. В 9 часов японцы на южном участке перешли в атаку, пытаясь сбить наши части в районе высоты Песчаная и прорваться к переправам. На северном участке до 10 часов продолжалась огневая подготовка японцев. Отсутствие одновременной атаки на всем фронте дало возможность нашему командованию сосредоточить на южном участке всю мощь артиллерийского огня. Атака противника была здесь отбита. В 10 ч. 30 м. японцы начали атаку на левом фланге. К этому времени наша артиллерия освободилась на правом фланге и перенесла весь свой огонь по атакующим боевым порядкам пехоты противника.

С тыла все время шли для подкрепления эшелоны машин с японской пехотой, но наши летчики встречали их за 20–30 километров от передовой линии, штурмовали их, не давая противнику возможности развернуть все свои силы для наступления. Японцы несколько раз пытались то на южном, то на северном фланге атаковать наши войска, но каждый раз терпели поражение.

25 июля в 6 часов японцы прекратили наступление. Неся большие потери от своих бесплодных атак, враг приступил к подготовке упорной обороны в районе высот Палец, Ремизова, Песчаная, Большие пески, Зеленая, готовясь к зимним действиям.

Нашим войскам приходилось вести бой в крайне тяжелых условиях. Некоторые части несколько месяцев не выходили из боя. Особенно чувствовался недостаток пехоты, ее было так мало, что между отдельными частями образовались разрывы в 1–2 километра, где стояли лишь небольшие заслоны. Чтобы сдержать натиск врага, не раз приходилось перебрасывать людей с одного фланга на другой.

Особенно ожесточенной была в эти дни воздушная война.

В результате воздушных боев за 23 июля японская авиация потеряла 15 истребителей, 2 бомбардировщика, 2 разведчика и 1 аэростат, корректировавший огонь японской артиллерии. Мы потеряли 5 самолетов. Воздушные бои происходили также 24 и 25 июля. Столкновения, начинавшиеся встречами небольших групп истребителей, как правило, разрастались в крупные воздушные сражения. В результате воздушных схваток за 24 июля японцы потеряли 34 истребителя и 2 бомбардировщика. За 25 июля было сбито 19 японских самолетов. 29 июля было сбито 32 японских самолета, 4 августа — 10 самолетов.

Не секрет, что японцы стянули сюда с китайского фронта своих лучших летчиков. И все же победа оставалась за нашей авиацией. Японские летчики, завидев советские самолеты, все чаще и чаще бросались в бегство, не принимая боя.

Командование советско-монгольских войск готовилось к генеральному наступлению. Идея этой операции заключалась в окружении и полном уничтожении всех частей японской армии, находившихся в районе боевых действий.

Наше Советское правительство, наша партия ничего не жалели для того, чтобы обеспечить эту операцию. Нам прислали новые пехотные части, которые мы поставили в резерв, доставили первоклассную технику — танки, артиллерию, авиацию. В огромном количестве подвозились боеприпасы, горючее, продукты и др. Именно благодаря этой помощи, заботе нам удалось преодолеть огромные трудности, связанные с отдаленностью фронта от железной дороги.

Командование армейской группы приняло ряд мер для сохранения полной тайны готовящегося наступления. Нужно было, чтобы у японцев создалось впечатление, что наши войска не собираются наступать, а готовятся к обороне, к зиме. Каждый день с командного пункта шли в тыл телеграфные запросы о проволоке и кольях для оборонительных сооружений. По радио передавались ложные распоряжения и запросы о зимнем обмундировании, причем все эти распоряжения были написаны кодом, который имелся у японцев. А чтобы создать у врага полную иллюзию реальности всей этой подготовки, мы до последних дней строили проволочные заграждения.

На фронт прибыла мощная звуковещательная станция. Она прекрасно имитировала забивку кольев, работая по меньшей мере за сотню саперов. Выпускались листовки, содержание которых посвящалось задачам обороны. Противника приучали к шуму танков. За 10–12 дней до наступления вдоль фронта беспрерывно курсировало несколько взводов танков со снятыми глушителями. Вначале японцы забеспокоились. По утрам они даже открывали артиллерийский огонь, а затем стали равнодушны к шуму танков, очевидно, решив, что «у большевиков нет дисциплины». Этот «шум» впоследствии принес нам большую пользу. 19 августа, накануне нашего наступления, японцы так и не разгадали, что к исходным рубежам сосредоточились две наши танковые бригады.

Готовясь к генеральному наступлению, мы уделяли большое внимание изучению противника. Здесь большую пользу принесли бои с ограниченной целью, проведенные нами 1 и 7 августа, и активные действия 6-й и 8-й кавалерийских дивизий на флангах обороны противника. Воздушная разведка, фотографирование, ночные поиски, неоднократный захват «языка» — все это помогло уточнить данные о противнике. Мы проводили беспрерывную командирскую рекогносцировку. Все это также тщательно маскировалось. Командный состав был в красноармейском обмундировании, танкисты — в общевойсковой форме. С начала операции мы довольно хорошо знали оборону и группировку противника.

О готовящемся генеральном наступлении знал узкий круг людей. Командиры соединений были введены в курс дела лишь за 3–4 дня до операции, а всему личному составу объявили о наступлении только вечером и ночью с 19 на 20 августа.

Была развернута огромная работа по политической подготовке людей к наступлению. Особый размах она приняла в начале августа. Настроение войск было прекрасное. Красноармейцы, командиры и политработники рвались в бой. Очень часто можно было слышать недовольство бойцов по поводу того, что мы так долго позволяем японским захватчикам сидеть на земле монгольского народа.

Замысел командования был прост: он сводился к тому, чтобы ударами фланговых групп разгромить фланги противника, сомкнуть кольцо в районе Номун-Хан-Бурд-Обо и полностью уничтожить врага. На центральную группу возлагалась задача сковать своим ударом и огнем маневренность противника, не давая ему перебрасывать свои силы, и, как только будет завершено окружение, вместе с фланговыми группами уничтожить врага.

К началу нашего генерального наступления японцы сформировали 6-ю армию. В районе боевых действий японцы имели две дивизии, артиллерию Квантунской армии, 3-й и 4-й танковые полки, до 250–300 самолетов, смешанную бригаду Манчжоу-Го, до трех кавалерийских полков баргут. Правда, последних оставалось мало, так как основная масса их разбежалась, не желая больше воевать за интересы японских империалистов. Наиболее сильно японцы укрепили высоты Песчаная, Зеленая, Ремизова и Палец. Здесь было много ходов сообщения, блиндажей, траншей.

С утра 20 августа началось генеральное наступление наших войск. В 5 ч. 45 м. несколько сот бомбардировщиков в сопровождении истребителей появились над позициями японцев. Это был замечательный класс бомбардировки. Бомбы ложились по переднему краю, ближним резервам и артиллерийским позициям врага. Артиллерия своим огнем подавила зенитки противника, чем оказала большую помощь нашей авиации. В это утро ни один наш самолет не был тронут противовоздушной обороной врага.

В тылу противника вспыхнули пожары. Вслед за авиацией снова заговорила наша советская артиллерия. Сотни орудий, полевых и тяжелых, обрушили свои смертоносные снаряды на японцев. За 15 минут до начала атаки был сделан повторный налет нашей авиации на огневые позиции японцев. Затем после короткого шквала огня всей нашей артиллерии ровно в назначенный час доблестная пехота и героические танкисты с лозунгами: «За Родину!», «За Коммунистическую партию!» — бросились в атаку.

Могучее «ура» пронеслось по всему фронту на протяжении 70 километров, наводя панику и ужас на врага. Удар был внезапный. Японцы до того растерялись, что в течение полутора часов не смогли сделать ни одного ответного артиллерийского выстрела. Несмотря на упорное сопротивление японской пехоты, части нашей южной группы к концу дня 21 августа вышли в район юго-западнее Номун-Хан-Бурд-Обо, загнули правый фланг, отрезав пути отхода японцам. На левом фланге наши части, продвинувшись вперед, встретили упорное сопротивление японцев у высоты Палец. Эта высота превращена была противником в укрепленный бастион. После трехдневных ожесточенных боев высота Палец была взята, а к исходу дня 22 августа наши фланговые группы сомкнулись и отрезали путь отступления японским частям.

С 24 по 30 августа шла траншейная борьба, упорная борьба за каждый бархан. Это была целая эпопея. Возле каждой высоты наши войска встречали бешеное сопротивление. Генерал Камацубара обманывал окруженные части, предлагал им по радио и через голубиную почту держаться, обещая поддержку. Японцы, введенные в заблуждение своим командованием, упорно отбивались. Каждую высоту приходилось брать приступом. Впереди шли коммунисты и комсомольцы. Наша тяжелая артиллерия уже не имела возможности вести огонь, так как железное кольцо советских войск все более и более замыкалось, возникала опасность попадания в своих. Артиллеристы под огнем неприятеля выкатывали вперед пушки на открытые позиции и били по траншеям врага прямой наводкой, а затем пехотинцы со штыками и гранатами шли в атаку, врываясь в траншеи.

Замечательно действовала наша авиация. Она беспрерывно патрулировала в воздухе, не давая японским самолетам бомбить и штурмовать наши войска. Наши летчики делали по 6–8 вылетов в день. Они разгоняли резервы противника и штурмовали его окруженные части. Японские истребители терпели поражение за поражением. С 20 по 30 августа советской авиацией сбито 204 японских самолета.

Так высота за высотой становились нашими. К 30 августа в руках японцев оставался последний очаг сопротивления — сопка Ремизова. На этой сопке находился когда-то командный пункт командира полка Ремизова, геройски погибшего в бою. Потом ее захватили японцы. И вот сейчас к этой сопке собрались остатки войск императорской армии. Японская артиллерия почти вся к этому времени была выведена из строя. Поэтому японцы вели главным образом минометный и пулеметный огонь. Наши части, охваченные величайшим воодушевлением, все сужали и сужали кольцо. 30 августа на сопке Ремизова заалели красные знамена.

Монгольские войска, действовавшие в районе реки Халхин-Гол, хорошо взаимодействовали с советскими войсками... Мне приходилось лично наблюдать массовую боевую отвагу монгольских цириков и их командиров. Хочется вспомнить имена особо отличившихся. Это — рядовой цирик Олзвай, водитель бронемашины Хаянхирва, наводчики зенитных орудий Чултем, Гомбосурен, конник Хорлоо. Большую творческую работу проводил Штаб Монгольской Народно-революционной армии во главе с заместителем главкома МНРА корпусным комиссаром Ж. Лхагвасурэном.

Августовское наступление было блестяще закончено. В барханах и долинах Халхин-Гола была разгромлена и уничтожена 6-я японская армия.

В результате боев с мая по сентябрь японцы, по самым скромным подсчетам, потеряли 55000 солдат и офицеров, из них убитыми не менее 25000.

За последнюю операцию нами взяты большие трофеи: пушек всех систем 175, из них более 30 тяжелых орудий, 115 станковых пулеметов, 225 ручных пулеметов, 12000 винтовок, около 2000000 винтовочных патронов и масса другого имущества.

За время боев японцы потеряли 660 самолетов. Потери же советской авиации составили 143 самолета.

Мы получили прямой и ясный приказ: ни в коем случае не переходить границы. Наши войска, очистив землю Монгольской Народной Республики от японцев, стали у границы, создавая неприступную оборону.

Августовское наступление было поучительной операцией по окружению и уничтожению врага. Японцы, разбитые на Халхин-Голе, поймут, надо полагать, что Монголия не «двусмысленная территория», и что любая попытка напасть на МНР и угрожать границам Советского Союза кончится для врага полным крахом.

Улан-Батор. Октябрь 1939 г.

Из книги: Бои у Халхин-Гола. М., 1940.

Публикуется с некоторыми сокращениями.

* * *

По окончании боевых действий на реке Халхин-Гол командование и штаб армейской группы (в конце октября 1939 года) возвратились в Улан-Батор — столицу МНР. Раньше я знал о Монголии только по книгам и газетам. Теперь мне представилась возможность близко познакомиться с этой страной.

Особенно приятно вспомнить душевную простоту монгольского народа, его доброту и искреннюю веру в Советский Союз. Где бы я ни был — в юртах или домах, в учреждениях или воинских частях, — везде и всюду я видел на самом почетном месте портрет В. И. Ленина, о котором каждый монгол говорил с искренней теплотой и любовью.

Наши бойцы были частыми гостями у монгольских друзей, монгольские товарищи бывали у нас на учениях, на занятиях, где мы старались передать им опыт, полученный в минувших боях.

Монгольский народ с большим уважением и любовью относился к Хорлогийну Чойбалсану. С ним я близко подружился, когда он в августе приезжал ко мне на командный пункт на горе Хамар-Даба. Это был незаурядный, огромного душевного тепла человек, преданный друг Советского Союза. Хорлогийн Чойбалсан был настоящим интернационалистом, посвятившим жизнь борьбе с империализмом и фашизмом...

Мы видели, что огромным авторитетом в народе пользуется и Юмжагийн Цеденбал. Высокообразованный и умный человек, он много лет проработал с X. Чойбалсаном и другими членами ЦК партии. После смерти в 1952 году X. Чойбалсана Ю. Цеденбал становится премьер-министром... Он отдает все свои силы, знания, энергию построению социализма в стране, борется за всемерное укрепление дружбы с братскими марксистско-ленинскими партиями, за мир, социализм и демократию во всем мире.

Забегая вперед, я хотел бы подчеркнуть ту помощь, которую, в свою очередь, оказал монгольский народ Советскому Союзу во время Отечественной войны против фашистской Германии... Во Внешторгбанк поступило 2 миллиона 500 тысяч тугриков и 100 тысяч американских долларов, 300 килограммов золота. На эти средства, в частности, было построено 53 танка, из них 32 танка Т-34, на бортах которых стояли славные имена Сухэ-Батора и других героев Монгольской Народной Республики. Многие из этих танков успешно сражались с немецкими войсками и дошли до самого Берлина...

...Советским Военно-Воздушным Силам была передана авиационная эскадрилья «Монгольский арат»...

...В дар Красной Армии в 1941–1942 годах поступило 35 тысяч лошадей, которые пошли на укомплектование советских кавалерийских частей.

На протяжении всей Отечественной войны делегации трудящихся Монгольской Народной Республики, возглавляемые X. Чойбалсаном, Ю. Цеденбалом и другими государственными деятелями, были частыми гостями у наших славных воинов. Каждое их посещение еще больше укрепляло братскую дружбу советского и монгольского народов...

Из книги: Г. К. Жуков. Воспоминания и размышления, т. 1. М., 1974, с. 187–188.

Генерал-полковник Ж. Лхагвасурэн.
Боевое братство

В один из летних дней тридцать девятого года Маршал X. Чойбалсан вызвал меня к себе и предложил вместе поехать в район Халхин-Гола.

Сутки езды, и рано утром мы прибыли в Баин-Тумен. Во всем чувствовалось приближение фронта. Не задерживаясь, направились дальше — в Тамцак-Булак. Там познакомились с командиром советского 57-го особого корпуса комкором Г. К. Жуковым. Вскоре советские и монгольские соединения и части, расположенные в этом районе, были объединены в армейскую группу, которую и возглавил тогда комкор, впоследствии Маршал Советского Союза Георгий Константинович Жуков.

Японцы, не добившись успеха в майских боях, снова готовились к нападению. Активизировалась вражеская разведка, неоднократно нарушалась воздушная граница нашей страны. Японцы подвергали бомбардировке не только расположение наших войск, но и мирные населенные пункты.

Под прикрытием темноты, в дождь, два вражеских пехотных полка, один кавалерийский полк и несколько артподразделений переправились через реку Халхин-Гол и на рассвете заняли район высоты Баин-Цаган, потеснили нашу 6-ю дивизию. Силы были неравными: японцы располагали более чем 20 тысячами пехоты, сотней артиллерийских орудий (в том числе противотанковыми пушками). Наше командование, несмотря на явное численное превосходство японских войск, все же решило, подтянув резервы, дать решительный бой агрессорам.

В составе наших войск действовали 11-я танковая бригада, 24-й мотострелковый полк, 7-я мотобронебригада, другие части и подразделения Красной Армии, а также монгольский бронедивизион.

...Ночью с 3 на 4 июля вместе с дивизионным комиссаром Пэлжо я поехал в штаб 66-й кавдивизии. На пути к штабу мы встретились и познакомились с командиром 11-й танковой бригады М. П. Яковлевым. Хотя имя его нам было известно, мне прежде не доводилось встречаться с Яковлевым. Это был человек выше среднего роста, с загорелым лицом, мягким и добрым характером. Знакомство с ним оставило в моей памяти неизгладимое впечатление.

Японцы воздушными налетами и артиллерийско-минометным огнем старались разобщить действия советских танкистов и монгольской кавалерии. Начался жестокий бой. Контратака советско-монгольских войск, предпринятая с трех направлений, вынудила врага перейти к обороне. На следующий день японцы при сильной поддержке своей авиации предприняли новую попытку наступать. Однако они встретили упорное сопротивление наших войск, вскоре перешедших в контрнаступление, завершившееся нашей победой на Баин-Цагане.

В этих боях мы и увидели доблесть, геройство и военное искусство комбрига Яковлева. Он находился в самой гуще боя, умело руководил действиями своих танкистов. Больше мне не довелось встретиться с этим смелым и умным командиром, он пал смертью храбрых.

8–12 июля, во время национального праздника — 18-й годовщины Монгольской народной революции, — японские милитаристы предприняли новое крупное наступление в районе Номун-Хан-Бурд-Обо.

К 10 августа японцы сформировали так называемую 6-ю армию, в состав которой вошли полностью укомплектованные две пехотные дивизии, два танковых полка, мотомеханизированная бригада, маньчжурская пехотная бригада, шесть кавполков, три артполка, гарнизон пограничных войск, 4-я пехотная бригада, завезенные из Порт-Артура дальнобойные морские пушки, противотанковые средства и авиачасти. Всего в этой армии насчитывалось свыше 75 тысяч человек.

Из разведывательных данных стало известно, что японцы не позднее 24 августа планируют новое наступление с целью окружения и уничтожения наших войск. Готовились и мы, решив опередить врага и сорвать его планы.

Несмотря на большие расстояния и трудные дороги, своевременно прибывали новые части и подвозились необходимые запасы. В те дни я не раз встречался с Жуковым.

— Товарищ Лхагвасурэн! — сказал мне Георгий Константинович. — Сейчас враг готовится к новому наступлению. Он стянул сюда немало сил. Ваши солдаты, хотя и не имеют боевого опыта, но сражаются храбро. Мужество, отвага, вера в победу — важнейшая основа победы. Я верю, что в новых боях ваши цирики и командиры покажут образцы воинского умения и доблести...

Подготовка к наступлению наших войск шла скрытно. К тому времени советско-монгольская авиация господствовала в воздухе. Все реже стали появляться вражеские самолеты-разведчики.

С целью окружения и уничтожения японской группировки войск на участке между рекой Халхин-Гол и линией государственной границы командование под руководством Жукова разработало план нанесения мощного удара с фронта и флангов. Были созданы три группы войск: южная, центральная и северная. 6-я и 8-я монгольские дивизии совместно с советскими стрелковыми, танковыми и артиллерийскими частями образовали северную и южную группы войск. 5-й монгольской кавдивизии был отдан приказ обороняться к западу от Буир-Нура вдоль государственной границы на широком фронте и обеспечить тыл армейской группировки.

Мы заняли на левом берегу Халхин-Гола исходный рубеж. Тщательно уточнив на местности предстоящую операцию, Жуков вместе с нами проводил проверку готовности частей и соединений. Я все время находился рядом с Жуковым. Георгий Константинович не раз мне говорил, что главное в бою — решительность, непоколебимость, умение разобраться в обстановке каждый час, каждую минуту, смотреть вперед. И особенно — вести бой так, чтобы было как можно меньше наших потерь, умело использовать боевую технику, чтобы расчищать путь пехоте и кавалерии.

Наступление монголо-советских войск началось утром 20 августа. Противник был застигнут врасплох и только через полтора часа стал приходить в себя и оказал сопротивление.

Окружение и уничтожение японской группировки в основном было осуществлено советскими войсками, а монгольские кавалеристы надежно обеспечивали фланги фронта.

Монгольские кавалерийские части с приданными советскими танковыми и артиллерийскими подразделениями, используя ночную темноту, внезапно атаковали противника, выбили его с занимаемых позиций и в первый же день начали успешно продвигаться в направлении границы.

8-я кавалерийская дивизия под командованием полковника Эрендо успешно действовала на правом крыле южной группы войск. 24 августа она овладела горами Эрис и Хул-Ул, достигнув границы, и на широком фронте перешла к обороне. В то время Эрендо уже был опытным командиром, активно участвовавшим в подавлении контрреволюционных мятежей в западных аймаках в 1932 году и награжденным орденом Боевого Красного Знамени. По специальности артиллерист, в первые дни боев на Халхин-Голе он работал в оперативной группе Генштаба, а после ранения командира 8-й кавдивизии Нянтайсурэна был назначен на этот пост.

6-я кавалерийская дивизия под командованием Дандара вместе с советскими частями атаковала противника и выбила его с занимаемых позиций и в первый же день наступления также вышла к границе. В последующие дни дивизия овладела важной высотой, преграждавшей путь к отступлению врага, и надежно прикрывала левое крыло фронта. Дандар окончил военное училище в Советском Союзе. На полях сражений он показал себя способным, талантливым и боевым командиром.

К 31 августа 6-я японская армия была уничтожена. Территория МНР была освобождена от японских захватчиков. Боевые действия советско-монгольских войск завершились полной победой.

На фронте действовала оперативная группа Военного министерства, куда, кроме меня, входил начальник штаба комдив Цэрэн, начальник оперативного отдела полковник Эрэндо, командующий артиллерией Цог, командующий авиацией Зайсанов, а также редактор газеты «За Родину» Равдан.

Начальник штаба Цэрэн до этого командовал дивизией. Требовательный и решительный военачальник. Командующий артиллерией Цог, получивший образование в Советском Союзе, находился на фронте с первых дней войны. Командующий авиацией Зайсанов сам мастерски водил самолет и сделал все, чтобы наши летчики за короткий срок обучились летать на самых современных по тому времени боевых самолетах.

Маршал Чойбалсан неоднократно выезжал на передовые позиции. Его можно было увидеть рядом с Жуковым, и особенно часто среди цириков и офицеров за разбором операций. Его беседы, советы и приказы воодушевляли наших бойцов на бой и на подвиги.

Мы, воины Монгольской Народно-революционной армии, многому научились в те дни у своих советских побратимов.

Для монгольского народа Халхин-Гол стал большим испытанием. На бой с японскими захватчиками поднялась вся страна. Не раз по дороге на фронт можно было встретить тысячи наших всадников, устремившихся к Халхин-Голу. Недаром на боевом знаке, которым Монгольское правительство награждало наиболее отличившихся воинов, изображен один из таких всадников. И сейчас еще перед моими глазами встают тысячи монгольских женщин, стариков, детей, провожающих на фронт своих мужей, сыновей и отцов, благословляя их на подвиг во имя независимости и свободы своей Родины.

В этих боях мы узнали, что значит пролетарский интернационализм на деле. Советская Армия в самый трудный для нашей Отчизны час пришла на помощь нашей стране, спасла монгольский народ от японского порабощения.

Халхин-Гол — это боевое братство наших народов, освященное совместно пролитой кровью на полях сражений с врагом.

Документы боевой эпопеи

Монгольский народ благодарит Красную Армию

Из речи маршала МНР Чойбалсана на митинге цириков и командиров — участников Халхин-гольских боев

Товарищи! Наш народ и вы, его верные сыны, в районе реки Халхин-Гол одержали большую победу. Вместе с бойцами Красной Армии вы очистили нашу землю от злейшего врага монгольского народа — японских захватчиков.

От народа, партии и правительства передаю вам за это горячую благодарность.

Японские разбойники думали, что можно просто и легко захватить монгольскую землю и ограбить революционный народ, но просчитались. Вы, бойцы революционной армии, при помощи частей могучей Красной Армии уничтожили японские войска.

Советский народ не один раз на деле доказал свою заботу о нашей революционной стране. Если бы не было помощи Страны Советов, то на нашей земле давно хозяйничали бы японские грабители.

Сейчас, когда враг уничтожен, наш первый привет, наша первая революционная благодарность великому советскому народу, его могучей и непобедимой Красной Армии.

Товарищи! Наша задача — запереть границу на крепкий замок. Вы обязаны создать такую оборону, чтобы враг о нее разбил свой неумный лоб. Этого от вас требуют Родина, народ, партия и правительство.

Совершенствуйте свои военно-технические и политические знания. Учитесь бить врага у бойцов Красной Армии.

Вперед, к новым победам, к новым достижениям!

Да здравствует нерушимая дружба между Монгольской Народной Республикой и Союзом Советских Социалистических Республик!

Да здравствуют бойцы, командиры, политработники Рабоче-Крестьянской Красной Армии и Монгольской Народно-революционной армии!

«Героическая красноармейская», 1939, 14 сентября.

Боевое содружество

Из приветствия 10-го съезда МНРП (1940) бойцам и командирам Монгольской Народно-революционной армии и Красной Армии СССР, сражавшимся летом 1939 года против японских захватчиков на восточных рубежах МНР.

...Разгром соединенными силами двух стран, Советского Союза и Монголии, японской военщины на Халхин-Голе обеспечил нашей стране независимость и серьезно укрепил ее международное положение...

Десятый съезд партии шлет горячий боевой революционный привет тысячам героев советской и монгольской армий, наголову разбившим японских захватчиков на Халхин-Голе и навсегда отстоявшим независимость, свободу и благополучие нашей страны.

Мы никогда не забудем подвиги героев Халхин-Гола

Письмо цириков Монгольской Народно-революционной армии

Дорогие братья, бойцы Красной Армии!

Мы, цирики, командиры и политработники частей Монгольской Народно-революционной армии, действующей в районе реки Халхин-Гол, от себя и всего трудового народа Монголии горячо приветствуем вас, защитников нашей родины от японских захватчиков, и поздравляем с успешным окружением и полным разгромом самураев, пробравшихся на нашу землю.

Наш народ золотыми буквами впишет в историю борьбы за свою свободу и независимость вашу героическую борьбу с японской сворой в районе реки Халхин-Гол. Если бы не ваша братская бескорыстная помощь, мы не имели бы независимого монгольского революционного государства. Если бы не помощь Советского государства, нам грозила бы такая же участь, какую переживает народ Маньчжурии. Японские захватчики разгромили бы и ограбили бы нашу землю и трудовое аратство. Это не случилось и никогда не случится, так как нам помогает и нас спасает от японского нашествия Советский Союз.

Спасибо вам и спасибо советскому народу.

«Героическая красноармейская», 1939, 30 августа.

С. Дашдооров.
В тот год

Хоть речка Халхин-Гол неширока.
Хоть речка Халхин-Гол неглубока,
Но только не сумели самураи,
Но только не сумели вражьи стаи
Ту водную границу пересечь, —
Их прочь отбросил наших армий меч.

В далекий тот
Тридцать девятый год
На бой с врагом поднялся весь народ.
И помогли, как надо, Халхин-Голу
Орхон, Селенга и крутая Тола!
Сердца людей слились в один поток,
И враг его перешагнуть не смог.
В тревожный тот
Тридцать девятый год
Шагнули горы — на врага, вперед!

Хоть перевал Хамар-Даба и мал,
Но чужеземный враг его не взял!
Ведь с перевалом рядом стал Алтай,
Хребет Хэнтийский и хребет Хангай,
И преградили самураям путь...
Ничто те горы не могло свернуть!
Да!

Битва землю с небом потрясла,
Броня сгорала в пламени дотла,
Но наши парни, защищая дом,
Всегда стояли насмерть под огнем!
Орхон, Селенга, Тола, три Тамира,
Как цирики, всегда на страже мира!
Алтай, Хангай и три Сайхана
Сражались с нами рядом неустанно.

Хоть речка Халхин-Гол неширока
Хоть речка Халхин-Гол неглубока,
Но только не сумели вражьи стаи,
Но только не сумели самураи
Ту водную границу пересечь.
Отбросил прочь их наших армий меч.

Хоть перевал Хамар-Даба и мал,
Но чужеземный враг его не взял!

Пороха дым...
Меч занесенный.
Пулей пронзенный,
Пал молодым
Друг мой тогда...
Знает страна:
Это — война,
Это — беда.

Да!

Пронзали пули Толу и Орхоя.
Текла Селенга, заглушая стон,
Их воды разбивались о порог,
И кровь как воду впитывал песок.
На верность присягнувшие отчизне,
Мы жертвовали жизнью ради жизни.
И мы сумели пересилить беды,
Мы подняли над миром флаг победы!
Спокойны Халхин-Гола берега...
Друзья нам помогли отбить врага!
Дым затмевал и солнце и луну,
Хранит народ наш в памяти войну,
Далекий год —
Тридцать девятый год,
Когда с друзьями вместе шли вперед.
Та дружба полноводна, как река,
Той дружбе сохраниться на века,
Она главой ушла за облака,
Как небо, широка и глубока!
Доныне реет той победы стяг,
Доныне помнит наши танки враг!

Хоть речка Халхин-Гол неширока,
Хоть речка Халхин-Гол неглубока,
Но только не сумели самураи,
Но только не сумели вражьи стаи
Ту водную границу пересечь.
И не сумеют!

Хоть перевал Хамар-Даба и мал,
Но чужеземный враг его не взял
И не возьмет!

 

К. Симонов.
Танк

Вот здесь он шел. Окопов три ряда.
Цепь волчьих ям с дубовою щетиной.
Вот след, где он попятился, когда
Ему взорвали гусеницы миной.
Но под рукою не было врача,
И он привстал, от хромоты страдая,
Разбитое железо волоча,
На раненую ногу припадая,
Вот здесь он, все ломая, как таран,
Кругами полз по собственному следу
И рухнул, обессилевший, от ран,
Купив пехоте трудную победу.
........
Уже к рассвету, в копоти, в пыли,
Пришли еще дымящиеся танки,
И сообща решили в глубь земли
Зарыть его железные останки.
Он словно не закапывать просил,
Еще сквозь сон он видел бой вчерашний,
Он упирался, он что было сил
Еще грозил своей разбитой башней.
Чтоб видно было далеко окрест,
Мы холм над ним насыпали могильный,
Прибив звезду фанерную на шест —
Над полем боя памятник посильный.
Когда бы монумент велели мне
Воздвигнуть всем погибшим здесь, в пустыне,
Я б на гранитной тесаной стене
Поставил танк с глазницами пустыми;
Я выкопал его бы, как он есть,
В пробоинах, в листах железа рваных, —
Невянущая воинская честь
Есть в этих шрамах, в обгорелых ранах.
На постамент взобравшись высоко,
Пусть, как свидетель, подтвердит по праву:
Да, нам далась победа нелегко.
Да, враг был храбр.
Тем больше наша слава.

Действующая армия, 1939 г.

К. Симонов.
О живых (Глава из поэмы «Далеко на востоке»)

Но довольно о мертвых.
Мы живы,
мы победили.
Он был героем,
но все-таки —
лишь одним из многих других.
Говорят, при жизни в друзьях его
сходство с ним находили,
а если так,
значит, стоит
поговорить и о них.

Майор, который командовал танковыми частями
в сраженье у плоскогорья Баин-Цаган,
сейчас в Москве,
на Тверской,
с женщиной и друзьями
сидит за стеклянным столиком
и пьет коньяк и нарзан.
А трудно было представить себе
это кафе на площади,
стеклянный столик,
друзей,
шипучую воду со льдом,
когда за треснувшим триплексом
метались баргутские лошади
и прямо под танк бросался смертник с бамбуковым
шестом.

Вода...
В ней мелкие пузырьки.
Дайте льду еще!
Похолодней!
А тогда — хотя бы пригоршню
болотной,
в грязи,
в иле!
От жары шипела броня.
Он слыхал, как сверху по ней
гремит бутылка с горящим бензином,
сейчас соскользнет.
Или...
Что или?
Ночная Тверская тихо шуршит в огне...
Поворот рычага — соскользнула!
Ты сидишь за столом, с друзьями.
А сосед не успел. Ты недавно ездил в Пензу к его жене
отвозил ей часы и письма с обугленными краями.
За столом в кафе сидит человек с пятью орденами:
большие монгольские звезды
и Золотая Звезда.
Люди его провожают внимательными глазами,
они его где-то видели,
но не помнят,
где и когда.
Может быть, на первой странице «Правды»?
Может быть, на параде?
А может быть, просто с юности откуда-то им знаком?

Нет, еще раньше,
в детстве, списывали с тетрадей;
нет, еще раньше,
мальчишками, за яблоками, тайком...
А если бы
он
и другие
тогда, при Баин-Цагане,
тот страшный километр,
замешкавшись, на минуту позднее прошли,
сейчас был бы только снег,
только фанерные звезды на монгольском кургане,
только молчание ничего обратно не отдающей
земли.

По-разному смотрят люди в лицо солдату:
для иных,
кто видал его,
только здесь, в Москве, за стаканом вина,
он просто счастливец,
который
где-то,
когда-то
сделал что-то такое,
за что дают ордена.

Вот он сидит, довольный, увенчанный,
он видел смерть,
и она видала его.
Но ему повезло,
он сидит за столом
с друзьями,
с влюбленной женщиной,
посмотрите в лицо ему — как ему хорошо и тепло!

Да! Ему хорошо.
Но я бы дорого дал, чтоб они
увидали его лицо не сейчас,
а когда он вылезал из своей машины,
не из этой,
которая там, у подъезда,
а из той,
где нет сантиметра брони
без царапин от пуль,
без швов от взорвавшейся мины.
Вот тогда пускай бы они посмотрели в лицо ему:
оно было усталым,
как после тяжелой работы,
оно было черным,
в пыли и в дыму,
в соленых пятнах
присохшего пота.
И таким усталым
и страшным
оно было тридцать семь раз
и не раз еще будет —
«если завтра война»,
как в песнях поется.

Надо было лицо его видеть
тогда,
а не сейчас.
Надо о славе судить,
только зная,
как она достается.

Монголия — Москва. 1939–1941.

К. Симонов.
Тыловой госпиталь

Все лето кровь не сохла на руках.
С утра рубили, резали, сшивали.
Не сняв сапог, на куцых тюфяках
Дремали два часа, и то едва ли.

И вдруг пустая тишина палат,
Который день на фронте нет ни стычки.
Все не решались снять с себя халат
И руки спиртом мыли по привычке.

Потом решились, прицепили вдруг
Все лето нам мешавшие наганы.
Ходили в степи слушать, как вокруг
Свистели в желтых травах тарбаганы.

Весь в пене, мотоцикл приткнув к дверям,
Штабной связист привез распоряженье
Отбыть на фронт, в поездку, лекарям —
Пускай посмотрят на поля сраженья.

Вот и они, те дальние холмы,
Где день и ночь дырявили и рвали
Все, что потом с таким терпеньем мы
Обратно, как портные, зашивали.

Как смел он, этот ржавый миномет,
С хромою сошкою, чтоб опираться,
Нам стоить стольких рваных ран в живот,
И стольких жертв, и стольких операций?

Как гальку на прибрежной полосе,
К ногам осколки стали прибивает.
Как много их! Как страшно, если б все...
Но этого, по счастью, не бывает.

Вот здесь в окоп тяжелый залетел,
Осколки с треском разошлись кругами.
Мы только вынимали их из тел,
Мы первый раз их видим под ногами.

Шофер нас вез обратно с ветерком,
И все-таки, вся в ранах и увечьях,
Степь пахла миром, диким чесноком,
Ночным теплом далеких стад овечьих.

Действующая армия, 1939 г.

К. Симонов.
Фотография


Е. Л.

Я твоих фотографий в дорогу не брал:
Все равно и без них — если вспомним — приедем.
На четвертые сутки, давно переехав Урал,
Я в тоске не показывал их любопытным соседям.

Никогда не забуду после боя палатку в тылу,
Между сумками, саблями и термосами,
В груде ржавых трофеев, на пыльном полу,
Фотографии женщин с чужими косыми глазами.

Они молча стояли у картонных домов для любви,
У цветных абажуров с черным чертиком, с шелковой рыбкой:
И на всех фотографиях, даже на тех, что в крови,
Снизу вверх улыбались запоздалой бумажной улыбкой.

Взяв из груды одну, равнодушно сказать: «Недурна»,
Уронить, чтоб опять из-под ног, улыбаясь, глядела.
Нет, не черствое сердце, а просто война:
До чужих сувениров нам не было дела.

Я не брал фотографий. В дороге на что они мне?
И опять не возьму их. А ты, не ревнуя,
На минуту попробуй увидеть, хотя бы во сне,
Пыльный пол под ногами, чужую палатку штабную.

Действующая армия, 1939 г.

К. Симонов.
Кукла

Мы сняли куклу со штабной машины.
Спасая жизнь, ссылаясь на войну,
Три офицера — храбрые мужчины —
Ее в машине бросили одну.

Привязанная ниточкой за шею,
Она, бежать отчаявшись давно,
Смотрела на разбитые траншеи,
Дрожа в своем холодном кимоно.

Земли и бревен взорванные глыбы;
Кто не был мертв, тот был у нас в плену.
В тот день они и женщину могли бы,
Как эту куклу, бросить здесь одну...

Когда я вспоминаю пораженье,
Всю горечь их отчаянья и страх,
Я вижу не воронки в три сажени,
Не трупы на дымящихся кострах, —

Я вижу глаз ее косые щелки,
Пучок волос, затянутый узлом,
Я вижу куклу, на крученом шелке
Висящую за выбитым стеклом.

Действующая армия, 1939 г.

В. Ставский.
Первый бой

Вспомните про Сычова в разговоре с любым халхингольцем — и он тотчас отзовется сердечной улыбкой, радостным словом:

— Комиссар 9-й мотомехбригады! Как же, знаю! Он был во всех боях с начала и до конца.

И сразу польются воспоминания...

Грохотал ли бой, или части на отдыхе приводили себя в порядок, — Сычов всегда с бойцами, с народом. И неизменно рядом с ним товарищам было тепло.

Сычову тридцать семь лет. Отец его работал горновым на Саткинском металлургическом заводе на Урале. И сам Сычов Василий Андреевич работал на этом заводе с 1914 года; в 1922 году пошел добровольцем в Красную Армию.

Еще до боевых действий о нем шла слава как о замечательном политическом работнике. Но развернулся он и вырос здесь, в боях против японских захватчиков.

9-я мотомехбригада действовала отдельными своими подразделениями еще в майских боях. Автоброневой батальон прошел маршем более 500 километров. Сразу же восемнадцать бронемашин были брошены в глубокую разведку боем. Руководили этой разведкой командир бригады майор Алексеев и комиссар Сычов.

Незнакомая местность. Трудное движение по сыпучим пескам. Экипажи продвигались вначале нерешительными бросками от рубежа к рубежу. Сычов решил идти в голове колонны. Проскочив вперед, он открыл люк башни, поднял Красный флаг и скомандовал:

— За мной!

А через полчаса броневики уже заняли новый рубеж.

На луговине, между буграми, валялись винтовки, одеяла, патроны. Накануне здесь был бой, и японцы бежали. Экипажи с любопытством разглядывали следы сражения.

Вдруг по луговине веером просвистели пулеметные очереди.

— По машинам!

Только Сычов заскочил в броневик — по дверке простучала очередь из пулемета. Комиссар приказал командиру роты Дурнову наблюдать и вести огонь с места. А сам продвинулся по глубокой складке вправо, к реке Хайластин-Гол. Там он тоже был обстрелян.

Кто же стрелял? Где-то вправо находилась монгольская кавалерийская дивизия. Может быть, бойцы по незнанию открыли огонь? После вчерашнего сражения могла быть сутолока, неразбериха. Надо разведать, во всем разобраться.

Сычов под огнем пробрался к монгольским кавалеристам. И они не знали, кто же впереди, на холмах долины Хайластин-Гола, кто ведет оттуда огонь. Сычов проскочил на своем броневике вперед, открыл дверку машины, выставил Красный флаг. Тотчас же по броне застучали японские пули. Да, это враги, огонь ведут японцы. Разведывательная задача была выполнена.

Таким оказалось боевое крещение Сычова.

Потом было много боев, но вот это движение с открытой дверкой, с флагом в протянутой руке, это ожидание вражеского огня — все неизгладимо врезалось в память.

Стремительным ударом были отброшены японцы. Броневики встали на границе. Экипажи наперебой делились впечатлениями. И каждый пристально и весело поглядывал на комиссара.

А у комиссара дел невпроворот. Он обошел все экипажи. Он видел, как пылают глаза у храбрецов, рвущихся в бой:

— Почему мы стоим? И вот это война?

— Хватить бы сейчас по японцам, пока они не удрали до Хайлара...

Он успокаивал горячие головы:

— Успеете, хватит и на вас войны!.. А на чужой земле нам делать нечего. Поняли? Наша задача — защитить братскую Монголию, и все!..

Погорячившиеся бойцы отвечали с улыбкой:

— Да мы понимаем, товарищ комиссар!

После майских сражений потянулись напряженные дни ожидания, разведок, тяжелых оборонительных боев.

Подошли остальные подразделения. В ротах было немало новых людей, из последнего призыва. Как будут они вести себя в бою? Комиссар внимательно присматривался к людям в боевой обстановке. Был среди них Занин. На зимних квартирах вел себя недисциплинированно. Совершил серьезный проступок, и его хотели отдать под суд. Но Сычов отложил дело Занина и теперь увидел как будто другого человека: отважного, храброго бойца. И не раз вспоминал: «Как хорошо, что не поторопились и сберегли человека!».

Быстро меняется обстановка на войне. Начинали скучать бойцы. Осточертели и эти песчаные бугры, и сыпучие гребни, и томительная жара.

Днем над фронтом с ревом проносились самолеты японцев. Они исчезали в просторах неба над нашей территорией. Бойцы видели вдалеке, за рекой, воздушные бои, падение пылающих, словно факелы, самолетов. В июне война шла в воздухе.

Утром 3 июля было тихо. В обед на левом фланге над монгольской кавалерией появился японский разведчик. Он кружился, закладывая крутые виражи. Вдали звучали орудийные выстрелы.

Вскоре наша разведка донесла, что с северо-запада движется колонна японских танков, за ней эшелоны бортовых машин с вражеской пехотой, а на флангах маячат полки конницы. А вскоре и простым глазом стало видно движение врага, бесспорное численное превосходство его сил. Над дорогами и над горизонтом встали рыжие, тревожные облака пыли.

Командир разведывательного батальона Кузнецов уже завязал бой. Сычов видел, как от соседа справа показались и помчались по травянистой долине навстречу противнику легкие броневики.

Из штаба фронта требовали срочных донесений. Напоминали под личную ответственность командира и комиссара, что отступление исключено. Позиции надо удержать любой ценой. Командир бригады Алексеев умчался в разведывательный батальон, на который с ходу повернули японские танки.

По всему фронту гремели пушки. Ружейная и пулеметная пальба слилась в сухую и дробную трескотню. Пикировали японские самолеты, бомбы рвались то тут, то там.

Комиссар находился на командном пункте. Он сам принимал по телефону донесения из частей. Вдруг к нему подбежал комиссар разведбатальона политрук Зорин:

— Товарищ комиссар, стрелково-пулеметный батальон отходит! Все погрузились на машины!

Глаза Сычова побелели от ярости.

— Сам видел?

— Сам.

— Пойдем!

Сычов бросился со всех ног с бугра. Зорин еле поспевал за ним. В лицо Сычова бил жаркий воздух. Бешено колотилось сердце.

«В прорыв, где стоял батальон, хлынет враг, — тогда вся бригада будет смята», — подумал он.

Комиссар спустился в узкую долину, на дорогу. Навстречу мчались грузовики. Сычов выбежал на середину дороги и встал, раскинув руки в стороны, преграждая путь:

— Стой!

— Стой! — кричал и политрук Зорин, становясь рядом с Сычовым. Колеса, зашуршав по траве, замерли. В кузовах машин попадали бойцы. Люди соскакивали и бежали к комиссару. И уже гремел на всю долину его яростный голос:

— Товарищи красноармейцы! Позиции надо удержать! На огневые шагом марш!..

Он быстро побежал вперед, не оглядываясь. Когда отбежал шагов сто, мимо, обгоняя его, уже мчались бойцы.

Батальон занял свой рубеж и отразил атаку японской пехоты. Зорин сказал:

— Товарищ комиссар, ведь еще бы несколько метров проехали машины, и нас не было бы в живых!

Сычов серьезно и тихо ответил:

— Я же знаю своих бойцов. И они знают меня. Какой же это будет комиссар, если за ним не пойдут люди? Я знал, что пойдут!..

В. Ставский.
Пятеро отважных

— Экипаж, помни присягу! Биться до последнего дыхания! Если убьют меня — командиром будет башенный стрелок. Последний из живых забирает пулемет — и к своим! В плен не сдаваться! Вперед!

Танк набирает ход. Близка линия степного горизонта.

В густой высокой траве он видит пехотинцев, они в защитном, в касках. Не свои ли? Но тут глаза Квачева ловят погончики.

— Осколочный!

Грохает выстрел. Еще. Из травы выскакивают японцы. Падают — уничтоженные огнем, раздавленные гусеницами.

— Впереди справа кавалерия! — кричит башенный стрелок Чешев.

— Диск! Быстро!

Квачев, повернув машину вправо, обрушивает всю силу огня на конницу. Кони вздымаются на дыбы. Падают, намертво давят всадников. Правее и левее — также грозно и стремительно мчатся танки.

И вдруг машина с ходу погружается в топь. На полу появляется вода, выше и выше.

Квачев слышит какой-то шум. По триплексу бьет очередь, осколки стекла впиваются в тело. Башенный схватился за лицо.

— Ранен?

Тот открывает глаза. Смотрит.

— Вижу! — вскрикивает радостно: — А, с такими ранами век бы воевать!

— Справа враг! — Квачев открывает огонь. И снова тишина. Прибывает, плещется в танке вода.

Оглядываясь вокруг, Квачев замечает в камышах очертания какого-то танка.

«Может быть, это та машина, которая громила японцев правее?» — мелькает мысль, и Квачев приказывает Чешеву выйти на разведку.

— Есть, товарищ командир! — бодро отвечает тот. Они приоткрывают люки. Квачев пристально глядит на Чешева. Двадцати одного года, масленщик с Нижней Волги, Алеша Чешев вопросительно поднимает выгоревшие брови. Мальчишески задорное лицо его безмятежно. Сильная рука крепко сжимает наган.

— Что, товарищ командир?

— Иди! Поглядывай! — грубовато и нежно говорит Квачев. Чешев вылезает из танка и идет по камышам, раздвигая их рукой.

Вот и соседний танк. Чешев подходит и стучит по броне.

— Есть кто живой?

Башенный стрелок подбитого танка Архипов слышит в тишине, как стучит, словно в броню, его сердце.

Он сидит рядом с механиком-водителем Аношиным у пушки. Внизу, на полу, лежит мертвый командир танка политрук Муратов. Их танк прошел все расположение врага, громя и сокрушая самураев, как вдруг очередь из крупнокалиберного японского пулемета пробила триплекс. Муратов был ранен в грудь навылет. Осев на сиденье, он закашлял кровью. Потом выпрямился, взялся было за оружие и бессильно склонился на затвор пушки.

— Товарищ Архипов, я не могу. Давай ты. За Родину, стреляй!..

Его положили на пол, и он, взглянув на товарищей признательными и затуманенными глазами, затих навсегда.

— По врагам — огонь! — срывающимся от горя голосом скомандовал Архипов. Аношин сел заряжать. Они открыли огонь по скоплению самураев.

Чешев стучит еще раз, потом другой, третий.

— Да что же вы молчите? Я танкист из части Яковлева! Чешев!

Мгновенно открыты люки. И какое же крепкое это пожатие дружеских рук!

— Я своим доложу! — Чешев мчится по камышам. Вскоре весь экипаж его танка, забрав пулеметы, диски, компас и бинокль, перебирается к Архипову.

— Как старший, принимаю команду! Чешев, наблюдай из камышей.

Квачев садится за пушку и открывает огонь по японцам, снова скопившимся на той стороне реки, у сопки.

Угасает золотой вечер. Слева над сопками долго пылает заря. Становится сыро и холодно.

— Что же делать? Будем к своим уходить, а? — спрашивает Квачев.

— Никогда! — звенит голос Аношина, и на усталом в масле и копоти его лице огненно блестят глаза. — Ни за что не уйдем!

— Машины не оставим! — дружно отзываются товарищи.

— Родина надеется на нас! Танкисты не подкачают! — И стремительный сероглазый физкультурник из Сталинградской области Квачев, и медлительный обычно, но быстрый в бою москвич, проходчик метро Архипов, и смолянин Филиппов с его мягким белорусским акцентом, и тихий Алеша Чешев, и пламенный Аношин, душа комсомольской организации части, — все они в дружеском порыве теснее прижались друг к другу. Пятеро отважных, спаянных любовью и преданностью к Родине, сильные нерушимой дружбой в бою.

На реку опустилась светлая ночь. Озноб изнуряет танкистов. Невдалеке слышится шумное движение машин, топот ног спустившейся с брони пехоты, потом пьяные крики «банзай».

К танку подходят самураи, стучат в броню, что-то кричат, потом шум затихает.

Около полудня танк осматривает японский офицер, усмехается и уходит.

— Скоро приведет гадов! — говорит Квачев. И верно: через полчаса появляется три десятка солдат. Они окружают танк.

Трое лезут на башню. Квачев видит в отверстие гранату в руках японца; он берется было за шлем, чтобы подставить его под гранату и выбросить ее обратно. Но тут же раздумывает: «опасно», — и целится в японца из нагана.

Увидев ствол, враг спрыгивает с танка, остальные — за ним следом.

Квачев, стремительно развернув башню, стреляет по врагам. Когда после разрыва снаряда улеглись тина и камыши, самураев уже и след простыл.

Грохот боя идет теперь в стороне от танка. Надежды на то, что свои скоро придут, почти не остается, и танкисты решили вернуться в часть. Они вытаскивают пулеметы и диски. Вечером Квачев выпускает последний снаряд.

Надо уходить. Но как же оставить танк? На глазах Акошина блестят слезы. Архипов открывает плоскозубцами краник бензопровода. Течет бензин. Аношин соединяет провода, вспыхивает, ревет пламя. Он выскакивает из башни, тушит в воде тлеющую одежду.

Танк весь в пламени. Пятеро танкистов бросаются в воду, плывут по течению. Сзади в полнеба столб огня, взрываются баки. По танкистам с обоих берегов ведут неистовую пальбу из пулеметов и винтовок. Они выбираются на берег и ползут, прижимаясь к траве. Ко всему прибавляется новая пытка — комары. Несметные тучи их покрывают лица и руки, забивают глаза и ноздри. Там, где танкист проводит по лицу рукой, остается кровавая каша, и снова все черно от подлого гнуса.

Несколько раз невдалеке проходят кавалерийские разъезды. Вот приближается группа пехоты. Один японец, увидев Архипова, вскидывает винтовку в двух шагах от него. Архипов стреляет из нагана в упор. И товарищи — тоже. Четыре самурая падают. С криками разбегаются остальные.

И вновь ползут танкисты. Натыкаясь на желтые японские провода, они старательно рвут их. Давно уже сброшены сапоги, изранены и кровоточат ноги.

Уже совсем стемнело, когда они выходят наконец на след танка и радуются ему.

В стороне слышен треск ночной перестрелки. Длинная очередь пулемета и свист пуль прижимают их к земле. Они отползают и замирают в траве. На темной синеве неба зажигаются звезды. Зудят комары.

И тут Квачев слышит хрипловатый голос:

— Товарищ командир...

— Это же наши! Наши! — шепчет Квачев товарищам, и у него перехватывает горло.

Танкистов радостно встречают боевые друзья. А через день Квачев с помощью товарищей вытаскивает танк и вновь ведет в бой.

Действующая армия, 1939 г.

С. Эрдэнэ.
По синему небу плывут облака


Светлой памяти моей матери.

С тех пор, как не стало отца, прошло полтора года, долгих восемнадцать месяцев... А прошлым летом моего старшего брата забрали в армию, и сейчас он, говорят, сражается с самураями на Халхин-Голе. Дома нас осталось четверо: бабушка, мама и я с сестрой. Стояло начало осени, как раз время сенокоса. Обычно это прекрасная пора, но та памятная осень принесла испепеляющую засуху. Горы и долины покрылись красноватой дымкой, опустели ласточкины гнезда, прилепившиеся к балке нашего старенького дома, пожелтели и поникли верхушки тонкого камыша на реке Сэруу, засохли и свернулись листья крестовника. Все в природе было уныло и печально, и даже легкий ветерок, ненадолго слетавший к нам с синеватых гор, казалось, нашептывал что-то грустное и почти не приносил прохлады.

Мы с мамой оставили сестренку и бабушку в летнем домике и отправились на сенокос. Придя на нашу старую зимовку, где в густо удобренной навозом земле вымахали заросли бурьяна, мы соорудили себе шалаш. Однако уже на третью ночь пришлось из шалаша перебраться в телегу с навесом — нас прогнали змеи.

Змей той осенью было великое множество. Проснувшись рано утром, я увидел, как из-под подушки выползает огромная, черная в крапинку змея. Я тогда до смерти испугался. «Не бойся, сынок, — успокаивала меня мама, — люди говорят: змей много — год хороший». Еще за день до этого в корыте с кизяком я увидел клубок змей и нескольких убил. И вот теперь решил, что змеи приползли мне мстить... Но маме я об этом, разумеется, ничего не сказал.

Глядя на нашу зимовку, щемило сердце. Ветер играл соломой на крыше коровника, в стенах зияли огромные дыры, ивовые прутья, скреплявшие столбы, ободрались, и оголенные жерди, пошатываясь, тыкались в небо. Помню, когда я был совсем маленьким, мама тяжело заболела, и отец, чтобы отогнать от нас беду, поставил здесь жертвенный столб. Столб был высокий и виднелся издалека. Я смотрел на него и на зимовку, и душа моя сжималась от боли. «Эх, если бы здесь были отец и брат, — с горечью думал я, — они-то уж сумели бы поднять развалившееся хозяйство. Но чем могу помочь маме я, в свои девять лет заменивший отца и брата, единственный в доме мужчина, опора матери и сестренки?..»

Я посмотрел на маму: она сидела перед шалашом и, глядя на потрескивающие в огне сухие ветки можжевельника, задумчиво кусала травинку. Она всегда кусала травинку, когда о чем-нибудь думала. За день она так уставала махать косой, что к вечеру ей не удавалось скрыть от меня ни усталости, ни той особой горечи, которая проступала на ее почерневшем от яркого солнца широком лице. В такие минуты я очень жалел ее и думал, что главное для меня сейчас — это научиться косить, и косить хорошо, как взрослый. Но где мне было взять силы взрослого мужчины!..

Пока мать задумчиво глядела на огонь, по небу, подобно гусиному клину, с гулом пролетели самолеты. Они летели с севера на юг, и мы с мамой, подставив к глазам ладони козырьком, долго смотрели, как они тают в серой пелене бездонного неба.

— Это советские самолеты, — сказал я, — они летят туда, где сражается брат.

Мать глубоко вздохнула и, молитвенно сложив ладони, прошептала:

— Да смилуется над нами небо.

Трудно было понять, за кого она молится — за советские самолеты, за брата или же за меня. А мать вновь задумчиво глядела на огонь, по ее щекам медленно текли слезы... После гибели отца мама неузнаваемо переменилась, стала часто плакать. Сначала я тоже плакал вместе с ней, а потом научился сдерживать слезы, — ведь я был главой семьи, а значит, настоящим мужчиной.

Вот так мы и жили с мамой в ту осень. У нас был огненно-рыжий скакун. Упрямый, постаревший, грузный, он еле плелся и уже не мог, как прежде, сбросить седока, но ездить на нем все же можно было. Спали мы в телеге под навесом, еду готовили на небольшом костре перед шалашом, и главной нашей заботой был сенокос. Чтобы прожить зиму без тревог, нужно было заготовить вдоволь сена для скота, и вот каждое утро с первыми лучами солнца мы, наскоро позавтракав, клали косы на плечо и шли в падь реки Талттай.

Я очень любил смотреть, как мать косит. Ловко держа большую косу, идя прямо и грациозно, она оставляла на скошенной траве, словно на сырой земле, ровные следы своих надетых на босу ногу растоптанных башмаков. Голова ее была туго повязана шелковой косынкой, связанные концами друг с другом косы с каждым взмахом прыгали по спине, полы вылинявшего на солнце халата развевались на ветру...

Я косил маленькой косой и изо всех сил махал ею, стараясь не отставать от мамы, однако из этого ничего не выходило: то коса зарывалась носом в землю, то за мной тянулись островки нескошенной травы. Мама старалась подбадривать меня:

— Молодец, сынок, гляжу, ты скоро будешь косить, как папа.

Как я радовался, услышав ее слова: ведь это большое счастье — во всем походить на отца! И я еще больше старался не отстать от мамы. Пройдя полосу, я оглядывался: узенькая, кустистая, словно траву выщипала старая корова, она была вдвое уже маминой полосы.

— Хватит, сынок, давай отдохнем, — звала мать, и, усталые, мы с облегчением валились на только что скошенную, пахнущую медом траву.

— Сынок, съезди после обеда за молоком, — просила мама.

— Хорошо. А если бабушка собрала черемуху — можно ее привезти?

— Как же ее привезешь, сынок, ведь у бабушки нет лошади.

— Эх, если бы наш Рыжик был кобылой, он бы принес много жеребят, и тогда у каждого из нас было бы по коню.

— Зачем нам много лошадей, сынок? Быстроногий конь нужен только тебе...

У мамы на глазах заблестели слезинки, они стали быстро расти и вот покатились по щеке. Стараясь походить на взрослого, я пробасил:

— Мама, лучше ты иди за молоком, а косить буду я.

Тогда мать улыбнулась сквозь слезы.

— Ты еще маленький, — сказала она, вздыхая, — не забудь сказать бабушке, чтобы дала архи{1}. К нам обещал приехать на косилке кузнец Молом. Он поможет нам управиться с сенокосом, а я ему за это обещала выделанные шкурки. Но он такой человек, что без водки и шагу не ступит.

В тот день я был очень горд, что мне поручили такое важное дело. Уже на следующее утро, будто издалека почуяв запах архи, на красной косилке, запряженной двумя здоровыми, как лоси, лошадьми, приехал кузнец Молом. С важным видом откинувшись на сиденье, он заявил:

— Прежде чем начать косить, нужно подтянуть стремена.

Приняв из рук матери деревянный туесок архи, стал понемногу отливать в пиалу и, щелкая беззубым ртом, потягивать ее и развлекать нас с мамой фронтовыми новостями.

— Говорят, эти советские самолеты, что тут недавно пролетали, вовсю бомбят самураев. А один смелый парень, говорят, командир кавалеристов, Дандар, бьется как настоящий герой. Он бросается в атаку и так размахивает своей саблей, что японские пули знай только отлетают от него: фьюить, фьюить... Бой был, говорят, невиданный, земля с небом смешалась, а уж народу полегло — пропасть...

Затаив дыхание, я слушал старика и пытался представить тот невиданный бой, пытался, но не мог. Я посмотрел вверх, но там ничего не было, ничего, кроме безмятежной синевы неба, по которому медленно проплывали облака. «У брата тоже есть сабля, — думал я, — и он тоже ходит в атаку. А может, и он лежит в земле? Неужели самураев так много, что даже советские самолеты не могут их разбомбить?» А тем временем кузнец Молом, уже немного захмелевший от архи, принялся косить прекрасный луг в восточной пади нашей зимовки. Мама сидела и ждала, когда он закончит. В руках она держала туесок с архи. Сначала Молом прикладывался к туеску после каждых двух кругов, затем стал частить и уже после каждого круга останавливался со словами:

— Ну, пусть лошади отдохнут малость, да и я промочу горло.

— Может, еще круг сделаете? — просила мама, но старик был с норовом:

— Экая ты жадная баба, на тебя работают, а ты и отблагодарить не хочешь.

Я испугался, что у мамы кончится «угощение», — ведь оставалось еще не меньше пяти кругов, а Молом уже сердился не на шутку. Когда мать сказала, что архи кончилась, старик взвился, словно древесная гусеница:

— Вот оно что! И ты хочешь извести меня и моих лошадей за какие-то дрянные шкурки? Не бывать этому!

И, стеганув лошадей, он вихрем помчался, словно был не на косилке, а в обычной телеге. Мама так и застыла с пустым туеском в руках, она не мигая смотрела на дальние вершины, пока глаза ее не заблестели от слез.

Той ночью я так и не уснул. Едва дождавшись рассвета, я тихонько вылез из-под одеяла, взял мамину косу, прошел задами через двор и бурьян, укрепил ручку и принялся косить. «Когда придет мама, у меня уже будет скошена вся осока. Я докажу этому противному Молому, что и мы чего-то стоим», — думал я и сам себе казался сказочным богатырем, наделенным волшебной силой.

Стояла поздняя осень. Люди скирдовали сено, с покосов потянулись возы. Мы с мамой пересчитали наши копны — нам едва хватало сена для скота на зиму. Однажды мать вернулась домой с чудесной новостью:

— Говорят, бои на Халхин-Голе кончились. Самураев побили, солдаты возвращаются, и скоро твой брат будет дома.

Как я обрадовался! Конец войне, конец нашей тяжелой жизни, и брат, живой и невредимый, скоро прискачет домой на своем боевом коне. Что и говорить, нелегко мне дался этот сенокос, хоть я и бодрился изо всех сил и старался косить, как взрослый.

Мы стали с нетерпением ждать возвращения брата и то и дело поглядывали на дорогу, по которой он должен был прискакать. А высоко в небе над нами пролетали советские самолеты, но теперь уже они летели обратно, с юга на север. Длинной нитью тянулись они в ясном небе, по которому плыли похожие на белые раковины осенние облака.

— Советские самолеты летят домой, — сказал я маме, — значит, и брат скоро приедет.

Мама, глядя вслед самолетам, сказала:

— Дорогие дети наши живы и спешат домой.

Для всех уже сенокос давно закончился, остались только мы с мамой. Я с Рыжиком перетаскивал копны, а мама готовила слеги для скирд. День был холодный и ветреный. Вдруг на дороге показались два всадника. «Брат едет!» — подумал я и побежал им навстречу. Это был он! Нагнувшись, брат прямо с коня поцеловал меня:

— Как ты подрос, малыш!

Сам он за это время нисколько не изменился. Вот только на его синем чесучовом дэле{2} красовался круглый знак, на нем, под знаменем, был изображен солдат, идущий в атаку с высоко поднятой вверх саблей. Увидев медаль, я тут же представил, как брат, смело размахивая саблей, несется в атаку, а пули так и отлетают от него: фьюить, фьюить.

А он уже спрыгнул с коня и бежал к матери. Мама бросилась ему навстречу и, не стесняясь, рыдала так, как ни разу за всю эту долгую и такую трудную осень.

Я поднял голову: степь была окутана нежной желтой дымкой, а по синему небу плыли легкие белые облака...

Николай Тихонов.
Перекличка героев

В просторах вольных ветер дышит.
Румянит осени лицо,
Четыре голоса он слышит,
Как перекличку храбрецов.

Над степью дальней, степью голой
Могучий голос говорил:
«Я друга верного — монгола
Оборонил и охранил!

Я крылья вражеские сбросил
С небес на горькие пески,
Где жаркой пылью вихрь заносит
Разбитых гусениц куски!»

Над львовским тополем, над Пущей
Веселый голос в небе рос:
«На братний крик, на крик зовущий
Мой путь был радостен и прост».

Над морем с пеною стальною,
Над прибалтийскою сосной
Шел голос третий над волною:
«Я здесь исполнил долг иной!

Я встал пятой неколебимой
На этих дружбы берегах,
Чтоб славу Родины любимой
И день и ночь оберегать!»

Над финским вереском и хвоей
Бил голос в неба глубину:
«Я здесь на бой ответил боем,
К полету крылья развернув.

И под крылом летящих строев,
С победой новой заодно,
Река Сестра — моей сестрою,
Рекой советской стала вновь!»

 

Михаил Колесников.
Орлиное гнездо

Барханы и ковыльные степи, великие центральноазиатские пустыни, заснеженные скалистые хребты и тайга без конца и края — это и есть монгольская пограничная линия. В былые годы я знал названия всех застав в районе Халхин-Гола.

И вот, много десятилетий спустя, вновь вернулся сюда. Все те же высоты, лощины и пески, покрытые редким кустарником. Только забылись имена застав.

Когда поднялись на холм Хух-Ундурийн-Обо, из-за груды камней стремительно взмыл в синеву осеннего неба степной орел. Шагавший рядом со мной Дандар проводил его долгим взглядом и сказал задумчиво:

— Тогда здесь тоже было орлиное гнездо. Я очень даже хорошо запомнил. Повсюду палили из орудий и винтовок, а орел словно бы не хотел обращать на войну внимания: покружит, покружит над высотой и — снова в гнездо.

— Может быть, у него были дети?

— Возможно. Цирики его не трогали, и он к нам привык.

Он замолчал. А мне показалось, будто мы вернулись в далекую юность. Оба мы тогда были лейтенантами, только что окончившими военные училища, оба только что приехали на границу. Я учился в Ленинграде, Дандар — в Тамбове. В свое время мне пришлось жить в Тамбове, и я часто бывал в кавалерийском училище. Нашлись общие знакомые. О Советском Союзе Дандар вспоминал с восторгом, и каждый советский человек был ему другом и братом. Наше знакомство тогда, весной 1939 года, было мимолетным. Встретились на 7-й заставе, куда Дандар приехал по каким-то делам, и разошлись. Дандар, конечно же, позабыл об этой короткой встрече, — да по-другому и не могло быть: подобных знакомств у него было великое множество. А в моей памяти имя Дандара засело накрепко. И вот почему: там же, на Хамар-Дабе, я узнал, что этот двадцатидвухлетний лейтенант — командир 17-го кавалерийского полка! Вот это обстоятельство и поразило меня. Назревали крупные бои с японцами, и полк Дандара, занявший позиции чуть западнее высоты Номун-Хан-Бурд-Обо, должен был сдержать первый напор врага. Справится ли никогда не участвовавший в боях лейтенант с ответственнейшей задачей? Наши основные силы были на подходе, но продержится ли Дандар? Японцы бросили против него пехотные части, разведывательный отряд и моторизованную роту, баргутский кавалерийский полк и несколько эскадронов еще двух кавалерийских полков. Дандара поддерживали две советские роты.

События развивались стремительно. Японцы решили окружить полк Дандара и уничтожить его. Моторизованные отряды, авиация — все было приведено противником в действие.

О том, что произошло 28 мая 1939 года, я узнал от знакомого пограничника Самдана. Самдан тогда находился в подразделении, оборонявшемся в барханах южнее речки Хайластин-Гол.

Завязался ожесточенный бой. В этом бою прославился пулеметчик Олзвай. Тот самый Олзвай, о котором в Монголии сложена песня:

Сколько славных больших имен
По порядку ни называй,
Он иль рядом, или впереди,
Наш герой — богатырь Олзвай...

И все-таки японцам удалось полностью окружить 17-й полк. Но лейтенант Дандар не растерялся. У монголов есть пословица: «Храбрый умирает только один раз, а трус — тысячу раз». Лейтенант, взвесив все «за» и «против», решил перейти в контратаку и выйти из окружения. В голове засела дерзкая мысль: окружить японцев! Такой замысел многим казался прямо-таки фантастичным. Но Дандар недаром прошел школу у советских конников. Он хорошо помнил эпизоды из истории гражданской войны, смелые операции Чапаева, Буденного. У него был пример и из истории монгольской революции, когда под Кяхтой слабо вооруженная, малочисленная армия прославленного Сухэ-Батора окружила и разбила десятитысячное войско китайских захватчиков.

«Все так и произошло, как задумал наш Дандар, — рассказывал мне Самдан. — У него своя тактика: приказал снайперам уничтожать в первую очередь вражеских офицеров. Сам взял снайперскую винтовку и показал, как это нужно делать. Дандар с первого выстрела убил подполковника, который руководил боем и корректировал артиллерийский огонь. В это время с фронта на японцев навалилась советская рота из полка знаменитого Ремизова и монгольский особый кавэскадрон, а полк Дандара обрушился на них с тыла. Так мы замкнули кольцо...»

Мы стоим на вершине Хух-Ундурийн-Обо, откуда советские и монгольские войска начали разгром японских агрессоров.

Дандар всегда представлялся мне тонким, гибким юношей с большими доброжелательными глазами и легкой, веселой усмешкой, зажатой в уголках губ. А рядом со мной находился широкоплечий, приземистый человек. Тонкая полоска усов и постоянно суженные глаза придавали его лицу своеобразную строгость. Между густыми бровями обозначилась резкая складка. На груди Дандара горела золотая, с бриллиантами звезда Героя МНР. Это был воин, умудренный опытом нашей беспокойной жизни. Зачем расспрашивать его о прошедших событиях? О самом сокровенном не всегда хочется рассказывать. Не раз бывал Дандар в Советском Союзе — и в Москве, и в Ташкенте, и в других городах. Имя Дандара навсегда вписано в историю боевой дружбы наших народов, он сделался личностью легендарной. В эту историю навсегда вошли имена Гонгора, Дэмбэрэла, Шагдарсурэна, Гэлэгбатора, Икея, Яковлева, Ремизова, Федюнинского, летчиков Кравченко, Грицевца, Забалуева и сотен других, дравшихся плечом к плечу за независимость и свободу Монголии. Дружба, скрепленная кровью.

Здесь, на высоте Хух-Ундурийн-Обо, мне припомнились и другие бои, где вновь плечом к плечу советские и монгольские воины дрались за свободу китайского народа. То был великий освободительный поход, в котором еще раз проявилась сила братского содружества. Для участия в боевых действиях по разгрому японской Квантунской армии Монгольская Народная Республика выставила в августе 1945 года четыре кавалерийские дивизии, бронебригаду, танковый и артиллерийские полки и другие части и подразделения. В палящий зной шли через Гобийскую пустыню советские и монгольские войска. Кровопролитные бои за укрепленные районы противника, освобождение города Долоннора, а потом — наступление на юг, к Ляодунскому заливу... Разведчик Лувсанцэрэгийн Аюши, попав в окружение противника, дрался до последнего патрона, уничтожив немало японских солдат. Посмертно ему присвоено звание Героя МНР. Получили высокое звание Героя МНР пулеметчик Дашийн Данзанванчиг, Дампил, Лхагвадорж. Тогда боевыми орденами и медалями было награждено около двух тысяч монгольских солдат и офицеров. В телеграмме Советскому правительству трудящиеся Монголии писали: «Мы отдали все наши силы и способности на благо нашей независимой Родины, на дальнейшее укрепление братской дружбы советского и монгольского народов».

С пограничником Самданом в те горячие дни мы повстречались в китайском городе Жэхэ. Тогда была радость победы, и нам обоим казалось, что теперь, когда враг разбит, настал мир на земле. И, конечно же, мир на монгольских границах. Навечно. А как же могло быть по-другому? Принесены великие и бескорыстные жертвы...

Сейчас, на вершине Хух-Ундурийн-Обо, где собрались все мы, принимавшие участие в халхин-гольских боях и в походе через пустыню Гоби и горы Большого Хингана, Самдан пристально всматривается в тяжелое грозовое марево, повисшее над песками по ту сторону границы, и мне кажется, будто я догадываюсь, о чем думает мой боевой товарищ. Он рассказывал мне о том, как отправился служить на заставу в юго-западной части Монголии и что там произошло. Горы в здешних местах поднимаются на 3500 метров над выжженной солнцем пустыней Гоби. Именно тут водятся дикие верблюды-хантагаи и дикие лошади — тахи. Самый глухой угол Центральной Азии. Вот здесь с ведома правящих кругов Гоминдана начались вооруженные нападения гоминдановских отрядов на монгольскую государственную границу.

Это случилось в одно солнечное утро, когда птицы весело щебетали в рощах Будун Харгайта. Монгольский караул с трудом сдерживал натиск превосходящих сил нарушителей. Кончились патроны. Все это напоминало Самдану те самые халхин-гольские бои, которые уже сделались историей. Связь с заставой прервана, там еще ничего не знают.

— Бери моего коня и скачи на заставу! — приказал Самдан связному Пэлжэ.

Пэлжэ обстреляли. Но он вихрем несся в сторону заставы. Более тридцати километров проскакал его конь без роздыха, а когда показались юрты заставы, обессиленный, рухнул на землю. Но на заставе уже объявили тревогу. Гоминдановцев вышвырнули за пределы Монголии. Ныне на вершине горы Байтаг-Богдо возвышается памятник, воздвигнутый в честь героев-пограничников. А в Баян-Хонгорском аймаке араты воздвигли другой обелиск, который назвали «столпом государственной независимости».

Мы всматриваемся в сгущенную до синевы даль, за которой мне чудятся кручи Большого Хингана. В той дали тоже были в свое время воздвигнуты памятники в честь советских и монгольских воинов. Величественные памятники немеркнущей славы. Там, где мы проходили, благодарный китайский народ воздвигал эти памятники.

В 1945 году я видел в Чанчуне на главной улице устремленный ввысь обелиск, пилон которого увенчан бронзовой моделью самолета, — памятник советским летчикам, погибшим в боях в Маньчжурии.

В Мукдене был сооружен памятник нашим танкистам. Памятник на вершине Большого Хингана... Десятки памятников из бронзы и гранита — свидетельство любви и признательности...

До ряби в глазах вглядывался я в темную синеву на горизонте и думал о судьбе этих памятников. Целы ли?..

А степной орел кружил и кружил в потоках света, и каждому из нас казалось, будто мы вернулись в те далекие грохочущие годы, опаленные огнем. То были незабываемые годы, годы нашей боевой юности.

К. Симонов.
Халхин-гольская страница (Из записок о Г. К. Жукове)

Встречаясь на протяжении ряда лет с Георгием Константиновичем Жуковым, я пришел к мысли, что мой долг литераторапривести в порядок свои записи, сделанные в разное время после этих встреч. Сведя все записи, воедино, я назвал их «Заметки к биографии Г. К. Жукова» и осенью 1971 года решился послать первую главу их«Халхин-гольская страница»на просмотр Жукову.

Через несколько дней я получил от него ответ. Оценив рукопись как правдивую, он вернул мне ее со своими поправками.

«В рукопись я внес небольшие уточнения. Думаю, что Вы не будете возражать против них», — писал Жуков.

Я, разумеется, не возражал. Был только благодарен ему.

На Халхин-Гол я попал поздно, в конце событий. Шли дни нашего последнего, августовского наступления. Японская группировка уже была окружена плотным кольцом наших и монгольских войск, и ее добивали в барханах восточней реки Халхин-Гол, брали штурмом последние оставшиеся в руках у японцев сопки — Ремизовскую, Песчаную, Безымянную...

Я знал, что нашей армейской группой командует комкор Жуков, что он кавалерист, приехал сюда из Белорусского военного округа. И в войсках, и в нашей армейской редакции говорили о нем с уважением. Говорили, что крут и решителен, говорили, что хотя на Халхин-Гол съехалось много начальства, но Жуков не дал себя подмять, руководит военными действиями сам, сам же, по слухам, и предложил план окружения японцев. Поговаривали, что были и другие планы, но Жуков настоял на своем, и там, в Москве, Сталин и Ворошилов утвердили его план.

Жукова я впервые встретил утром после назначенной на предыдущую ночь, но в последний момент отмененной частной операции против новых, только что подошедших японских частей. Приведу отрывок из своих халхингольских записей.

«На следующий день мне с редактором нашей газеты «Героической красноармейской» Ортенбергом и писателями Лапиным и Хацревиным пришлось быть у Жукова. Ортенберг хотел узнать, насколько реальны, по мнению Жукова, сведения о близком наступлении японцев, на что нам ориентироваться в газете.

Штаб помещался по-прежнему все на той же Хамар-Дабе. Блиндаж у Жукова был новый, видимо, только вчера или позавчера срубленный из свежих бревен, очень чистый и добротно сделанный, с занавеской от комаров, которых там было великое множество. К блиндажу мы шли по глубокой траншее, по сторонам которой стояли артиллерийские стереотрубы для наблюдения за полем сражения.

Жуков сидел в углу за небольшим сколоченным из досок столом. Он, должно быть, только что вернулся из бани: порозовевший, распаренный, без гимнастерки, в заправленной в бриджи желтой байковой рубашке. Его широченная грудь распирала рубашку, и, будучи человеком невысокого роста, сидя он казался очень широким и большим.

Ортенберг начал разговор. Мы примостились кругом. Жуков отмалчивался. Въедливый, нетерпеливый Лапин стал задавать вопросы. Жуков все продолжал отмалчиваться, глядя на нас и думая, по-моему, о чем-то другом.

В это время вошел кто-то из командиров разведки с донесением. Жуков искоса прочел донесение, посмотрел на командира сердитым и ленивым взглядом и сказал:

— Насчет шести дивизий — трехкратное преувеличение: зафиксировано у нас только две. Остальное — выдумка.

— Всякое преувеличение о противнике опасно так же, как и недооценка его, — сказал Жуков, обернувшись к Ортенбергу и не обращая внимания на командира.

Наступило молчание.

— Я могу идти? — спросил командир.

— Идите. Передайте там у себя, чтобы не фантазировали. Если есть у вас белые пятна, пусть честно так и остаются белыми пятнами, и не суйте мне на их место несуществующие японские дивизии.

Когда офицер вышел, Жуков повернулся к Лапину и сказал:

— Спрашиваете, будет ли опять война?

Борис заторопился и сказал, что это не просто из любопытства, а что они с Хацревиным собираются уезжать на Запад в связи с тем, что там, на Западе, кажется, могут развернуться события. Но если здесь, на Востоке, будет что-то происходить, то они не уедут. Вот об этом он и спрашивает.

— Не знаю, — довольно угрюмо сказал Жуков. И потом повторил опять: — Не знаю. Думаю, что они нас пугают.

И после паузы добавил:

— Думаю, что здесь ничего не будет. Лично я думаю так.

Он подчеркнул слово «лично», словно отделяя себя от кого-то, кто думал иначе.

— Думаю, можете ехать, — сказал он, как бы закругляя разговор и приглашая нас расстаться.

Таким было первое, надолго врезавшееся в мою память впечатление о Жукове. Оно сохранилось тем отчетливее, что в следующий раз я увидел Жукова лишь через пять с половиной лет, в тот день, когда Кейтель прилетел в Берлин подписывать акт о безоговорочной капитуляции германской армии.

А сейчас о другой встрече с Жуковым, уже после войны, в октябре 1950 года.

Я встретил Жукова совершенно неожиданно для себя в многолюдстве, на тесном Кисловодском пятачке. Я знал, что он командует Уральским военным округом, но здесь, на отдыхе, он был не в военном, а в штатском, которое, впрочем, сидело на нем так же привычно и ловко, как и военная форма.

Я понимал, что он не может помнить меня в лицо, и, представившись, сказал, что был у него на Халхин-Голе.

— Да, конечно, — сказал Жуков, — по-моему, мы и потом с вами встречались, во время войны.

Это была естественная ошибка памяти: ему показалось, что я, как и многие другие военные корреспонденты, тоже был у него где-то на фронте.

Пришлось ответить, что мне в этом отношении не повезло, я так ни разу и не встретился с ним за всю войну, до самого ее конца.

Я попросил его уделить мне время и ответить на некоторые вопросы о Халхин-Голе, объяснив, что мною задуман роман, герои которого участвуют в этих событиях.

Жуков немного помедлил. Мне даже показалось, что сейчас он откажется, не захочет говорить со мной ни о Халхин-Голе, ни о себе. Однако после короткого молчания он сказал:

— Хорошо.

И тут же назначил место и время встречи.

Встреч было две, по нескольку часов каждая, причем одна из них происходила у вдовы Орджоникидзе, Зинаиды Гавриловны, в санатории, где она отдыхала.

Обе беседы с Жуковым были записаны мною тогда же, сразу после наших встреч.

Вспоминая Халхин-Гол, Жуков начал с конца, с масштабов поражения, которое понесли японцы.

— Помню, мы как-то заехали в район речки Хайластин-Гол. Там, когда японцы пытались вырваться из кольца, их встретила наша 57-я дивизия, и они оставили там горы убитых. А помните, как потом, уже после переговоров, они выкапывали трупы своих, погибших в окружении? Столько выкопали, что под конец иногда увидят — и стараются скорей обратно забросать землей, чтобы уже не выкапывать, закончить. Уже самим невтерпеж стало...

После этого он вернулся в разговоре к тем событиям начала июля 1939 года, когда он только что приехал на Халхин-Гол и вступил в командование.

Об этих событиях, о баин-цаганском сражении, нашем первом крупном успехе после полутора месяцев боев, я был наслышан еще там, на Халхин-Голе. Сражение произошло в критический для нас момент. Японцы крупными силами пехоты и артиллерии переправились ночью на западный берег Халхин-Гола и намеревались отрезать наши части, продолжавшие сражаться на восточном берегу реки. А у нас не было вблизи в резерве ни пехоты, ни артиллерии, чтобы воспрепятствовать этому. Вовремя могли подоспеть лишь находившиеся на марше танковая и мотоброневые части. Но самостоятельный удар танковых и бронечастей без поддержки пехоты тогдашней военной доктриной не предусматривался.

Взяв, вопреки этому, на себя всю полноту особенно тяжелой в таких условиях ответственности, Жуков с марша бросил на японцев 11-ю танковую, 7-ю мотобронебригаду и отдельный монгольский броневой дивизион.

Вот что говорил об этом он сам одиннадцать лет спустя:

— На Баин-Цагане у нас создалось такое положение, что мотопехота отстала, полк Федюнинского запоздал на два-три часа, ошибочно выйдя в другой исходный район. А японцы свою усиленную дивизию уже переправили на наш берег. Начали переправу в 6 часов вечера, а в 9 утра закончили. Перетащили 21 тысячу штыков. Только кое-что из вторых эшелонов еще осталось на том берегу. Перетащили дивизию и организовали двойную противотанковую оборону — пассивную и активную. Во-первых, как только их пехотинцы выходили на этот берег, так сейчас же зарывались в свои круглые противотанковые ямы, вы их помните. А во-вторых, перетащили с собой всю свою противотанковую артиллерию, свыше ста орудий. Создавалась угроза, что они сомнут наши части на этом берегу и принудят нас оставить плацдарм там, за Халхин-Голом. А на него, на этот плацдарм, у нас была вся надежда. Думая о будущем, нельзя было этого допустить. Я принял решение атаковать японцев с ходу танковой бригадой Яковлева. Знал, что без поддержки пехоты она понесет тяжелые потери, но мы сознательно шли на это.

Бригада была сильная, около 200 танков. Она развернулась и смело пошла. Понесла большие потери от огня японской артиллерии, но — повторяю — мы к этому были готовы. Около половины личного состава бригада потеряла убитыми и ранеными и половину машин. Но мы шли на это. Еще большие потери понесли советские и монгольские бронечасти, которые поддерживали атаку танковой бригады. Танки горели на моих глазах. На одном из участков развернулись 36 танков и вскоре 24 из них уже горели. Но зато мы полностью раздавили японскую дивизию.

Когда все это начиналось, я был в Тамцак-Булаке. Мне туда сообщили, что японцы переправились и обосновались на горе Баин-Цаган. Я сразу приказал отдать по радио распоряжение: «Танковой бригаде Яковлева, мотобронебригаде Лесового, полку Федюнинского и монгольскому бронедивизиону поднять части по тревоге и с ходу атаковать японцев, захвативших гору Баин-Цаган».

Им еще оставалось пройти 60 или 70 километров, и они прошли прямиком по степи и успешно разгромили японские части.

Через пару недель вновь создалось тяжелое положение, когда японцы, введя в дело большие силы, пытались разгромить наши части на восточном берегу реки Халхин-Гол. Замнаркома обороны Кулик потребовал снять с того берега находившуюся у нас там артиллерию — пропадет, мол, артиллерия! Я ему отвечаю: если так, давайте снимать с плацдарма все, давайте и пехоту снимать. Я пехоту не оставлю там без артиллерии. Артиллерия — костяк обороны, что же — пехота будет пропадать там одна? Тогда давайте снимать все.

В общем, отказался выполнить это приказание и донес в Москву свою точку зрения: что считаю нецелесообразным отводить с плацдарма артиллерию. И эта точка зрения одержала верх, а Кулик в тот же день был отозван в Москву.

Рассказав о Баин-Цагане, Жуков вдруг вспомнил о майоре Ремизове.

— Вы знали Ремизова? — спросил он.

Я сказал, что не застал его в живых, только слышал о нем.

— Хороший был человек и хороший командир, — сказал Жуков. — Я любил его и ездить к нему любил. Иногда, бывало, заезжал чайку попить. Ремизов был геройский человек, но убили его по-глупому, на телефоне. Неудачно расположил свой наблюдательный пункт, говорил по телефону, а местность открытая, и пуля прямо в ухо влетела.

С Ремизовым была такая история. Когда мы дрались с японцами, он рванулся вперед со своим полком, прорвался далеко вглубь, не заметив, как перешел госграницу. Японцы сразу бросили на него большие силы. Мы сейчас же подтянули туда бронебригаду, которая с двух сторон подошла к Ремизову и расперла проход. (При этом Жуков показал руками, как именно бронебригада расперла проход.) Расперли проход и дали ему возможность отойти. Об этом один товарищ послал кляузную докладную в Москву, предлагал Ремизова за его самовольный переход госграницы предать суду и так далее... А я считал, что его не за что предавать суду. Он нравился мне: у него был порыв вперед, а что же это за командир, который в бою ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево, ни на что не может самостоятельно решиться? Разве такие нам нужны? Нам нужны люди с порывом. И я внес контрпредложение — наградить Ремизова. Судить его тогда не судили, наградить тоже не наградили. Потом, уже посмертно, присвоили звание Героя Советского Союза. Командир танковой бригады, комбриг Яковлев тоже был очень храбрый человек и хороший командир. И погиб тоже нелепо. В район нашей центральной переправы прорвалась группа японцев, человек триста. Не так много, но была угроза переправе. Я приказал Яковлеву, под личную ответственность, разгромить эту группу. Он стал собирать пехоту, организовывать атаку. Яковлев при этом забрался на танк и оттуда командовал. И японский снайпер его снял пулей, наповал. А был очень хороший боевой командир.

Японцы за все время только один раз вылезли против нас со своими танками. У нас были сведения, что на фронт прибывает их танковая бригада. Получив эти сведения, мы выставили артиллерию на единственном танкодоступном направлении в центре, в районе Номун-Хан-Бурд-Обо. И японцы развернулись и пошли как раз на этом направлении. Наши артиллеристы ударили по ним. Я сам видел этот бой. В нем мы сожгли и подбили около ста танков. Без повреждений вернулся только один. Это мы уже потом по агентурным сведениям узнали. Идет бой. Артиллеристы звонят: «Видите, товарищ командующий, как горят японские танки?» Отвечаю: «Вижу, вижу...» — одному, другому... Многие артиллерийские командиры звонили, все хотели похвастаться, как они жгут эти танки.

Танков, заслуживающих этого названия, у японцев, по существу, не было. Они сунулись с этой бригадой один раз, а потом больше уже не пускали в дело ни одного танка. А пикировщики у японцев были неплохие, хотя бомбили японцы большей частью с порядочных высот. И зенитки у них были хорошие Немцы там у них пробовали свои зенитки, испытывали их в боевых условиях.

Японцы выставили против нас как основную силу две пехотные дивизии. Но надо при этом помнить, что японская дивизия — это, по существу, наш стрелковый корпус: 21 тысяча штыков и много артиллерии. По существу, нам противостояло там, на Халхин-Голе, два стрелковых корпуса и, кроме них, отдельные полки, охранные отряды, железнодорожные отряды...

Перейдя от воспоминаний о халхин-гольских событиях к оценке их, Жуков сказал:

— Думаю, что с их стороны это была серьезная разведка боем. Серьезное прощупывание. Японцам было важно тогда прощупать, в состоянии ли мы с ними воевать. И исход боев на Халхин-Голе впоследствии определил их более или менее сдержанное поведение в начале нашей войны с немцами.

Думаю, что если бы на Халхин-Голе их дела пошли удачно, они развернули бы дальнейшее наступление. В их далеко идущие планы входил захват восточной части Монголии и выход к Байкалу и Чите, к тоннелям, наперехват Сибирской магистрали.

У нас на Халхин-Голе было тяжело со снабжением. Снабжались со станции Борзя, за 700 километров. А у японцев было две станции снабжения рядом: Хайлар и Халун-Аршан. Но к концу военных действий на Халхин-Голе японские военные деятели поняли, что при тогдашнем уровне технического оснащения их армии они не в состоянии с успехом наступать против нас. Хотя кадровые японские дивизии дрались очень упорно. Надо признать, что это была стойкая пехота.

Заговорив о стойкости японских солдат и приведя несколько примеров этой стойкости, Жуков недовольно пожал плечами и сказал:

— Вообще у нас есть неверная тенденция. Читал я тут недавно один роман. Гитлер изображен там в начале войны таким, каким он стал в конце. Как известно, в конце войны, когда все стало расползаться по швам, он действительно стал совсем другим, действительно выглядел ничтожеством. Но это был враг коварный, хитрый, сильный... И если брать немцев, то конечно же они к нему не всегда одинаково и не всегда отрицательно относились. Наоборот. На первых порах восхищались им. Успех следовал за успехом. Авторитет у него был большой, и отношение к нему внутри Германии, в частности со стороны германского военного командования, было разное на разных этапах. А когда мы его изображаем с самого начала чуть ли не идиотиком, — это уменьшает наши собственные заслуги. Дескать, кого разбили? Такого дурака!

А между тем нам пришлось иметь дело с тяжелым, опасным, страшным врагом. Так это и надо изображать...

Так выглядит в моих записях то, что говорил Жуков о Халхин-Голе и в связи с Халхин-Голом тогда, в 1950 году. Но к воспоминаниям о халхин-гольских событиях он возвращался на моей памяти и в другие годы, беседуя на другие темы.

В одной из этих бесед, осенью 1965 года, Жуков, вспомнив Халхин-Гол, снова заговорил на ту же тему — о правде и неправде в наших оценках врага:

— Японцы сражались ожесточенно. Я противник того, чтобы отзываться о враге, унижая его. Это не презрение к врагу, это недооценка его. А в итоге не только недооценка врага, но и недооценка самих себя. Японцы дрались исключительно упорно, в основном — пехота. Помню, как я допрашивал японцев, сидевших в районе речки Хайластин-Гол. Их взяли там в плен в камышах. Так они все были до того изъедены комарами, что на них буквально живого места не было... Я спрашиваю их: «Как же вы допустили, чтобы вас комары так изъели?» Они отвечают: «Нам приказали сидеть в секрете и не шевелиться. Мы и не шевелились». Действительно, их посадили в секрет, а потом забыли о них. Положение изменилось, и их батальон оттеснили, а они все еще сидели там уже вторые сутки и не шевелились, пока мы их не захватили. Это действительно солдаты!

Продолжая говорить на эту тему, Жуков снова, как и тогда, в 1950 году, перебросил мостик от войны с японцами к войне с немцами:

— Вспоминаю пленного немца, которого я допрашивал под Ельней. Это был один из первых взятых там в плен танкистов. Молодой, высокий, красивый, белокурый, эдакий нибелунг, даже вспомнилась картина «Нибелунги», которую я смотрел в кино в двадцатые годы. Словом, образцовый экземпляр. Начинаю его допрашивать. Докладывает, что он механик-водитель такой-то роты, такого-то батальона, такой-то танковой дивизии. Задаю ему следующие вопросы. Не отвечает.

«Почему вы не отвечаете?» Молчит. Потом заявляет: «Вы военный человек, вы должны понимать, что я, как военный человек, уже ответил все то, что должен был вам ответить, — кто я и к какой части принадлежу. А ни на какие другие вопросы я отвечать не могу. Потому что дал присягу. И вы не вправе от меня требовать, чтобы я нарушил свой долг».

Когда я потом докладывал Сталину о Ельнинской операции, я рассказал ему об этом пленном, проиллюстрировал им, что представляли собой тогда немцы, с кем нам приходилось иметь дело, какого врага наши солдаты били под Ельней. Знать это и ясно оценивать важно. Потому что эта оценка должна неотъемлемо входить в расчеты и планы. С такими вещами надо считаться и при оценке противника и при оценке собственных возможностей. Планируя операцию, надо оценивать моральное состояние, уровень дисциплины и выучки солдат противника. Недооценив все это, нетрудно впасть в ошибки и просчеты.

В 1950 году Жуков говорил о своем назначении на Халхин-Гол коротко, не вдаваясь в детали. Теперь он рассказал об этом подробнее.

— На Халхин-Гол я поехал так, — мне уже потом рассказали, как все это получилось, — когда мы потерпели там первые неудачи в мае — июне, Сталин, обсуждая этот вопрос с Ворошиловым в присутствии Тимошенко и Пономаренко, тогдашнего секретаря ЦК КП Белоруссии, спросил Ворошилова: «Кто там на Халхин-Голе командует войсками?». «Комбриг Фекленко». «Ну, а кто этот Фекленко? Что он собой представляет?» — спросил Сталин. Ворошилов сказал, что не может сейчас точно ответить на этот вопрос, лично не знает Фекленко и не знает, что тот собой представляет. Сталин недовольно сказал: «Что же это такое? Люди воюют, а ты не представляешь себе, кто у тебя там воюет, кто командует войсками? Надо туда назначить кого-то другого, чтобы исправил положение и был способен действовать инициативно. Чтобы мог не только исправить положение, но и при случае надавать японцам». Тимошенко сказал: «У меня есть одна кандидатура — командир кавалерийского корпуса Жуков». «Жуков... Жуков... — сказал Сталин. — Что-то я помню эту фамилию». Тогда Ворошилов напомнил ему: «Это тот самый Жуков, который в 37-м прислал вам и мне телеграмму о том, что его несправедливо привлекают к партийной ответственности». «Ну, и чем дело кончилось?» — спросил Сталин. Ворошилов сказал, что ничем: выяснилось, что для привлечения к партийной ответственности оснований не было.

Тимошенко охарактеризовал меня с хорошей стороны, сказал, что я человек решительный, справлюсь. Пономаренко тоже подтвердил, что для выполнения поставленной задачи это хорошая кандидатура.

Я в это время был заместителем командующего войсками Белорусского военного округа, был в округе на полевой поездке. Меня вызвал к телефону член Военного Совета Сусайков и сообщил: «Завтра надо быть в Москве». Спрашиваю: «Ты стороной не знаешь, почему вызывают?» Отвечает: «Не знаю. Знаю одно: утром ты должен быть в приемной Ворошилова». «Ну что ж, есть!»

Поехал в Москву, получил приказание лететь на Халхин-Гол и на следующий день вылетел.

Первоначальное приказание было такое: «Разобраться в обстановке, доложить о принятых мерах, доложить свои предложения».

Я приехал, в обстановке разобрался, доложил о принятых мерах и о моих предложениях. Получил в один день одну за другой две шифровки: первая — что с выводами и предложениями согласны. И вторая — что назначаюсь вместо Фекленко командующим воюющего в Монголии особого корпуса.

В другой беседе, тоже осенью 1965 года, Жуков коснулся проблемы своих взаимоотношений с находившимися в Халхин-Голе старшими начальниками.

— На третий день нашего августовского наступления, когда японцы зацепились на северном фланге за высоту Палец и дело затормозилось, у меня состоялся разговор с Григорием Михайловичем Штерном. Штерн находился там, и по приказанию свыше, его роль заключалась в том, чтобы в качестве командующего Забайкальским фронтом обеспечивать наш тыл, обеспечивать группу войск, которой я командовал, всем необходимым. В том случае, если бы военные действия перебросились и на другие участки, перерастая в войну, предусматривалось, что наша армейская группа войдет в прямое подчинение фронта. Но только в этом случае. А пока что мы действовали самостоятельно и были непосредственно подчинены Москве.

Штерн приехал ко мне и стал говорить, что он рекомендует не зарываться, а остановиться, нарастить за два-три дня силы для последующих ударов и только после этого продолжать окружение японцев. Он объяснил свой совет тем, что операция замедлилась и мы несем, особенно на севере, крупные потери. Я сказал ему в ответ на это, что война есть война, и на ней не может не быть потерь, и что эти потери могут быть и крупными, особенно когда мы имеем дело с таким серьезным и ожесточенным врагом, как японцы. Но если мы сейчас из-за этих потерь и из-за сложностей, возникших в обстановке, отложим на два-три дня выполнение своего первоначального плана, то одно из двух: или мы не выполним этого плана вообще, или выполним его с громадным промедлением и с громадными потерями, которые из-за нашей нерешительности в конечном итоге в десять раз превысят те потери, которые мы несем сейчас, действуя решительным образом. Приняв его рекомендации, мы удесятерим свои потери.

Затем я спросил его, приказывает ли он мне или советует. Если приказывает, пусть напишет письменный приказ. Но я предупреждаю его, что опротестую этот письменный приказ в Москве, потому что не согласен с ним. Он ответил, что не приказывает, а рекомендует и письменного приказа писать мне не будет. Я сказал: «Раз так, то я не согласен с вашим предложением. Войска доверены мне, и командую ими здесь я. А вам поручено поддерживать меня и обеспечивать мой тыл. И я прошу вас не выходить из рамок того, что вам поручено». Был жесткий, нервный, не очень-то приятный разговор. Штерн ушел. Потом, через два или три часа, вернулся — видимо, с кем-то посоветовался за это время — и сказал мне: «Ну что же. Пожалуй, ты прав. Я снимаю свои рекомендации...»

В районе сражения с обеих сторон действовали крупные по тем временам силы авиации, такие, что однажды в разговоре с Жуковым я с некоторым смущением сказал, что потом, во время Великой Отечественной войны, мне не приходилось видеть воздушных боев, в которых бы одновременно с обеих сторон дралось в воздухе такое количество истребителей, как в Монголии. И он, усмехнувшись, ответил мне: «А вы думаете, я видел? И я не видел». Но даже учитывая это, следует сказать, что события на Халхин-Голе все же остались крупным военным конфликтом, не переросшим в большую войну.

Однако значение этих военных действий в истории оказалось гораздо больше, чем их непосредственный масштаб. Жестокий урок, полученный японским военным командованием на Халхин-Голе, заставил японские военные круги проявить впоследствии осторожность и связать проблему своего вступления в войну с Россией со взятием немцами Москвы. Значение этого трудно переоценить.

Трудно переоценить и другое: на Халхин-Голе мы показали, что у нас слова не расходятся с делом и наш договор о взаимопомощи с Монголией — это не клочок бумаги, а реальная готовность защищать ее границы, как свои собственные.

Халхин-Гол был началом полководческой биографии Жукова. Впоследствии ему пришлось принимать участие в событиях неизмеримо большего масштаба, но это начало там, в далеких монгольских степях, было многообещающим.

В войну с немцами Жуков вступил как военачальник, уже имевший за плечами решительную победу в условиях военных действий, носивших современный характер и развернувшихся с применением механизированных войск и авиации. Это не только создавало Жукову авторитет в войсках, но, думается, имело важное значение для него самого. Первые шаги, сделанные в науке побеждать, — это не только военный опыт, это одновременно и нравственный фактор, одинаково важный и для солдата и для полководца, для его образа мыслей и образа действий.

Слова Жукова о Халхин-Голе: «Я до сих пор люблю эту операцию», — в устах человека, закончившего войну в Берлине, многозначительны. К началу Халхин-Гола за плечами у Жукова были уже четверть века военной службы, мировая и гражданская войны, путь от солдата до командира корпуса. Но как для военачальника руководство халхин-гольской операцией было для него пробным камнем. И поэтому он продолжал любить ее.

Армейская молва говорит, что когда в 1939 году Жукову позвонили из Москвы в Белоруссию и, ничего не объясняя, приказали срочно прибыть в Москву, он спросил по телефону только одно: «Шашку брать?» Не знаю, так ли было или не так, но мне кажется, что в этом устном рассказе, пусть даже легенде, было выражено верное понимание этого человека.

Из книги: К. Симонов. Сегодня и давно. М. 1976, с. 187–197

Д. Тарва.
Мой отец (поэма)

1. МОЕ ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

Я отца не видала...
Что горше такого страданья?
Дни за днями бегут,
В бесконечность уходят года.
Но живет он, погибший,
Живет он в дочернем сознанье,
Светлый образ отца
Позабыть не смогу никогда.

А еще я храню
Письма с фронта.
Частенько те письма читаю
И всегда так волнуюсь,
Едва подношу их к лицу.
Я не знаю войны,
Я пожарищ и горя не знаю,
Непричастной осталась
К летящему косо свинцу.

Только память войны
Не убить, никуда не упрятать.
Эта память жива,
Эта память и мучит и жжет,
Я сдержаться пытаюсь,
И, чтоб ни случилось,
Не ныть и не плакать,
Гордость в сердце живет
И мечту устремляет в полет.

Часто снится отец...
Часто, часто не сплю до рассвета,
Размышляю о жизни.
И в эти минуты, отец,
Говоришь ты со мной.
Ты мне силу даешь,
Я тебе благодарна за это.
...И гремит, и гремит, и гремит
Нескончаемый бой.

Мать моя поседела.
Печальной, задумчивой стала.
Стук услышит — и вздрогнет,
И горесть прольется слезой.
Я отца своего
Никогда, никогда не видала,
Только он предо мною
Навеки веков, как живой.

Знаю, виделась я не однажды
Отцовскому взгляду,
Потому что мечтал он
Дочурку свою повидать.
Улыбался веселый отец,
Было сердце бойца
И довольно и радо,
Подставляя ладони,
Меня он хотел
Над весенней землей приподнять.

2. ИЗ ПИСЬМА ПЯТОГО

...Присягаю: пока
Не развеется запах свинцовый,
В юрту белую я
Ни за что,
Ни за что не вернусь.
Все мечтаю о вас,
Мои дальние, милые,
В битве суровой.
Каждый день,
Каждый час
К вам, любимые,
Сердцем солдатским стремлюсь.
День Победы наступит,
Наступит, пускай и не скоро!
Пепел в наши сердца
Непрерывно и грозно стучит.
Рвутся бомбы, снаряды,
И жалобным эхом
На них откликаются горы,
И земля под ногами
Захватчиков жарко горит.

Далеко от меня ты,
Малютка моя дорогая.
Ты не знаешь, дочурка,
Какою бывает война.
Друг Бадарч мой убит,
Его пуля настигла лихая.
Мы врагу за Бадарча,
Поверь мне, Жаргал,
Заплатили сполна!

Среди пуль мы с тобою
Друг другу навстречу,
Дочурка, летели,
Среди взрывов смертельных,
Средь пляшущих бликов огня.
Вижу, дочь, я тебя
Среди снежной разгульной метели,
Вижу губы твои
И большие глаза,
Что с любовью глядят на меня.

Протянуть к тебе руки,
Поднять тебя выше,
И слушать дыханье,
И прижать тебя
К сердцу, малютка,
В боях я мечтал.
Здесь, где пламя и дым,
Здесь, где бомб и гранат лютованье,
Эти думы, признаюсь,
Меня одолели, Жаргал!

Вдруг почудилось мне,
Что ты словно впервые сказала.
Мы с тобою, и город
В сверкающий снег погружен.
Мы одни во вселенной...
Ты что-то тогда прошептала,
Только я не расслышал...
А мирное небо
Летело над нами в уклон.

3. ИЗ ПИСЬМА ДЕВЯТОГО

У меня есть товарищ —
Мы с ним подружились в Тамцаке.
...У огня как-то сели.
Трескучий костер полыхал.
Завтра снова нас ждут
И атаки и контратаки...
Так я думал в душе
И вполглаза глядел,
Как котел на огне закипал.

Мой напарник, Никитин,
Подкладывал в гулкое пламя
Зеленые ломкие ветки,
И рассказывал мне
Он про край свой далекий,
На время оставленный дом...
Только жаль, что на фронте
Такие привалы случаются редко.
Наши души согрелись
В ту тихую ночь
Животворным теплом.

Говорил мне Никитин,
Что в доме далеком
Оставил сынишку,
Когда в армию он уходил
На суровую эту войну.
Прежде знал, говорит, Халхин-Гол
Лишь по карте по школьной
Да, может, по книжке,
А теперь вот приехал
В Монголию — нашу страну.
В котелке забурлила уха.
Мы с Никитиным кружки достали.
Выпьем, что ли, за дружбу,
Я — цирик монгольский,
Ты — русский советский солдат!
Вместе мы победим!

...В дружбе силу великую
Мы в эти дни обретали.
Рядом с русским великим народом —
Монгольский сильнее стократ!
Прибыл к нам
Мой товарищ, Никитин,
Из очень далекой
И из очень холодной,
Совсем непонятной земли.
Там, над нею, застыл
И промерз до конца
Небосвод синеокий,
Там полярные ветры
Чредою бессонной прошли.

Много месяцев там
Продолжается ночь
Над застывшей землею.
Там непросто бороться с природой
И силой ее побеждать...
Знаешь, в мыслях своих
Я бывал в том краю
И бродил там, дочурка,
Гулял там с тобою.
Вел нас друг мой, Никитин,
С ним рядом
Нам радостно было шагать.

4. ИЗ ПИСЬМА ДВАДЦАТОГО

За Баин-Цаганом
Сменил наконец-то
Пробитую пулею шапку.
Чуть не месяц носил ее —
Память о стычке крутой.
...Помню, сопки вдали
В дымку сизую кутались зябко,
И гремел беспощадный,
Жестокий немолкнущий бой.

Вражий танк на меня
Шел, из пушки стреляя.
Из окопа я выскочил,
Быстро гранату занес,
Прежде дернув чеку...
Грянул яростный взрыв,
Пыль, обломки и пепел
Высоким фонтаном взметая.
Танк костлявый осел,
Будто намертво к почве прирос.

Комиссар батальонный
Отметил тот бой в выступленье,
Говорил про меня, —
Что боец, мол, сражался как надо.
Да, запомню надолго
Кровавое это сраженье.
А слова комиссара —
Мне лучшая в мире награда.
Полевое собранье...
Бойцов загорелые лица...
Блеск холодной луны,
И разбитые танки вдали.
И на наши сердца
Отблеск славы высокой
Торжественно тихо ложится,
И душа присягает на верность
И чует дыханье монгольской земли.

Возвращусь я со славой,
Вернусь, — разве может
Сложиться иначе?
Мы врага победим
И свободно вздохнет
Дорогая навеки земля.
Пожелай мне, Цэрмаа,
Пожелай мне, жена,
Пожелай мне в сраженьях удачи.
...Утро. Вот уже мчатся машины,
Безбожно пыля.

Возвращусь я, Цэрмаа,
Я вернусь — и, о прошлых
Жестоких боях вспоминая,
Буду дочку растить —
Нам на счастье.
Пускай подрастает она.
Ждет нас, верю я, счастье —
Да, счастье без меры и края,
Мы взрастим непременно
Все вместе
Его семена.

Что ж еще я, Цэрмаа,
Сообщить тебе должен?
А вот что:
И тебя я и дочку
Встречаю частенько
Во встревоженном сне. Я хочу,
Чтоб письмо
Донесла до тебя
Наша почта,
Знай, подруга, что мы
Не сгорим и в огне.

...Обо всем комиссар
Расспросил меня
После собранья:
Как там ты поживаешь,
Как наша дочурка растет?
Из пустыни на нас
Набегало степное дыханье,
Да кружился над нами
Мерцающих звезд хоровод.

А теперь расскажу,
Почему то собранье
Запомню, Цэрмаа, я на годы:
Был я в партию принят
В тот звездный задумчивый час.
И наполнились смыслом высоким
Сраженья, бои и походы,
И я думал с волненьем
О будущем мире, о вас...

5. ЗАПОЛНЯЮЩЕЕ ДУШУ

...Горит с рассветом
Мирный небосвод,
И туча надо мной
Ледышкой тает.
Я часто думаю:
А вдруг отец придет —
Ведь он меня,
Наверно, не узнает.

Тот год войны
Давно отбушевал,
Но в памяти
Навеки он остался.
Отец меня
Совсем и не ласкал:
В мечтах — сто раз,
А въявь — и не встречался.

Встав засветло,
На фабрику иду,
Труба дымит,
И мирный дым клубится.
Здороваюсь с друзьями на ходу,
Лечу вперед,
Как радостная птица.

Отец ушел,
И не вернулся он,
И вечно грусть
В душе моей таится.
Но жив он в славе
Боевых знамен
И в нашей
Непорушенной границе.
Среди свинцовых пуль
Сражался он
Палящим днем
И черной ночью вьюжной.
А я теперь
Средь шумных веретен
Тружусь, как все,
Работаю, как нужно.

Скосил отца
Безжалостный свинец...
Пусть путь его
Историк подытожит.
Но ты не сомневайся,
Мой отец,
Во мне ты жив —
Иначе быть не может!

И тот огонь,
Что ты мне передал,
Горит в душе,
Горит неугасимо.
Пылать в душе
Огонь твой не устал,
Он греет сердце
В ледяную зиму.

Бессмертна память
Храброго бойца.
Он пал за нас,
Теперь я понимаю.
Да, верно,
Я не видела отца,
Но я его,
Увидевши, узнаю.

6. ИЗ ЗАМЕТОК, ПРИСЛАННЫХ ДРУЗЬЯМИ

...Прохлады мне бы...
Все в груди горит...
Мне льда на грудь
Немного положите...
Где доктор?
Почему же он молчит?
Друзья, скорей
Воды мне принесите.

Из той реки,
Что там вдали шумит,
Стремясь сквозь горы
И степные дали.
Из той реки,
Что весь свой век спешит.
Забыть ее
Сумею я едва ли...

Я вижу лед —
Скорей его на грудь!
Воды, воды — коль есть
Она во фляге.
Я сразу встану —
Только бы глотнуть
Прозрачной, чистой,
Животворной влаги!

Враг не пройдет!
Строчит мой пулемет.
Я с каждой пулей
Шлю врагу проклятье.
И снова взвод
Рванулся мой вперед.
Врага огнем
Сейчас сумею смять я.

Ура! Теперь
Продвинуться смогли.
Над высотой
Полощет наше знамя...
...Зачем вы лед
Горячий принесли?
Он грудь мне обжигает,
Словно пламя.

Где вы, друзья?
Не вижу никого...
Никитин, здравствуй!
Знал, что ты придешь.
Я только ранен.
Это ничего...
Смерть, ты меня
Сегодня не возьмешь!

Цэрмаа моя...
А ты зачем пришла?
Зря просишь —
Не возьмут тебя в солдаты.
Вот видишь, невеселые дела...
Не плачь, ведь ты
Ни в чем не виновата.

Цэрмаа, ступай,
Ступай скорей домой.
Ведь там Жаргал,
Видать, проголодалась.
Ей передай
Привет солдатский мой
И покорми ее
Хотя бы малость.

Как часто я
Дочурку вспоминал:
Чем занят он,
Любимый мой детеныш?
Гляди, не простудилась бы Жаргал,
Она еще совсем ведь несмышленыш.

7. ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ МОЕ СЛОВО

Отец погибший мой
Так жизнь любил!
Он не дожил
До радостной победы.
Война — не только фронт,
Война — и тыл,
Повсюду сеет
Огненные беды.
Когда упал он,
Раненый, в огне,
Душа его
Исполнилась любовью:
Отец, я знаю,
Думал обо мне
Перед кончиной,
Истекая кровью.

Прошла война.
Идет за годом год.
Растет страна —
Мужая, молодея.
И вот теперь
Дитя мое растет,
Растет мое дитя,
Умом взрослея...

Не довелось
Отца мне увидать.
Ничто на свете
Не смягчит разлуки...

Отец меня
Пытался приподнять,
Навстречу мне
Протягивая руки.

 

П. Трояновский.
Фронтовая дружба

На зеленом пригорке, в воронке от разрыва авиационной бомбы, разместился штаб монгольского кавалерийского полка. У стереотрубы согнулись два человека — капитан Шагдаржав и старший лейтенант Сударев.

— В каком направлении движутся? — спрашивает Сударев.

— На мохнатый бархан, товарищ инструктор, — отвечает капитан.

Через минуту оба углубляются в карту. Сударев медленно и тихо говорит:

— По левому флангу открыть огонь полковой батарее. Второму эскадрону продвинуться метров на пятьдесят вперед...

Капитан разгадывает смелый замысел инструктора. Широкая мгновенная улыбка озаряет бронзовое лицо. И он продолжает начатую Сударевым мысль:

— Пользуясь тем, что внимание противника будет приковано к левому флангу, бронеэскадрон и третий эскадрон бросить в обход правого фланга, разобщить силы японцев и конной атакой уничтожить поодиночке...

Сударев улыбается. Он доволен, что капитан понял его.

— Правильно, капитан? Согласен?

— Согласен, хорошо. Так надо делать...

Вскоре фронт японской обороны был прорван, силы противника разъединены и уничтожены...

Радуется победе капитан Шагдаржав, радуется ей старший лейтенант Сударев. Они поздравляют друг друга, жмут руки. И видно, что крепкая, глубокая дружба объединяет этих людей. Стоят они, обнявшись, говорят без умолку. Монгольские слова смешиваются с русскими, русские — с монгольскими.

Вечером Сударев учит капитана русскому языку.

Опускается ночь. Сударев не спит. Когда спит один из друзей — бодрствует другой.

Но не суждено было друзьям закончить вместе бой, начатый 20 августа. Старший лейтенант Сударев был тяжело ранен. Капитан сначала растерялся. Боль резанула по сердцу. Как родного брата, обнял он инструктора. Стоны Сударева привели его в себя, и капитан быстро начал перевязывать товарища. Потом под градом пуль перетащил в безопасное место, встал на колени, хотел проститься и вдруг услышал:

— Отступать, капитан, нельзя... Надо держаться. Иди скорее в полк, — говорил Сударев, пересиливая боль и слабость от потери крови.

Капитан вскочил, попрощался с другом и побежал. Слова инструктора все время звучали в его ушах.

— Не отступлю, дорогой! Ни за что не отступлю! — повторял капитан.

К раненому подъехала санитарная машина. Когда санитары подняли Сударева, до его слуха донесся далекий шум боя. Полк шел в контратаку...

* * *

Инструктор взвода младший командир Кныш был послан вместе с пятью цириками в разведку. Разведчики зашли в тыл японцам. Много узнали ценного, много увидели. Обо всем сообщили в свою часть. И пошли назад.

Уже недалеко были позиции полка, когда разведка неожиданно наткнулась на группу японцев из пятнадцати человек. Кныш увидел офицера. Он лежал в траве и, о чем-то говоря, показывал в нашу сторону. «Вот бы живым взять», — подумал младший командир. Шепотом посоветовался с цириками. Те предложили атаковать японцев.

Разработали план: трое цириков с Кнышем во главе подползают ближе к японцам и забрасывают их гранатами. Когда самураи побегут, Олзвай открывает по ним огонь из ручного пулемета, и под прикрытием его Кныш и остальные захватывают офицера.

Олзвай занял удобную позицию. Кныш пополз вперед. Вот японцы совсем близко. Разведчики на миг встают во весь рост, и во врага летят четыре гранаты. Две разорвались среди японцев. Человек десять вскочили и бросились бежать. Офицер закричал им вслед. Олзвай успел скосить четырех японцев. Остальные повернули к своему командиру.

Кныш рванулся вперед, подскочил к офицеру и вышиб клинком саблю из его рук. Только хотел сбить его с ног, как вдруг почувствовал, что чьи-то пальцы сжали ему горло.

Олзвай в это время уже бежал к месту схватки. На ходу выхватил клинок и, когда увидел, что инструктор упал, закричал что было мочи:

— Ирне! Иду!

Он был готов умереть, только бы спасти советского товарища. Одного японца ударил на ходу, а потом со всей силой обрушил клинок на офицера. У ног лежал Кныш. Олзвай поднял его.

— Абыгты? Больно?

И, не услышав ответа, начал перевязывать его раны.

Кныш пришел в себя только в санитарной части. И первый, кого он увидел, был Олзвай.

— Жив?

— Жив, товарищ инструктор! а японец убит, там...

Олзвай счастливо улыбается. Инструктор спасен, и врач говорит, что он будет жив.

Действующая армия, 1939 г.

Л. Славин.
Связисты

Командир броневзвода Соколов

Младший лейтенант Соколов получил приказ развезти пакеты по передовым частям.

Для того, чтобы попасть туда с Хамар-Дабы, надо было переехать через реку Халхин-Гол. Днем туда не пускали в легковой машине, а только в броневике или в танке, так как переправы обстреливались артиллерией.

Соколов принял пакеты, вылез из землянки оперативного дежурного и побежал по тропкам и холмам Хамар-Дабы к своему броневику.

Любопытное место эта Хамар-Даба! В ущельях, поражающих своей дикой красотой, расположился командный пункт. Здесь есть все, что полагается иметь штабу: канцелярии, отделы, телефоны. Но в отличие от городских штабов все это разместилось не в обширных и светлых залах, а ушло в землю.

Соколов шел по широкой дороге; ее можно было назвать главной улицей Хамар-Дабы. Жилища на ней, однако, росли не вверх, а вниз. Вот столовая, крыша которой сливается с поверхностью земли. Вот медицинский пункт, глубокий, как погреб. Вот палатки переводчиков, раскинутые под холмом.

Сапоги Соколова звонко стучали по желтому грунту, утрамбованному непрерывной ездой до твердости цемента.

Он подошел к пункту сбора донесений. Здесь была стоянка связных броневиков и танков. Они стояли в своих норах, уткнув носы в землю, замаскированные зелеными ветками.

Соколова окружили водители боевых машин и башенные стрелки, все крепкие, как на подбор, ребята в синих комбинезонах и кожаных шлемах.

— Ехать куда-нибудь, товарищ младший лейтенант?

— Я сам поеду, — сказал Соколов. — Товарищ Иванов, выводите машину.

Иванов прыгнул в маленький броневик и стал выезжать на дорогу.

У ребят разочарованные лица. Каждому хочется поехать. Соколов улыбнулся и сказал:

— Кстати, подучу по дороге Иванова ориентировке. Он ведь тут человек новый и еще плоховато разбирается в обстановке.

Младший лейтенант Соколов не такой парень, чтобы упустить случай попасть на передовые позиции. Авось, при этом ему подвернется возможность ввязаться в бой на своем маленьком броневичке.

Соколов не жаловался на свой род оружия — службу связи. Работа, может быть, и невидная, но нужная и полезная. Недаром командование фронта оценило работу связи как отличную. А ведь условия монгольского театра военных действий особенно трудны. И, несмотря на эти трудности, связистам удается держать надежную телефонную связь на больших расстояниях.

Куда только не проникают наши отважные связисты! Их можно видеть всюду — на дорогах, по склонам сопок, у берегов реки, в тихом глубоком тылу и в огненной гуще боя.

Всюду, куда идет боец со штыком, за ним неотступно следует связист с проводом, натягивая нервную сеть фронта. И даже когда бегут в атаку, связист не отстает: он бежит рядом, разматывая свою неизменную катушку.

Быстрые, несловоохотливые, трудолюбивые, мчатся связисты на броневиках, пылят на мотоциклах, зажимая под мышкой доверенные им пакеты.

Нельзя сказать, чтобы доставка пакетов на фронт была таким уж мирным занятием. Немало отваги, ловкости, а подчас и героизма нужно, чтобы, попадая то и дело под бомбежку и обстрелы, пробиваясь зачастую сквозь огневые завесы врага, вовремя и в неприкосновенности доставить на передовые позиции порученные бумаги.

И все же чувство неудовлетворенности жило в душе младшего лейтенанта Соколова. Он жаждал настоящего боя — штыком и гранатой. Он хотел драться и побеждать. Это было сильное желание, вызванное глубоким чувством негодования к захватчикам, высокой сознательностью советского бойца-патриота. Кроме того, бывший колхозник Соколов хотел применить на деле все боевые познания и опыт, приобретенные им за три с половиной года армейской службы.

Вот почему он поехал на этот раз сам, надеясь на счастливый боевой случай.

Целый день разъезжал Соколов по различным участкам фронта, развозя пакеты.

По дороге он обучал своего молодого водителя искусству ориентировки. Оно особенно трудно в условиях Монголии: гладкие, ровные степные пространства, поразительно похожие одно на другое. Ни деревца, ни юрты, ни кустика. Кругом, насколько хватает глаз, однообразная равнина, покрытая побуревшей от солнца травой.

Еще труднее ночью, когда великая чернота разливается над монгольской степью. Фар зажигать нельзя; на небе, затянутом тучами, не видно звезд.

Требуется особая острота взгляда и повышенная наблюдательность, чтобы находить различия в этих похожих одно на другое местах.

Упорной работой Соколов развил в себе эти качества, столь необходимые в военном деле. Маленькая кочка, еле заметная под пышным травянистым покровом, легкая неровность почвы, старая покрышка, брошенная кем-то у дороги, белое пятно солончака и другие мелочи, ускользающие от менее внимательного взгляда, служили Соколову точными ориентирами.

— Примечай все это, Иванов, — поучал младший лейтенант своего водителя, — помни, что на всей земле не найдется и двух совершенно одинаковых мест...

Между тем день близился к концу. Край неба окрасился пламенем. Птицы садились в траву. По земле пробежал предвечерний холодок. Начинался длинный светлый монгольский вечер.

Почти все пакеты были развезены по подразделениям. День прошел для Соколова спокойно. С чувством разочарования он приехал в одну из батарей Федюнинского, чтобы сдать там последний пакет.

Командир батареи принял пакет, похвалил Соколова за расторопность. Все. Можно возвращаться домой, на Хамар-Дабу.

Однако Соколов медлит.

— Товарищ командир, — говорит он, с надеждой посмотрев на командира, — может быть, я могу вам здесь пригодиться? Может быть, нужно пойти в разведку? Я бы мог.

— Нет, товарищ Соколов, — сказал командир, улыбаясь, — все в порядке. Поезжайте к себе.

Соколов козырнул и побрел к своему броневику.

На полдороге он услышал шум. Оглянулся и увидел, что к командиру подбежали два бойца. Вид у них взволнованный. У одного свежая перевязка на руке, одежда запачкана песком. Видно, ребята только что были в деле. Соколов приблизился.

Перебивая друг друга, бойцы рассказывают.

Они сопровождали машину, груженную снарядами. Неожиданно на одной из извилин дороги на грузовик обрушился сильный огонь противника. Бойцы поставили машину за небольшой холмик, который служил для нее прикрытием. Тронуться невозможно было: захватчики тотчас открывали огонь. Тогда бойцы разделились: двое остались возле грузовика, а двое других пробрались сюда, чтобы доложить о случившемся.

— Не понять, откуда в этом месте взялся противник, — заключил свой рассказ боец, снимая каску и отирая потный лоб, — давно его уже там не было.

— Очевидно, диверсионная группа, — сказал командир, — необходимо машину сейчас же выручить.

Тут выступил вперед Соколов.

— Разрешите мне, — сказал он.

Командир посмотрел на него. Он видел Соколова в первый раз, но открытое, решительное лицо младшего лейтенанта и особенно взгляд его серых глаз, смелый, прямой, дышащий умом и отвагой, сразу расположили командира в пользу Соколова.

— Хорошо, — сказал командир, — поезжайте туда и выручайте машину со снарядами. Одновременно я посылаю подкрепление.

Обрадованный Соколов вскочил в броневик и поехал. Кроме него, здесь находились еще трое — водитель, башенный стрелок и один из только что пришедших бойцов.

Скоро они увидели машину со снарядами. Соколов остановил броневик под укрытием холма, а сам с товарищами отправился к машине.

Противник залег в большом котловане, метрах в полутораста отсюда. Заметив движение около машины, он открыл пулеметный огонь.

Соколов и его товарищи лежали возле грузовика, укрывшись за неровностями почвы. Невозможно было поднять головы: пули хлестали низко над землей. Один из бойцов неосторожно высунулся и тотчас был сражен пулей. Гнев овладел Соколовым. Но он бессилен был что-либо предпринять: слишком неравны силы, надо ждать подкрепления.

А оно все не шло.

Тогда Соколов решил лично отправиться за помощью.

Трудность этой задачи состояла в том, что надо было добраться до броневика, оставленного за укрытием. Хотя это и недалеко, но весь короткий путь простреливался.

Все же Соколов решился. Он вскочил и, пригнувшись, быстро побежал. Застрочил пулемет. Соколов мгновенно лег на землю и спрятался за кочкой. Огонь утих.

«Видят они меня или не видят?» — подумал Соколов. Он решил проверить это и осторожно выглянул. Тотчас пуля сбила с него фуражку.

Соколов рванулся и вихрем перебежал к следующей кочке.

Медленно, тщательно укрываясь от огня, припадая к земле, не отрываясь от нее, а иногда вдруг вскакивая и мчась сломя голову, отважный связист добрался наконец до броневика.

Молниеносно завел мотор. Тронул и, быстро переключая скорости, дал полный газ. И вот он снова в части.

Подкрепление уже собрано и готово двинуться в путь. Командование группой поручается Соколову.

С радостью принимает он это назначение. Впервые ему приходится командовать пехотным подразделением, хотя и небольшим, но выполняющим ответственное задание.

Соколов принимает правильное решение зайти японцам во фланг.

Искусно пользуясь неровностями местности, Соколов скрытно проводит группу почти к самой котловине. Здесь он приказывает своим людям рассыпаться. Враг заметил, всполошился, открыл ожесточенный огонь. Казалось, ничто живое не может пробиться сквозь огненный шквал.

Соколов приказывает бойцам идти вперед, вперебежку по одному. Связист — он ведет себя как опытный пехотный командир.

И вот уже наши подобрались к самому краю котловины. Соколов ведет бойцов в атаку.

Грозным, все на своем пути сметающим ураганом скатываются бойцы в котловину. Короткая штыковая схватка. Молниеносный гранатный бой. Противник уничтожен.

Соколов отводит машину со снарядами в часть.

Потом он садится в свой броневичок и возвращается к себе, на пункт сбора донесений. Там сдает книгу с расписками и рапортует:

— Все пакеты сданы по назначению. Никаких особых происшествий не случилось...

Хорошо слышно!

30 августа, когда брали сопку Ремизова, небольшая группа связистов во главе с майором Галошиным проводила туда линию.

Кругом песчаное безлюдье. Тихо. Жарит жгучее монгольское солнце. На раскаленном горизонте встают миражи — лиловые деревья и клубящиеся дымом озера. Еще утром здесь кипел бой, а сейчас тихо, пустынно, и тоненький провод метр за метром пробивается сквозь безлюдные барханы.

Фронт продвинулся вперед, а сзади — штаб северной группы. Надо установить между ними связь. С невидимых отсюда передовых позиций доносится артиллерийская канонада.

Рассыпавшись по буграм, связисты тянули провод, изредка шепча в трубку:

— Меня хорошо слышно?

Оглядывая горизонт, Галошин внезапно заметил в желтой песчаной дали какие-то движущиеся точки. Нет, это не мираж! Майор приложил к глазам бинокль.

То, что он увидел, заставило его мгновенно лечь в песок.

Не отрывая глаз от стекол, он лихорадочно соображал: «Их человек семьдесят... Три пулемета... Один миномет... Офицеры... прорвались из Ремизовской... Заходят с тыла к штабу северной группы».

И пока диверсионная группа медленно продвигалась, Галошин, приподнявшись на локте, созывал своих людей.

Со всех сторон сползались к нему связисты.

Были среди них и Аксюрин, и Кузнецов, и Салгуров, давно мечтавшие сразиться с врагом, и младший командир Гринько, у которого карманы всегда набиты гранатами.

Они расположились вокруг командира, молчаливые, решительные, в зеленых рубашках, перепачканных песком и глиной.

Майор оглядел свое «войско». Невелико оно, по совести сказать. Но зато ребята уж больно хороши! Он вскочил, и с внезапным и дружным криком «За Родину!» двадцать пять связистов бросились на семьдесят вооруженных до зубов солдат противника. Полетели гранаты. Затрещали с флангов небольшой группы отважных связистов ручные пулеметы. Стреляли винтовки.

Внезапность нападения ошеломила врага. Захватчики дрогнули, остановились, залегли. Три пулемета открыли жестокий огонь.

Но вскоре противник разобрался в обстановке, понял, что втрое превосходит наших в силах, открыл по связистам сильный огонь. Особенно старался вражеский миномет. Навесным огнем, от которого не укрыться за кочкой, враг непрерывно обстреливал связистов.

И вот уже убит Аксюрин. Пал храбрый Бояркин. Младший лейтенант Быдрин умолк, зажимая рану. И сам майор Галошин истекает кровью.

Но ни на шаг не отступают связисты.

Несколько раз захватчики бросались на горсточку героев. Но всякий раз, встреченные убийственно метким огнем, откатывались назад.

Так весь день бились связисты. Под вечер из части полковника Алексеенко подоспела помощь. Разбойничий план налета с тыла на штаб не удался...

Связисты почистили винтовки, смыли с гимнастерок кровавые пятна и вернулись к своим основным занятиям. Опять они разматывают катушки, тянут проволоку и изредка шепчут в трубку:

— Меня хорошо слышно?

— Да, товарищи, хорошо!

Действующая армия, 1939 г.

Ж. Шагдар.
Соколы Халхин-Гола (поэма)

На северо-запад
Машина летит...
Как дорого все здесь
И сердцу знакомо!
Хангай величавый
Поодаль стоит,
И все говорит мне,
Что снова я дома.

Орхон полноводный...
Кукушка поет...
Мираж за миражем.
Раздолье худона.
Здесь сердце впервые
Просилось в полет.
Здесь воля мальчишку
Вела непреклонно.

Как лебеди, юрты
В высокой траве.
Закатное солнце
Сулит нам прохладу.
Далекие тучи
Плывут в синеве...
Другой красоты
Никакой мне
Не надо!

Как песня, здесь льется
Раскованный труд.
И дым кизяка —
Для меня, словно ладан!..
Мальчишки аила
К машине бегут.
Сажусь для беседы
С друзьями я рядом.

Мы в юрте сидим
За широким столом.
Смотрю — фотография:
У самолета
Монгол рядом с русским.
Так снялись рядком,
И рядом остались —
Два храбрых пилота.

А дым кизяка,
Словно ладан, плывет,
И льется кумыс,
И задумчивы речи.
И вдруг я увидел
Горящий восход
И даль Халхин-Гола,
И злой небосвод
Мелькнул озаренно
И вспыхнул далече...

Моя дорогая
Навеки страна!
Куда ни посмотришь —
Родимое, наше.
У каждого Родина —
Только одна.
Так пусть она будет
Сильнее и краше!

Воскресное утро...
Пылающий год,
Навеки нам памятный —
Тридцать девятый...
И август горячий
По скалам идет.
Шагают, шагают,
Шагают солдаты.

Двадцатое августа.
Враз рассвело.
И вижу: барханы
Уже посветлели.
Навеки запомнится
Это число,
Которое пули
Стократно пропели.

Две братские Армии
Рядом стоят,
Застыв в ожиданье
Сигнала атаки.
И пушки,
И танки тяжелые — в ряд,
Туда, где противник
Бессонно глядят,
Рвануться готовы
По первому знаку!

В кабине ждет старта
Шаравын Лодон.
Застыл самолет —
Краснозвездная птица.
И аэродром,
Как струна, напряжен,
И каждый готов
За свободу сразиться.

В семнадцать Лодон
Управлял табуном.
Трудился как надо.
У старших учился.
Справлялся неплохо
С любым скакуном,
Как будто родился и вырос на нем.

Теперь не коня —
Оседлал самолет!
Осталось до старта
Всего лишь мгновенье.
И сердце героя
Стремится в полет,
И сердце героя
Стучит в нетерпенье.

И вспыхнул упорный
Стремительный бой.
Слились, словно реки,
Людские усилья.
И смерть источал
Небосвод голубой,
И пули пронзали
Кабину и крылья.

К Лодону пристроился
Вражий пилот,
Лишь миг — и собьет!
Только русский товарищ
К Лодону на помощь
Метнулся — и вот
Дымится, на землю
Летит самолет —
То вспыхнул японец
Средь праха пожарищ!

Но вот уж и Сашин
Горит самолет.
Ударила в цель
Самурайская пуля.
И огненный шлейф
Через небо ползет,
И взрыва фонтаны
Высоко взметнули...

А битва гремела.
И лез напролом
Захватчик японский
Сквозь полдень багровый.
Но мы защищали
Отчизну и дом,
И мы победили
В той битве суровой!

Где взять мне слова,
Чтоб хвалу вознести
Советским героям,
Монгольским героям?
Нам вместе шагать
И сражаться в пути,
И мы для Победы
Усилья утроим!

Пускай не сумею
Найти я слова,
Какие желаю —
Ведь это неважно,
Коль память в народе
Навеки жива
Об «ИЛе-16»
И «Чайке» отважной.

...Промчались года,
Как в степи табуны.
В кругу вспоминают
Войну ветераны.
Но вечны следы
Отгремевшей войны,
И вечно к погоде
Тревожатся раны.

И старый чабан
Говорит, говорит...
Лодон! Это он,
Я узнал его сразу.
Во взгляде
Все та же
Отвага горит.
Взлететь он готов
В небеса по приказу.

О Саше погибшем
Он нам рассказал,
Чье имя пронес
Через годы, как знамя.
А вечер над юртой
Уже наплывал,
И первые звезды
Всходили над нами.
Луна выплывает,
И чист небосвод,
И вечна, как истина,
Мужества мера.
И дружба бессмертна,
И вечен народ,
И живы в душе
И стремленье и вера.

Вздыхает Лодон:
 — Я теперь скотовод...
Всегда разволнуюсь,
Как вспомню, что было.
А если придется —
То снова в полет
Готов на машине
Своей легкокрылой.

Мы пили с друзьями
Кумыс до утра,
Бои Халхин-Гола,
Друзей вспоминая.
Рассвет подсказал мне:
 — В дорогу пора!
Друзья у дверей
Собрались, провожая.

Воздушная битва!
Пылающий год.
Народу он памятен —
Тридцать девятый.
Израненный август
По скалам бредет.
Распорот огнем
Голубой небосвод.
Я вижу: к Победе
Шагают солдаты.

 

Б. Лапин, З. Хацревин.
Марш советской пехоты

Во славу родного народа
Слагаем мы этот рассказ.
Да здравствует наша пехота —
Советская наша пехота, —
Видавшая бури не раз!

Пехота идет на высоты,
Штыком выбивает врага,
И там, где проходит пехота,
Врага не ступает нога.

Мы слышим и в песнях монгола
О людях с винтовкой в руках,
О славных бойцах Халхин-Гола,
О грозных стрелковых полках.

Боями у Конного Брода
Прославились ваши штыки,
Телами японского сброда
Покрыли вы берег реки.

Все роды оружия — с вами,
Как братья, выходят на бой —
В лощинах и под облаками,
Над узкой монгольской рекой.

Да здравствуют летчики наши
Отважное племя высот,
Танкисты, чьи грозные башни
Несутся, как туча, вперед,
Связисты, чей лозунг: «Быстрее!»,
Саперы на топком лугу,
И в дальних холмах батареи,
Несущие гибель врагу,

И конница — гордость похода,
И цирики — степи сыны,
И славная наша пехота —
Советская наша пехота —
Любимое войско страны!

Действующая армия, 1939 г.

Николай Шпанов.
Немеркнущее пламя

I

Вчера мы лежали под крылом его самолета, скрываясь от томительного зноя монгольского солнца. Он читал мне первые страницы своего дневника. На просторных листах большой конторской книги он начал по моему настоянию вести дневник. По этим записям мы хотели вместе воссоздать его боевую работу.

Читатель, увидев эти страницы, сказал бы: «Да ведь это же история подразделения, а не личная жизнь человека». Так оно и есть: дневник Ююкина — история его части. Нам, его друзьям, это понятно. Жизнь подразделения для него самое дорогое, самое близкое.

Детство Миши Ююкина, родившегося в 1911 году, проходило в семье бедного гнилушинского крестьянина.

Сельская школа, совпартшкола, летная школа — и вот лейтенант Ююкин на самолете. Но советской авиации нужны комиссары-летчики, и Михаил Анисимович снова на школьной скамье: он слушатель политической академии. И тут происходит событие грустное и радостное. Грустно то, что прервана учеба, но неизмеримо более радостно то, что молодой лейтенант со смеющимися голубыми глазами — комиссар бомбардировочного подразделения, несущего ответственную и почетную службу у советских границ. Новый комиссар оказался летчиком, полным энергии и молодого большевистского задора. Это сыграло немалую роль в жизни подразделения. Засидевшиеся за книгами летчики полезли на высоту, столь необходимую современному бомбардировщику. К тому времени, когда страна призвала на защиту границ МНР, подразделение уже в совершенстве владело высотностью. Оно доказало это в многократных боях с врагом, работая на высотах, недоступных японским истребителям.

Под руководством своего боевого командира Бурмистрова и комиссара Ююкина, с которым они жили общей нераздельной жизнью, их часть дралась и дерется так, как только должна и может драться непобедимая советская авиация — умело, бесстрашно. Внимательно подбирали командир и комиссар своих летчиков, штурманов, радистов. Любовно приглядывались к каждому человеку.

Вечерами, лежа в общей палатке, они придирчиво обсуждали прошедший боевой день и дела своих подчиненных.

Вот-вот готов вспыхнуть между ними спор, почти ссора. Но разве могут поссориться большевики, живущие одной жизнью, мыслью, чувством — командир и комиссар.

II

Сегодня я снова пришел под крыло ююкинской «птички». Вечером он ушел переписать вчерашнее и хотел прочесть мне снова. Вокруг нас изнывала в послеполуденном зное голубая монгольская степь. Из-под крыла было видно, как над полынью поднимается горячий воздух, ломая силуэты стоящих на площадке самолетов.

— Такое пекло, что даже слушать не хочется, — сказал я, — неужели ты способен сейчас читать?

Ююкин рассмеялся:

— Жирен ты еще. Вот вытопится из тебя все лишнее, как из меня за этот год вытопилось, и ты ничего бояться не будешь.

Но прежде чем я успел поудобнее улечься, рядом остановилась «эмочка». Из-за руля выскочил Бурмистров:

— На задание!

Этого короткого, негромко произнесенного приказания было достаточно для того, чтобы жаркая сонливость соскочила со всех. Казалось, чехлы сами соскальзывают с винтов и кабин.

Спокойно и в то же время как-то по-особенному весело застегивая лямки парашюта, Ююкин продолжал отдавать приказания. А через несколько минут его самолет уже пристраивался ведомым в командирское звено, чтобы быть готовым в любой момент стать на место выбывшего командира и вести за собой остальных.

Товарищи ушли в бой! Это так много значит для оставшихся на земле.

III

Ведомая командиром и комиссаром часть как всегда точно вышла на цель. Далеко внизу виднелись штабеля ящиков, копошились люди. Противник подтягивал боеприпасы для своей артиллерии. Японские зенитки открыли беглый огонь. Клубки разрывов шрапнели и рваные клочья черного дыма ложились то ниже, то выше наших самолетов. Не обращая внимания, командир подошел к цели и сбросил бомбы. Следом за ним — комиссар. Штурман Морковкин уже закрыл опустошенные люки. Левым разворотом Ююкин отводил машину, чтобы уступить свое место другим. Но прежде чем он вывел самолет, у его левого мотора раздался взрыв и брызнуло яркое пламя — прямое попадание снаряда самурайской зенитки. Ююкин мгновенно принимает правильное решение: сбить огонь. Он скользит вправо, дает время своему экипажу приготовиться к прыжку. Кое-кто на соседних самолетах успевает заметить, что стрелок Разбойников — один из лучших людей части — сбрасывает маску и поднимается с места, но, увидев, что самолет над территорией врага, садится обратно. К этому времени пламя охватывает и правую плоскость. Чтобы дать возможность хотя бы штурману оставить машину, Ююкин переводит ее в пикирование и принимает на себя всю силу беснующегося огня. Товарищи видели, как от охваченного пламенем самолета отделился один человек.

Это штурман Морковкин по приказу командира покидает самолет, а машина, не имея уже возможности дотянуть до своих, клубком дыма и пламени уходит к земле, туда, в самый центр вражеских позиций, где сосредоточены японские огневые точки и пехота, чтобы своей смертью нести смерть врагу. До последней секунды, до последнего дыхания он бился с врагом.

...Долго не расходились мы. Сидели в жесткой монгольской полыни и ждали, что все-таки спустится оттуда, с белесого неба, машина Ююкина и скроет нас, как всегда, под своим могучим крылом. Только увидя, как напряглись багровые от ветра скулы Бурмистрова и сжались его тяжелые кулаки сибирского кузнеца, мы поняли и приложили руки к пилоткам. Я видел, как вздрагивают эти загорелые рабочие руки техников, мотористов и оружейных мастеров.

— Наше дело — отомстить за комиссара, — сказал Бурмистров и, не удержавшись, прибавил крепкое слово по адресу самураев. Отвернулся и пошел прочь, тяжело ступая своими большими ногами.

IV

Спустя день, пробравшись через линию фронта, к нашим окопам пришел Морковкин.

Я взял дневник Ююкина, чтобы после исписанной им первой страницы вписать туда последнюю, самую славную страницу героической жизни боевого комиссара Ююкина...

Действующая армия, 1939 г.

П. Бадарч.
Вечный огонь

Даже пусть раскалится ограда —
Не сниму чугунный свой шлем.
Нипочем мне разгул листопада —
Я стою неподвижен и нем.
Нипочем бушеванье метели —
Не поднять ему полы шинели.
Мирный вечер спокойно струится,
Тишь колышется в лунном луче.
Золотая, как солнце, пшеница
На широких полях колосится —
Я оружье держу на плече.
Хоть врагов я в бою поразил —
Меч поднятый навеки застыл.
Гордо высится памятник мой
На горячей ладони степной.
Юрта чистых небес надо мной,
Юрта светлых небес надо мной,
Так сияй, небосвод голубой!
Да, погиб я в кровавом бою,
И теперь перед вами стою.
Степь в морщинах
Лежит, как ладонь,
Тихо Вечный пылает огонь.
Он горит день и ночь,
Ночь и день,
Гонит прочь
Ненавистную тень.
Он на солнце рубином искрится,
В нем великая сила таится,
И пылает, как алое знамя,
Вечной памяти
Вечное пламя!
Это Родины милой очаг,
Это сердце в бессмертье лучах!
...Враг огонь по потомкам открыл,
Враг в грядущее наше палил,
Вражьи пули мели, как пурга, —
Только мы победили врага!
Чтоб народ наш был счастьем богат,
Беззаветно сражался солдат.

Двадцать миллионов — это много,
20 000 000 — как дорога,
Что бежит неведомо куда,
Словно туч угрюмых череда.
20 000 000 — как беда,
Горе не забудешь никогда...
В этой цифре — множество нулей,
Но еще немало скрыто в ней:
В ней — печаль израненных полей,
Слезы безутешных матерей,
Кровь в бою сраженных сыновей.
Что они считают, те нули?

Трупы неостывшие в пыли,
Черный прах разбитых очагов,
Горе рано постаревших вдов,
Горе рано поседевших вдов.
Я стою у Вечного огня,
И теснятся думы у меня.
Пламя ввысь стремится и горит.
Пьедестала прочного гранит —
Словно стрежень блещущей реки,
Отражает все на белом свете.
Проплывают облака, легки,
И резвятся у подножья дети.
Тот гранит — бессмертия исток.
Здесь всегда людской идет поток,
Во всю площадь он всегда широк...
У подножья этого вовек
Не пройдет последний человек!
И цветы — сокровища сердец
Здесь лежат, и видит их боец.
Ветви ели — словно лазурит,
Никнут ветки — каждая грустит,
Эдельвейсы горные горят,
И цветет пионов алый ряд,
Словно грусти горькие горчинки,
Никнут ярко-алые кувшинки.
Вот и горечавки голубые —
Словно слезы тихие степные.
Красные таежные цветки
Опустили долу лепестки.
Кто сюда приходит — видит всяк:
Огненная лента на цветах,
И слова из золота горят,
Как солдаты, выстроившись в ряд:
«Памяти советских воинов».

 

Документы боевой эпопеи{3}

I

В первичную парторганизацию в/ч 6562.

От Федотова Михаила Александровича.

Заявление

Прошу принять меня в ряды ВКП(б). Быть членом ВКП(б) — это великое счастье, это жизнь или смерть.

В ответ на японскую агрессию я хочу идти в бой коммунистом и бить врага до полного его разгрома, до полного построения коммунизма во всем мире, не жалея ни сил, ни самой жизни для осуществления программы партии.

7. 8. 39 г.

А. Федотов.

II

Товарищ политрук! Я никак не могу на своем деле успокоиться. Почему же я не в бою? Тов. политрук, мне кажется, что я не хуже буду драться других — я же сын трудового отца, честно и добросовестно отслужил год.

Подал заявление в кандидаты ВКП(б) для того, чтобы быть на передовой линии фронта. В газетах пишут, что коммунисты впереди, а у меня дело не выходит. Я свою основную работу беру на себя как нагрузку.

В. Устимов.

III

Резолюция митинга 3-го подразделения по случаю гибели ст. лейтенанта тов. Кропочева Василия Терентьевича, члена ВКП(б) с июня 1929 года.

Мы, бойцы и командиры, собрались на митинг для того, чтобы почтить память погибшего в боях с самураями лучшего друга, нашего командира подразделения тов. Кропочева. За смерть нашего любимого командира, которого воспитала партия и который воспитывал нас, мы жестоко отомстим японской банде. Вчера он был веселый и бодрый, ибо верил в нашу победу. Он говорил нам: «Товарищи! Наша задача ясна, — удержать данный нам рубеж, умереть, но ни шагу назад не отступить?». Его слова глубоко запали в сердца бойцов и командиров, которые еще больше готовы были драться и как честные сыны нашей социалистической Родины выполнить свой долг во главе с боевым командиром тов. Кропочевым.

Тов. Кропочев! Ты был для нас как родной отец. Прощай, дорогой Василий Терентьевич. Мы твое завещание выполним и победу над самураями доведем до конца. Прощай, наш боевой друг, ты, как бесстрашный сын, будешь жить в сердцах всего честного человечества.

По поручению митинга подписали бойцы Солонинен, Казаков, Руднев.

30.7.39 г.

IV

Отомстим за брата!

24 августа при атаке погиб мой старший брат, ручной пулеметчик Михаил Чипизубов. Он погиб как герой при защите своей Родины. В бой он шел уверенно, крепко держа свое оружие в руках, зная, что если и погибну, то за меня есть кому встать на защиту своей Родины. И пусть знает враг — японский самурай, — что нас еще есть четыре брата и мы готовы в любую минуту встать на защиту своей Родины и отомстить врагу. И пусть знает японская военщина, что не бывать ее грязной ноге на земле дружественной нам МНР и на земле советской. Мы всегда готовы повторить удар с такой силой, что японская военщина будет помнить десятки лет, на что способна Красная Армия — ее люди и могучая техника.

Участник боев связист Александр Чипизубов.

2. IX. 39 г.

V

К-ру роты ст. лейтенанту т. Витичайловскому.

Политруку роты т. Комар.

От мл. командира В. Малышева.

Сообщаю я вам о том, что я нахожусь на старом месте, в РВБ, охраняю свое батальонное имущество...

Я прошу вас, если вы меня не возьмете к себе в роту и не посадите на боевую машину, то я сам на себя здесь не надеюсь, так что мне очень обидно, что мои товарищи воюют, а я нет, и позор мне на всю мою жизнь, если я не сяду на боевую машину.

Надеюсь, что вы меня отсюда возьмете к себе в роту...

Жду с нетерпением результата.

Малышев В.

VI

Пламенный привет боевым подругам!

С получением ваших подарков мы не находим слов, которые бы выразили вам благодарность за вашу заботу о Красной Армии...

Мы, бойцы и командиры, еще с большей энергией будем бороться против японских разбойников до полного их уничтожения.

Мы не пожалеем ни силы, ни крови, если понадобится, и жизни за свою Родину, за свободный советский народ.

Мы знаем, что, защищая границы Монгольской Народной Республики, мы защищаем и свои собственные границы...

Нет пощады врагу! Враг будет уничтожен...

Младший лейтенант Пасаков, командир отделения Курилов, красноармеец Попов.

Вас. Лебедев-Кумач.
Два сокола-друга


Посвящается героям Халхин-Гола летчикам Грицевцу и Забалуеву

Дружбы нет крепче, теплей и верней,
Чем в нашей большой стране...

* * *

На истребителях двое друзей
Летали в одном звене.
Прославленным летчиком был один,
Другой — командиром звена.
Эмалью и золотом на груди
Сверкали у них ордена.
Радостней жить, когда видишь ребят
Таких, как эти два:
И склад, и лад, и ясный взгляд,
И светлая голова!
Первый — в детстве пас овец,
Потом «фабзайцем» стал,
Рос, учился — и наконец
Сбылась его мечта.
Пошел и пошел высоту набирать
С упорством большевика...
Трудно теперь в герое узнать
Сероглазого пастушка!
Судьбой командир на друга похож,
Он, правда, овец не пас —
Он с батькой рыбачил...
Немало найдешь
Таких биографий у нас!

* * *

Шел бой, один из таких боев,
Когда в небесах — теснота.
Кружилось японское воронье
С черной лентою на хвостах.
Враги пригнали столько машин,
Что сразу и не счесть,
Но наших летчиков сокрушить —
Не фунт орехов съесть!
Как молнии, соколы наши неслись,
И пыл самурайский утих,
Когда, загоревшись, рухнули вниз
Подряд три машины их.
И тут, в разгаре атаки, вдруг
Сероглазый боец увидал,
Что командир, товарищ и друг
В большую беду попал:
Враг насевший к земле его жмет...
 — Вниз!.. На помощь!.. Вот так!..
Короткая очередь, быстрый взлет —
И в землю врезался враг!
Но все ж истребитель друга подбит,
Дымится... вспыхнуть готов!..
И командир с парашютом летит,
Летит... на землю врагов!
Берут самураи его на прицел...
 — Скорее!.. Навстречу им!..
И друг-командир невредимый сел,
Товарищем верным храним.
Вот он стоит, отцепив парашют,
И летчику машет рукой...
 — Все равно его здесь убьют, —
Надежды нет никакой!..
Летчик над другом в раздумье кружит,
А тот — тужурку долой.
И с револьвером по кочкам бежит...
 — Куда ты? Куда ты, родной?!
Кругом враги — никуда не уйти!
К границе? Она далека, —
Немало осталось еще пути...
Вот черт! Что тут делать? Тоска!!!
Чем же тебе теперь помочь,
Отчаянный друг ты мой?
А тот рукой его гонит прочь —
Лети, мол, лети домой!
Но командира ослушался друг,
Вопрос для него решен, —
Следя за врагами и сделав круг,
Зашел на посадку он.
От напряженья сухо во рту...
 — Скорей!.. В фюзеляж полезай!..
А сам с револьвером сидит на борту,
Услышав далекий «банзай»!
Влез командир... Нелегок подъем, —
Но рядом — спасенный брат!
И вот в одноместной машине вдвоем
Два друга к границе летят.
Бой утихает... Дымный след
На месте схваток плывет.
 — Хватит горючего или нет?!
Снова тревога растет.
Но линия фронта — позади!
 — А вон и наши, кажись?
И крепко руку жмет командир
Тому, кто спас ему жизнь.

* * *

Дружбы нет крепче, теплей и прочней,
Чем в нашей большой стране!..
На истребителях двое друзей
Летают в одном звене.
Эмалью и золотом ордена
Сверкают у них на груди.
Дела их не раз отмечала страна, —
А сколько еще впереди!

Д. Цэдэв.
Жеребенок (рассказ)

По широкой степи нескончаемой колонной тянулись войска. Белая пыль клубами вздымалась из-под копыт лошадей и еще долго не оседала, носимая ветром. По небу на запад неторопливо плыли серые лохматые облака. Казалось, два гигантских потока в небе и на земле движутся параллельно друг другу. Изможденные лошади мигали своими черными глазами и дремали прямо на ходу. Убаюканные их мерной поступью, зябко поеживались бойцы. Я ехал в середине колонны, и рядом со мной осторожно ступал маленький жеребенок. Его никто не вел на поводу и никто не подгонял, но тем не менее он ни на шаг не отставал от нас. Слабые ноги его ступали робко и неуверенно и походили на тоненькие ножки детенышей антилоп. За длинный путь он сильно ослабел, а его нежные копытца разбились о камни. Ступал он ровной иноходью и часто, пугаясь собственной тени, отскакивал в сторону. При каждом таком прыжке он, словно кисточкой, взмахивал своим коротким, пушистым хвостом. Ножки он ставил осторожно и бережно — было видно, что ему очень больно из-за растрескавшихся копытец.

По краям дороги виднелись остовы разбитых машин, зияли черные пасти воронок — эти раны истерзанной земли, зловещее напоминание жестокой войны, которой не должны знать будущие поколения. У жеребенка смыкались глаза, и он то и дело дремал. Видно, ему снились прекрасные детские сны, в которых он видел кобылицу-мать. Вот она поит его душистым, вкусным молоком, после которого так хочется весело скакать по степи, но мать строга и не позволяет убегать от других жеребят. Жеребенок открывает тихие ясные глаза и так шевелит серебристыми губами, славно он и впрямь сосал во сне налитое молоком вымя кобылицы и нежная пена в углах его рта еще не успела растаять. Но матери нет, нет и материнского молока, а есть травы, те самые сочные зеленые травы, которые дают кобылице сытное молоко, но не могут заменить жеребенку материнское вымя.

В тот день я был в дозоре и впервые услышал ржание этого жеребенка. Он, видно, заблудился, потому что, увидев моего коня, звонко заржал и словно ветер поскакал к нам во всю прыть. Мой конь ответил на его призыв, и их голоса слились в один. У меня защемило сердце от жалости — нечасто во время боев услышишь такое.

...Но вот жеребенок проснулся, обогнал меня, немного поскакал в голове колонны и снова задремал, словно маленький ребенок. Мимо него все так же ехали солдаты. Но едва жеребенок поравнялся со мной, как он тут же встряхнул гривой и с жалобным ржанием «влился в строй». Видно было, что он совсем ослаб, а его потрескавшиеся копытца, которые я недавно натер мазью, еще не зажили. Я погладил нежную гриву жеребенка и, забыв о мозолях на спине моего коня, натертых от долгой езды верхом, перекинул через седло жеребенка, а сам сел позади. Но мой рыжий с месяцем во лбу жеребенок тут же соскочил и, проскакав немного, остановился как вкопанный, что-то обнюхивая. Я подъехал к нему и увидел лежавшую у обочины кобылицу с разорванным боком. Видно, разорвалась в степи самурайская бомба и разлучила с матерью крошечного жеребца, еще не познавшего ничего, кроме вкуса материнского молока.

Жеребенок с жалобным ржанием топтался вокруг кобылицы, словно она была его матерью. Из его черных глаз на землю скатывались слезы, и казалось, что трава почернела от их горечи. Я невольно подумал о себе, представил слезы жены, маленького сынишку, только что начавшего ходить. На душе стало сумрачно и горько. Чтобы развеять тяжелые мысли, я стал смотреть, как легкий ветер играет пушистой гривой жеребенка и жесткими гривами шагающих мерной поступью наших коней.

Двигаясь все дальше и дальше, наша колонна продолжала рассекать широкую грудь степи. Приемыш рос, и мои товарищи по очереди брали его к себе. То ли потому, что он был еще мал и беспомощен, то ли потому, что он напоминал солдатам их малых детей, конники ласково прозвали его Сандага — звездно-рыжий и очень полюбили Рыжика.

Когда я поил его чаем, он высовывал розовый, как у козленка, язычок и, вытягивая мордочку, чмокал. Я смешивал пшено с маслом, делал шарики и кормил ими малыша. Долгое время это было единственным его питанием, но вскоре он окреп настолько, что уже мог с удовольствием жевать траву. Ко мне он привязался, как ласковый сын к отцу, и, едва завидев меня, издавал ржание и, распушив по ветру гриву, мчался, ударяя передними ногами по земле.

Изгнав врага с родной земли, наша победоносная конница возвращалась домой. Над колоннами войск, курлыча и почти касаясь крыльями кочующих над степью облаков, пролетали на юг перелетные птицы. Они покидали родные места. Жеребенок с любопытством провожал их взглядом, в его глазах сверкали искорки. Я смотрел на караваны птиц и думал о доме, о родных... По небу плыли лохматые серые облака; они медленно сопровождали нас, словно отдавая дань признания воинам, добывшим победу в бою.

Идя в ногу с колонной, жеребенок часто смотрел в голубеющую даль. Как-то раз он поднял уши, глаза его загорелись огнем, и он громко заржал, будто призывая мать или табун. Мгновенно все кони встрепенулись, словно отозвались на неслышную команду, стали обнюхивать друг друга, и вот уже на всю степь разнеслось их дружное ржание. Они становились на дыбы и так трясли гривами, словно хотели стряхнуть с себя пыль сухой земли. С лиц конников исчезла усталость, близость родного очага и встречи с любимыми радовала людей, вселяла в сердца надежду на близкое счастье...

В эти минуты всадник и конь были одно целое — так после долгой знойной ночи в ожидании первых лучей солнца сливается роса с цветком.

Б. Смирнов.
Беспримерный бой

До начала совещания оставалось всего несколько минут, а в зале заседаний Наркомата обороны все еще стоял гул разговоров. Многие из нас давно не виделись друг с другом, и за это время почти у всех на гимнастерках появились боевые ордена.

Многих из съехавшихся в Москву я знал раньше — одних по совместной службе в авиационных частях, других по событиям в Испании, где пришлось вместе сражаться против фашизма. Обычно при такой встрече разговор забирался в самые дебри авиационной техники и высшего пилотажа. Но на сей раз всех нас волновало другое: что нам скажет нарком обороны?

Шел тревожный 1939 год. На Западе только что кончилась война в Испании, фашистская угроза нависла над всей Европой. На Востоке японские империалисты, заняв Маньчжурию, продвигались в южные и центральные провинции Китая.

Мы ждали наркома обороны и терялись в догадках: почему на совещание вызваны только авиаторы, и к тому же по персональному отбору, из самых разных мест.

Климент Ефремович начал без лишних слов, без свойственных ему в других случаях добродушных шуток:

— Мы собрали вас сегодня, товарищи летчики, в связи с важными событиями. Одиннадцатого мая японо-маньчжурские пограничные части нарушили государственную границу дружественной нам Монгольской Народной Республики...

Все наши предварительные предположения были очень далеки от сказанного. Но достаточно было этих нескольких слов, чтобы понять дальнейший ход совещания. Коротко пояснив общую обстановку в районе озера Буир-Нур, Ворошилов уделил главное внимание действиям авиации противника. 28 мая японские самолеты неожиданно атаковали два аэродрома, расположенные в глубоком тылу, и в течение примерно десяти минут уничтожили часть стоявших там самолетов.

Лишь одна эскадрилья все-таки успела подняться в воздух. Она и вступила в бой с самураями. Ворошилов подчеркнул, что в результате первого воздушного боя только двое из этих летчиков вернулись на свою базу, остальные были сбиты. А японские летчики в этом бою, наоборот, не потеряли ни одного своего самолета.

Почувствовав себя хозяевами монгольского неба, самураи стали беспрепятственно расстреливать мирных скотоводов.

Ворошилов уточнил еще некоторые подробности и закончил обращением к нам:

— Вот, дорогие товарищи, потому-то мы и вызвали вас, уже имеющих опыт боев в Испании и Китае. Уверен, что вместе с другими летчиками вы сумеете добиться коренного перелома в воздушной обстановке в Монголии.

И вот держим курс на восток. Наш маршрут: Москва — Свердловск — Омск — Красноярск — Иркутск — Чита — аэродром назначения...

* * *

Аэродром совсем недалеко от города. Нас встретили монгольские и советские авиаторы, летчики и техники. Сюда же прибыли и представители из столицы Монгольской Народной Республики Улан-Батора. Вокруг Ивана Лакеева — сразу целая толкучка! Герой Советского Союза Николай Герасимов растянул мехи своего баяна, того самого, который уже вымотал из нас душу в пути от Москвы до Забайкалья. Повсюду чувствуется праздничное настроение.

Каждому из нашей московской группы хотелось познакомиться с монгольскими товарищами. Мне повезло. Здороваюсь с монголом, и сразу оказывается, что он хорошо говорит по-русски. Спрашиваю о размерах аэродрома.

Монгол ответил не сразу, некоторое время что-то соображал, затем, указав на юг, произнес:

— Туда километров триста, а в эту сторону еще больше! А там, за горизонтом, начинаются сопки.

Заметив, что я недоверчиво оглядываюсь кругом, монгол рассмеялся:

— Да, да, товарищ! Здесь вы можете где угодно взлетать и где хотите приземляться.

— Вы летчик? — спросил я.

— К сожалению, нет. Хотел, но не позволило здоровье, пришлось ограничиться специальностью техника.

— А русский где изучали?

— В Советском Союзе, в авиационном училище, — ответил техник.

Сомнений не могло быть — мой собеседник, конечно, хорошо знал свою Монголию. Однако в моем сознании как-то не укладывалась эта фантастическая возможность производить взлеты и посадки в любом месте за пределами аэродрома!

Мне хотелось задать еще несколько вопросов, но монгол прервал меня:

— Смотрите!

К аэродрому приближалось на большой скорости несколько легковых машин.

Приехавший побеседовать с советскими летчиками маршал Чойбалсан говорил с нами очень просто и откровенно, не скрывая трудностей. Глубоко озабоченный судьбой своего народа, он делился с нами своими мыслями и предположениями.

По мнению маршала, инцидент на монгольско-маньчжурской границе был не просто провокацией местного значения. Японские милитаристы хотели положить этими действиями начало захвату не только Монголии, но и некоторых районов Сибири.

В конце беседы мы попросили товарища Чойбалсана заезжать и в будущем к нам, на наши фронтовые аэродромы. Он улыбнулся и ответил:

— В бою будем всегда вместе.

* * *

Почти весь июнь в пограничной полосе прошел относительно спокойно, лишь отдельные вылазки японцев заставляли монголо-советские войска держать оружие наготове.

Тем временем японские авиаторы, видимо, убедили свое высокое начальство в том, что они сумеют взять верх над сосредоточившейся в Монголии советской авиацией. У японских летчиков был козырь: их первые майские безнаказанные налеты на монгольские аэродромы. Да и численность японцев сильно возросла: ко второй половине июня они уже сосредоточили на своих аэродромах вблизи границы около трехсот самолетов.

23 июня на японских авиабазах началась спешная подготовка. Особое оживление царило на аэродроме Дархан-Ула. В центре внимания была базировавшаяся на этой точке эскадрилья истребителей. Именно она в мае уничтожила на монгольских аэродромах несколько наших самолетов, а в первом воздушном бою сбила еще восемь, не потеряв ни одного своего. Прибывшее на Дархан-Улу японское авиационное начальство, собрав летчиков, заявило, что им самой судьбой предназначено теперь разгромить в Монголии советскую авиацию и проложить этим для японской империи путь к сибирским русским землям. Один из летчиков этой эскадрильи, оказавшись на следующий день в плену, рассказал все это в штабе монголо-советских войск.

Я не коснулся бы этого мелкого звена в цепи общих событий, но сам факт, что этот японский ас выбросился с парашютом из подбитого самолета на чужой территории, говорил о том, что «дети солнца» хотят жить на земле.

Этот день начался, как и все предыдущие. За час до рассвета дежурный по лагерю разбудил нас не по тревоге, а, приоткрыв полог юрты, тихо произнес:

— Товарищи, пора...

Спать мы научились по-фронтовому — чутко, и вовсе не обязательно было кричать, чтобы разбудить людей. На подъем полагалось десять минут, но этого было достаточно: туалетом заниматься почти не приходилось, даже ополоснуться водой не всегда удавалось, ее нужно было экономить — до самой реки ни одного колодца. Воду привозили в автоцистернах раз в неделю. Мы узнавали об этом, когда в столовой вдруг начинался аврал по сбору пустой тары.

Солнце еще не успело перекатить через гряду Большого Хингана, а авиатехники уже доложили о готовности самолетов. В полдень ртутный столбик поднялся к сорока градусам. Сделали перерыв в полетах. Всех потянуло к телеге с бочкой воды, и тут возник спор, стоит ли продолжать тренировку. Большинство считало, что теперь все летчики подготовлены хорошо, только один Николай Викторов настаивал на своем:

— Лучше летать, чем здесь, на земле, сало топить...

Но в это время запищал зуммер.

— «Ленинград» слушает, — лениво ответил в трубку Викторов, но вдруг сосредоточился и, прикрыв ладонью ухо, несколько раз повторил: — Есть!

А потом его точно выбросило из-под телеги:

— Давай ракету, наших бьют!

Самолеты разом устремились на взлет, и летчики уже в воздухе быстро разобрались по своим местам в строю.

Отрадно было смотреть, как отлично справилась со взлетом по тревоге наша молодежь, которую мы только что тренировали.

Вперед вышел Николай Викторов, показывая направление полета. Я взглянул на карту и компас. Мы летели курсом на озеро Буир-Нур.

Перед встречей с противником, казалось бы, все мысли должны быть сосредоточены на будущем, на том, что вот-вот придется собрать нервы в комок и встретиться с глазу на глаз со смертью, которая обязательно будет рядом и которая обязательно кого-то настигнет. Но странное дело! Мне, наоборот, вдруг вспомнилось прошлое — Испания, Мадрид и тот первый бой, который так и остался в памяти весь до мельчайших подробностей, как никакой другой после него. Я смотрел на голубое небо, туда, где горизонт сливался с контурами еле видимых гор, и мне казалось, что это не отроги Большого Хингана, а Сьерра-де-Гвадаррама и что со мною рядом летят мои боевые испанские товарищи. Давно ли все это было? Всего год назад...

Летим уже восемь минут, внимательно наблюдая за передней полусферой пространства. Немного в стороне от озера Буир-Нур замечаем в воздухе перемещающиеся точки, с каждой минутой они увеличиваются. Над пунктом Монголрыба творилось что-то невероятное: не меньше сотни самолетов сплелись в один клубок, опоясанный пулеметными трассами. Было трудно понять в этой тесноте, на чьей стороне перевес.

Наши авиационные подразделения, располагавшиеся на ближайших к границе аэродромах, сражались уже минут пятнадцать. Их боевым ядром были летчики из нашей московской группы.

Японцы все наращивали силы. В воздухе становилось все больше и больше самолетов. Я подал команду «приготовиться к бою». Коробков, Николаев, Герасимов разомкнули свои звенья, и в тот же миг рядом с нами появились самолеты противника.

Японцы охотно принимали бой на ближних дистанциях; их это устраивало. Мы заметили, что японские самолеты обладали хорошей маневренностью, а летчики — отличной техникой пилотирования. Были моменты, когда плотность боя становилась предельно возможной. В такие минуты возникала двойная опасность: атаки производились почти в упор, и не исключалась вероятность случайных столкновении в воздухе. Я заметил, как один из японцев, метнувшись в сторону от моей атаки, чуть было не врезался в другую машину. В самой гуще боя чей-то летчик беспомощно повис на лямках под куполом парашюта; потом вслед за ним еще трое. Сбитые самолеты на некоторое время замедляли темп воздушного боя. Они падали, разваливаясь на куски, волоча за собой траурные шлейфы дыма, заставляя на своем последнем пути расступаться всех остальных.

Во время атаки я несколько раз взглянул на землю. Там, далеко внизу, кострами догорали обломки самолетов. Казалось, этому воздушному побоищу не будет конца, но вот наступил момент, когда и у тех и у других стали кончаться и горючее и боеприпасы, и армада дерущихся самолетов начала таять на глазах. В воздухе остались только мелкие группы и одиночки, успевшие вновь заправиться горючим на своих базах и вернуться к полю боя.

На свою базу мы возвращались все вместе, в компактном строю. Даже молодые, впервые обстрелянные летчики не потеряли ведущих.

Один только Николай Викторов летел в стороне от группы, не отвечая на сигналы. Надо было узнать, в чем дело. Из-за отсутствия радиооборудования общаться между собой в полете приходилось наподобие глухонемых, с помощью жестов, и, разумеется, это было возможно только на близком расстоянии. Пришлось мне самому подстроиться к Викторову.

С первого же взгляда на его самолет все стало ясно. На правом крыле зияла сквозная дыра внушительных размеров, а по фюзеляжу прошлась пулеметная очередь. Николай не проявлял ни малейшего беспокойства, но летел осторожно, избегая лишних разворотов, и, видимо, был готов в любую минуту к вынужденной посадке.

А тут еще неожиданность: Николай Герасимов вдруг резко развернулся обратно, приказав своим ведомым следовать прежним курсом. Я оглянулся. Сзади и выше нас, километрах в двух вслед за нами летел японский истребитель. Заметив отделившегося от строя Герасимова, японец мгновенно изменил курс и повернул обратно, к себе. Преследовать его было бессмысленно — не догнать! Японское командование действовало хитро и даже нахально. Этот «хвост» наверняка не участвовал в бою, а имел специальное задание — увязаться за одной из наших групп и проследить место ее базирования.

До аэродрома дотянули на последних каплях горючего, некоторые самолеты даже не дорулили до стоянок. Викторов приземлился первым, и через несколько минут мы уже осматривали его самолет, подсчитывая пробоины.

Николай безмятежно лежал под крылом машины, доедая соленый огурец, припрятанный на всякий случай еще со вчерашнего ужина, и не обращал на нас ни малейшего внимания.

На вопрос, как это случилось, Викторов ответил:

— Приходите на экскурсию часиком позже, а сейчас мне будет некогда — технику надо помочь!

С утра на аэродром обещали привезти воду. Но когда мы вылетали, ее еще не было. Как только самолеты разрулили по стоянкам, летчики бросились на штурм водовозной бочки.

Там шел стихийный разбор только что проведенного воздушного боя.

Вечером этого же дня все летчики-истребители из московской группы, принимавшие участие в воздушном бою, встретились в штабе авиации. Комкор Смушкевич вызвал нас, чтобы дать дальнейшие указания, относящиеся к боевой работе, и обменяться мнениями о первом крупном воздушном бое. Смушкевич хотел послушать каждого из нас, но на всех не хватило времени, пришлось ограничиться пятью или шестью выступлениями. Однако и они позволяли сделать правильные выводы.

Общее мнение сводилось к тому, что предстоящие бои будут еще более ожесточенными. Легкой победы ожидать нельзя. Вдобавок и по разведданным известно, что переброшенные сюда японские авиационные соединения подобраны специально. Воздушный бой только подтвердил это. Штаб Квантунской армии позаботился о том, чтобы группа войск генерала Камацубары была укомплектована лучшей авиационной техникой и летным составом, уже имевшим боевой опыт в операциях по захвату Китая.

Мои прежние предположения, что воздушные бои в Монголии будут примерно такие же, как и в Испании, рассеялись в прах. Оказалось, что здесь все по-другому: другие условия и другой противник. Японские летчики пилотировали значительно техничнее итальянских и гораздо напористее немцев. Это стало ясно сразу. О тактике судить было пока трудно. Нашу первую встречу с противником, пожалуй, можно было сравнить с кулачным боем на русской масленице, когда сходились стенка на стенку целыми околицами.

После совещания никто не торопился уезжать на свои аэродромы. Многие не видались друг с другом с тех пор, как разбрелись по Монголии. Хотелось поговорить по душам. На совещании у начальства иногда всего не скажешь, а в кругу друзей все можно. В этот вечер не обошлось и без серьезного упрека по адресу одного из опытных летчиков нашей группы, который без особых причин раньше всех вышел из боя. Такой поступок расценивался у нас как подлость. Комкор Смушкевич об этом случае так и не узнал, но виновник понял, что ожидает его, если подобное повторится.

Ко мне подошли Григорий Кравченко и Виктор Рахов. С обоими я был знаком еще с 1933 года по совместной службе в Московском военном округе. После возвращения из Испании мне часто приходилось летать с Раховым в составе краснокрылой пилотажной пятерки, которая была создана Анатолием Серовым и демонстрировала групповой высший пилотаж в дни авиационных праздников в Тушине и на парадах над Красной площадью в Москве...

Над городом уже давно была ночь, а мы все никак не могли разойтись. Рахов уже давно перевел разговор на мирные темы, расспрашивал у недавно прилетевших из Советского Союза товарищей, как там, на Родине, какие новые картины идут в московских кинотеатрах.

Да, Москва... Далеко она от нас. Наши близкие и родные еще не получили писем, да и вряд ли кто напишет о том, что произошло сегодня. Пройдет еще много дней, пока они там узнают о погибших в сегодняшнем бою.

Шоферы торопят, сигналят. Пора ехать. Полуторки двинулись в разные стороны. С каждым днем, прожитым в Монголии, мы убеждались в том, что пустыня не так уж мертва, как это представлялось нам прежде. Лучи фар то тут, то там выхватывали из темноты ее ночных обитателей. Вот в освещенной полосе появился силуэт огромного орла-стервятника. Пернатый великан сидел, словно каменное изваяние, и, только подпустив машину почти вплотную, взмахнул черными крыльями. Иногда в темноте вдруг, как фонарики, вспыхивали зеленые огоньки — это светились глаза дикой кошки, похожей на рысь, но только немного поменьше и с кривыми, короткими лапами.

В столовой нас поджидали летчики соседней эскадрильи, которой командовал капитан Жердев. Стол на этот раз выглядел по-праздничному. Откуда-то нашлось несколько бутылок портвейна, дымилась приправленная зеленью жареная баранина. Появился даже электрический свет от движка. Комиссар жердевской эскадрильи Александр Матвеев провозгласил тост за дальнейшие успехи и за боевую дружбу.

Только утром на следующий день стал известен результат воздушного боя. Со стороны монголо-советских войск в нем участвовало девяносто пять самолетов-истребителей. Японцы ввели в бой сто двадцать машин. А такого количества сбитых за один бой машин история воздушных сражений еще не знала — сорок три самолета. Из них двенадцать наших, остальные японские.

Д. Ортенберг.
Писатели из «Героической»

Командующий армейской группы войск на Халхин-Голе Г. К. Жуков в своей книге «Воспоминания и размышления» писал:

«Большую политическую работу проводила газета «Героическая красноармейская». В каждом номере она популяризировала боевые дела бойцов и командиров войск армейской группы и боевые традиции Красной Армии...

Активно сотрудничали в этой газете писатели Вл. Ставский, К. Симонов, Л. Славин, Б. Лапин, З. Хацревин и вездесущие фотокорреспонденты М. Бернштейн и В. Темин. Особенно хочется сказать о Владимире Ставском. Прекрасный литератор, пропагандист, он жил с солдатами одной жизнью. Думаю, он был превосходным фронтовым корреспондентом... Очень жаль, что этот настоящий писатель-баталист погиб, погиб как солдат в 1943 году в боях под Невелем» {4}.

Ниже публикуются воспоминания о работе в «Героической красноармейской» Вл. Ставского, К. Симонова и Л. Славина.

I

Невдалеке от Хамар-Дабы, где находился командный пункт фронта, в степи, на площадке размером в футбольное поле, в четырех монгольских юртах и большой, защитного цвета палатке разместилась редакция и типография фронтовой газеты «Героическая красноармейская», или, как эту площадку называли на фронте, «Городок Героической».

В начале боев в составе редакции была лишь небольшая группа журналистов, только-только начинавших свою газетную карьеру: безусые парни с небольшими воинскими званиями. Потом из Москвы стало прибывать пополнение.

Первым явился Владимир Ставский. Помню, открывается полог моей юрты и, пригнувшись, в узкий проем протискивается могучая широкоплечая фигура человека в простой красноармейской гимнастерке, подпоясанной узеньким с наборными бляхами ремешком, в пилотке:

— Сайнбайну!.. — сказал Ставский добродушно басовитым голосом.

Это монгольское приветствие было самым первым, что мы, москвичи, здесь усвоили, и я той же фразой ответил ему.

Владимир Петрович прибыл на Халхин-Гол, оказывается, еще третьего дня, успел побывать в боевых частях, завести первые знакомства и даже собрать материал для очерка. Поселил я его у себя в юрте. Особого комфорта, понятно, не было. Я предложил ему место за общим столом и узкую железную кровать. Все мы в редакции как на подбор были тонкими и худыми, и эти койки нас вполне устраивали. Ставский — человек могучего сложения — никак не мог на ней улечься. Он посмотрел на «девичью», как ои назвал эту койку, и, заметив наше смущение, сказал:

— Ничего, ничего... Спать все равно некогда...

Едва устроившись, Владимир Петрович примостился к краешку стола, где лежали гранки и сверстанные полосы газеты, и стал заполнять своим обычным крупным и четким почерком лист за листиком, которыми у него была набита коробка из-под печенья «Пети-фурк Это был его первый очерк.

На Халхин-Голе все мы увидели, что он, несмотря на некоторую дородность и нескладность, очень подвижен, энергичен, деятелен и способен все время находиться в движении. Он считался у нас храбрейшим из храбрых. Да это и понятно. Разведчик, боевой комиссар гражданской войны, он не раз был в боях в то грозовое время.

Переночевав в юрте на скрипевшей под его грузным телом койке, к которой были приставлены все находившиеся здесь стулья, Ставский рано утром уезжал на фронт. Возвращался он к вечеру в тот же день, а иногда на второй или даже третий, передавая оказиями материалы для газеты. Досыпал в машине или вместе с бойцами в блиндажах или под кустиками у окопов под неумолчный писк комаров, лютовавших на Халхин-Голе.

Не раз со Ставским выезжали на фронт работники редакции: с ним они чувствовали себя как-то «уютнее», тверже, увереннее.

Константин Симонов, которого Ставский «вывозил» на фронт, вспоминал:

«Ставский постоянно сам интересовался происходящим и в то же время не уставал мне объяснять, что, где, как и почему, причем ни чуточки не иронизировал над моей неопытностью, а все объяснял всерьез и досконально... Он в течение нескольких дней стал для меня и старшим другом и дядькой — человеком, искренне беспокоившимся о моей безопасности больше, чем о своей. В нем было истинное дружелюбие, простое непоказное товарищество и добрая забота».

Таким все мы на Халхин-Голе и знали Владимира Петровича.

Никакая опасность не останавливала Ставского, если надо было выполнить редакционное задание или собрать материалы на избранную им самим тему. Он не любил брать материал из вторых или третьих рук. Писал он о том, что видел своими глазами, и поэтому его очерки и корреспонденции действительно, как говорится, дышали порохом.

* * *

Человек в бою, подвиг на войне были главной темой выступлений Ставского в «Героической красноармейской». Особенно примечательны были его очерки, которые шли под постоянной рубрикой «Герои Халхин-Гола». Собственно, он и начал в газете эту серию очерков. Ему удивительно везло на людей интересных, колоритных, которых он находил еще тогда, когда их боевая слава только-только восходила. Можно было думать, что он по ему одному известным приметам точно угадывал будущего героя своего очерка. Но скорее всего это можно объяснить тем, что, увидев в бою незаурядного человека, он старался не терять его из виду, упорно прослеживал его судьбу.

Это был, например, очерк о красноармейце Иване Рыбалке: веселом, добром хлопце с серыми глазами, комсомольце с Украины, мастере пулеметного дела. Так был написан и очерк о совсем юном, нескладном на вид, в большой не по росту шинели разведчике Василии Смирнове.

Ставский встретил его еще в госпитале, где он лечился после ранения. Потом он видел его в бою за сопку Ремизова, куда, недолечившись, разведчик «удрал» из госпиталя, боясь «опоздать» к началу нашего наступления. Так было и с очерком о командире батареи Леониде Воеводине. Писатель встретил его на наблюдательном пункте в окопах передовой роты. Командир батареи был ранен осколком вражеского снаряда, но отказался отправиться в медсанбат. Там на НП с окровавленной повязкой на голове, в гимнастерке с расстегнутым воротом передавал координаты для своей батареи.

Знали хорошо Ставского и в авиационных частях. На Халхин-Голе он встретился со своими друзьями по Испании летчиками Сергеем Грицевцом, Григорием Кравченко и Яковом Смушкевичем («комдивом Дугласом»), ставшими здесь, в Монголии, первыми в нашей стране дважды Героями Советского Союза. Много друзей было у Владимира Петровича и среди молодых летчиков.

Памятен был его очерк «Герой из героев» о командире истребительного полка Григории Пантелеевиче Кравченко, или просто «Пантелеиче», как его между собой с любовью называли летчики. Страницы этого очерка, рассказывавшие о том, как Кравченко, сбив два японских самолета, совершил вынужденную посадку в глухой степи и три дня и три ночи пешком добирался к своим, — просто увлекательная новелла.

Много писал Ставский о комиссарах. Эта тема ему, комиссару гражданской войны, всегда была близкой и интересной. Как раз незадолго до Халхин-Гола в нашей армии произошла перестройка работы военных комиссаров. Ранее, в частности, в танковых частях комиссары не имели своего танка, в авиационных частях — своего самолета и в боевой обстановке могли оказаться как бы не у дел, вдали от сражающихся экипажей. А теперь, согласно приказа наркома обороны, они были включены в боевой расчет. Комиссары-танкисты сели в танк, комиссары-летчики — в самолет.

И вот очерки Ставского о комиссарах Василии Сычеве, Владимире Калачеве и других впервые раскрыли образ военного комиссара, воевавшего в танке и на самолете.

Писал Ставский и для халхин-гольской авиационной газеты «Сталинский сокол», которую редактировал М. Телешевский.

Многие очерки и корреспонденции Ставского были первооткрытием подвига. Бывало, что после его выступления в газете Военный Совет запрашивал из полков и дивизий реляции для награждения героев его очерков. И когда пришла весть о присвоении звания Героя Советского Союза комиссару Калачеву и командиру батареи Воеводину, о награждении орденами красноармейца Рыбалко и разведчика Смирнова, мы не только их поздравили, но и поздравили Владимира Петровича.

На Халхин-Голе обнаружилось, что Ставский — первоклассный газетчик, неутомимый и безотказный. Делал он в «Героической красноармейской» всякую работу. Не было для него мелочей. Писал он информацию, составлял сводки о ходе боев, обзорные статьи, например, «Баин-цаганское побоище», «Штурм сопки Ремизова», «Последний удар» и другие.

Был Ставский, можно сказать, представителем «Героической красноармейской» в войсках Монгольской Народно-революционной армии, сражавшейся плечом к плечу с советскими частями за свою родную землю. Его очерки о боевых действиях и подвигах цириков с большим интересом читались на фронте, перепечатывались в монгольских газетах.

Владимир Петрович много поработал все дни войны. Он говорил нам, что будет писать большую книгу о Халхин-Голе. Увы, эту мечту ему не удалось осуществить. Он был ранен в финскую войну, погиб как солдат в Отечественную войну...

II

Военная биография Константина Симонова началась на Халхин-Голе. Помню, как это было.

Каждый день боев с японцами рождал новых героев. Их подвигам «Героическая красноармейская» посвящала заметки, корреспонденции, очерки, передовые. Не было только стихов. Да и писать их некому было: в составе редакции не оказалось «и одного поэта. И к этому мы как-то притерпелись.

Но вот в один из июльских дней на весь фронт прогремел подвиг летчика-истребителя Сергея Грицевца. После одного из воздушных боев Грицевец обнаружил, что в воздухе в боевом строю нет командира полка В. М. Забалуева. Стал искать и нашел его на территории врага, в пятидесяти километрах от линии фронта, у своего самолета, потерпевшего, видимо, аварию. Приземлившись рядом, Грицевец посадил его в свой одноместный самолет и вывез из-под носа противника на свой аэродром.

О подвиге Грицевца мы напечатали информацию, затем опубликовали выразительный очерк Славина, Лапина и Хацревина. Но этот героический эпизод прямо-таки просился в стихи, в поэму. Я передал по Бодо в «Красную звезду» краткий рассказ о геройстве летчика с просьбой ознакомить с ним Василия Лебедева-Кумача и попросить его написать для нашей газеты стихи. Через некоторое время мы получили по тому же Бодо его поэму «Два сокола-друга». Но поэма, переданная телеграфным способом, изрядно пострадала; при приеме многие строки в тексте перепутали. Долго разбирались, наконец ее напечатали; она заняла в газете более половины полосы. Много ли, мало ли, на все это ушло более двух недель. Вот тогда мы особенно остро почувствовали, что значит не иметь своего поэта. Не теряя времени, я послал в Москву, в Политуправление РККА, телеграмму, в которой просил прислать... «одного поэта».

Спустя несколько дней в юрту, где мы с Владимиром Ставским жили и работали, вошел высокий, стройный, с девичьим румянцем на щеках юноша, одетый в серую танкистскую форму без знаков различия, представился как Константин Симонов и предъявил предписание, в котором предлагалось отбыть в распоряжение редактора газеты «Героическая красноармейская» «для выполнения возложенного на него особого задания».

Без всяких предисловий я сказал Симонову, что жить он будет в соседней юрте, посоветовал ему оставить там свой чемоданчик, а сейчас, мол, надо ехать на фронт. В юрте как раз находился тогда Ставский, он собирался на передовую, и я попросил его захватить с собой поэта.

Пробыли они там трое суток, ночевали в окопах с бойцами, а поздно вечером, в темноте, очень глубокой в монгольских степях, вернулись в редакцию.

Зашел ко мне в юрту Симонов, запыленный, с горящими глазами, с какой-то торжественно-светлой улыбкой, а за ним следовала мощная фигура Ставского. Владимир Петрович подмигнул мне и за спиной Симонова показал большой палец. Все было ясно. Окунул он парня в огненную купель. Как я узнал позже, поэту «повезло» — он сразу же «понюхал» пороху во всех его видах. Попал под бомбежку на переправе через реку Халхин-Гол, потом его захватил минометный огонь на пути к сопке Песчаная. Не раз он слышал и свист пуль и удивлялся, увидев, как фонтанчиками вставал песок, — это шлепались рядом пули. Симонову объяснили, что этот свист уже не опасен, страшна та пуля, которую не услыхал. Он видел с НП полка и батальона, придвинутых к самому переднему краю, с близкого расстояния панораму штурма сопки Песчаная, видел цепи наших бойцов, поднявшихся в атаку. Видел красноармейцев и командиров, раненых и убитых, с которыми вот только что дружески беседовал, видел трупы японских солдат и офицеров, словом, все то, что бывает на войне.

Переночевав под кустиком возле окопов, Ставский и Симонов отправились на другой участок фронта. Добраться туда можно было только на танке: между полком, где они были, и полком, в который ехали, находилась сопка с японцами, все кругом простреливалось.

«Никакого ощущения, — вспоминал Симонов, — от пребывания в танке, кроме ощущения грохота и многочисленных ушибов, я не испытывал. Я был куда-то запихнут, и кто-то полусидел на мне, и я ничего не мог видеть. В однообразный рев и грохот танка врывались еще какие-то грохоты. Когда мы приехали, выяснилось, что нас по дороге обстреливала артиллерия, но все сошло благополучное.

Нет, не «сдрейфил» Симонов, с честью выдержал первое испытание под огнем. И это нас обрадовало.

Газета была уже сверстана, но я снял с полосы какую-то заметку строк в шестьдесят и сказал ему:

— Надо писать стихи. В номер. Шестьдесят строк. Оставлено место в полосе...

На Халхин-Голе Симонов больше всего писал рассказы в стихах, посвященные фронтовикам — людям с подлинными фамилиями. Одна из первых его баллад — «Баин-Цаган» — была посвящена командиру танкового батальона майору Григорию Михайлову. В сражении на горе Баин-Цаган танк Михайлова был подбит, погиб водитель, снарядом разворотило пушку и пулемет, но командир помнил, что перед атакой он подал батальону команду: «Делай, как я!» — и, приняв из мертвых рук рычаги, ринулся вперед, сокрушая все на своем пути стальными гусеницами. «Его воинский и нравственный подвиг, — вспоминал о майоре Михайлове спустя много лет Симонов, — был первым, с которым я, тогда еще зеленый юнец, столкнулся на войне».

Были также стихи «Рассказ врача», посвященные военврачу Парамонову, «Срочный пакет» — о подвиге младшего командира Ситченко и т. п.

Написал на Халхин-Голе Симонов и несколько частушек, например, «Пусть расскажет», «Мы еще дадим урок», «Песня о лопате». Сочинил он и «Походную халхин-гольскую», где были многозначительные строки, напоминавшие любым захватчикам, чем может закончиться их авантюра против дружеской, братской нам Монголии:

В степные просторы, в бескрайние дали
Японцы войною пришли;
На этой земле мы им места не дали,
Зато под землею — нашли.

Где были полки их, там пусто и голо,
Лишь кости белеют одни.
Запомнят они берега Халхин-Гола,
Позор свой запомнят они.

Летают орлы над широкою степью,
В равнинах шумят ковыли.
Стоим мы на сопках железною цепью
На страже монгольской земли.

Эту песню полюбили на Халхин-Голе и распевали на мотив блантеровского «Матроса Железняка».

Симонов сам говорил:

— С Халхин-Гола я вернулся, уже начав понимать, каким должен быть военный журналист. «Героическая красноармейская» была для меня прежде всего школой газетного темпа. Я усвоил простую истину: нечего засиживаться, застревать в редакции, нужно ехать на передовую, видеть все своими глазами, быстро писать, быстро доставлять материалы в редакцию, быстро уезжать снова на фронт. Таков был стиль «Героической красноармейской», и этот опыт я запомнил на всю жизнь.

На Халхин-Голе Симонов впервые увидел войну и людей на войне, понял, что война — суровое, тяжкое дело, и научился писать о войне неприукрашенную правду.

Свою поэтическую музу Симонов посвящал советским воинам, беззаветно сражавшимся с японскими агрессорами. Но его интересовала также и другая сторона — противник, психология, нравы, настроения японских солдат и офицеров. Он читал показания пленных, беседовал с ними. Он побывал и на переговорах с японской делегацией после августовского разгрома врага и объявленного перемирия. Правда, нелегко это оказалось устроить. Состав делегации был небольшой, в нее уже включили Ставского на правах «старшины»-писаря. В начале переговоров для Симонова должности не нашлось. Но я обещал Жукову, что поэт будет находиться не в общей, а только в нашей палатке. Когда Симонов об этом узнал, он сразу же «скис», но я успокоил его и пообещал что-нибудь придумать. Мы и условились, что время от времени он будет приносить мне какую-нибудь папку с документами на правах «дипкурьера», что ли, и таким образом получит возможность хотя бы урывками побывать на переговорах.

Так и сделали. Несколько раз Симонов приносил мне папку с какими-то мифическими бумагами, но потом все это нам надоело, он уселся сзади меня и не уходил до конца переговоров.

Симонову, единственному из наших корреспондентов, удалось побывать на той стороне фронта. Мы опаздывали на аэродромную площадку, где должна была состояться передача японцам пленных, и кратчайшая дорога вела через расположение японских войск. Туда и направилась по предложению японского полковника «эмка» с нашими представителями, но было лишь одно свободное место.

«Редактор, — вспоминал Симонов, — буквально впихнул меня в «эмку», рядом с переводчиком, прошептав мне на ухо, чтобы я не валял дурака, пользовался случаем и ехал:

— Там будет у тебя настоящий материал! Гораздо интереснее, чем околачиваться тут!»

В сопровождении японского полковника они побывали, правда, накоротке, на территории японских войск, и Симонов действительно добыл интересный материал.

На Халхин-Голе Симонов не вел дневника. Не предполагал он, вероятно, что проза станет вторым его призванием. Эта привычка пришла к нему лишь в Отечественную войну, что хорошо известно по его примечательной книге «Разные дни войны». Но впечатления о войне с японскими агрессорами в Монголии глубоко врезались в его память и в душу. По неостывшим следам войны он написал цикл стихов о Халхин-Голе. Позже появился и его роман «Товарищи по оружию», ставший запевом волнующей трилогии «Живые и мертвые».

III

Лев Славин отправился на Халхин-Гол вместе с Борисом Лапиным и Захаром Хацревиным. Поездом они добирались до Улан-Удэ. Отсюда — машиной через границу до ближайшей авиабазы. Предъявили командировочное удостоверение за подписью начальника Политуправления РККА Л. З. Мехлиса, и в их распоряжение сразу же выделили два «У-2». В одном из них устроился Лапин, а в другой, с параллельными ручками управления, вероятно, учебном, с трудом втиснулись Славин и Хацревин. Летчик предупредил их, чтобы они, упаси бог, не задели рычаги, — и всю дорогу до Халхин-Гола писатели сидели с онемевшими руками и ногами, не шелохнувшись, боясь прикоснуться к священным ручкам управления. Вот так и летели.

Наконец, прибыли в полотняный городок нашей газеты. К тому времени в газете был лишь один писатель — Владимир Ставский, — и новое пополнение нас очень обрадовало.

Прежде всего надо устроить новых сотрудников редакции. Это было легко и трудно. Легко потому, что мы «квартировали» в легких монгольских юртах. Свободных юрт в этот час не оказалось, но у нас был в запасе полный набор войлочных матов и жердей еще для одной юрты. Трудность заключалась в том, что никто из нас, москвичей, увы, не знал, как собрать все это в юрту. Я тут же послал старшину Диму Ульзутуева в один из расположенных вблизи полков Монгольской Народно-революционной армии за цириками-»домостроителями», а пока Славину и его спутникам предложил съездить со мной на... фронт, за реку Халхин-Гол. Были ли они рады тому, что сразу могли окунуться в боевую обстановку, или недовольны, что я не дал им передохнуть после тяжелого пути, — не знаю: никогда на эту тему я с ними не говорил, но тогда мне почему-то показалось, что они переглянулись с явным удовлетворением.

Писатели оставили свой нехитрый скарб в моей юрте, прицепили к поясам только что выданные им Ульзутуевым пистолеты, заявив, что готовы к походу.

За транспортом далеко ходить не надо было. У моей юрты дежурил броневик, и на нем мы поехали за реку, в полк И. И. Федюнинского. День как на заказ выдался тихий. Японская авиация не показывалась, лишь были слышны одиночные орудийные выстрелы с той и другой стороны. Новые корреспонденты смогли увидеть только общую панораму фронта, перекинуться несколькими фразами с Федюнинским и его бойцами, находившимися на НП полка. Вывозил я их накоротке — к вечеру мы вернулись в редакцию. Юрта уже была собрана, и в ней разместились Славин и его друзья.

На второй день без какой-либо паузы и для них началась фронтовая страда.

Монгольский пейзаж не представлял для Славина чего-то нового: в 1934 году вместе с Лапиным и Хацревиным он совершил поездку в Монголию — они писали сценарий, по которому был поставлен кинофильм «Сын Монголии». И фронт для Льва Исаевича тоже не был чем-то незнакомым. Артиллерийские обстрелы, разрывы мин, пулеметные очереди, винтовочный огонь — это он знал еще по первой мировой войне. Он в ту пору служил вначале солдатом, а после прапорщиком. Словом, Славин уже нюхал пороху...

Но здесь, на Халхин-Голе, он встретился с новым противником — японцами. Новыми были для него и бомбежки и воздушные бои. Такие масштабы, какие они приняли в Монголии, не часто можно было встретить даже в Великую Отечественную войну. В воздухе на наших глазах сражались одновременно по 90–100 истребителей с каждой стороны. Бои порой шли в три яруса.

Славин подружился со многими из летчиков, бывал у них, тем более что ездить далеко не приходилось — полевые аэродромы были совсем близко от редакции.

У нас почему-то считалось, что если кто-либо из корреспондентов отправился к летчикам на аэродром — значит, он уехал отдыхать. Но этот «отдых» выглядел слишком своеобразно. Однажды Славин примчался в один из истребительных полков. Только было вышел из машины, как на аэродром налетели японские бомбардировщики — и на тесном пятачке вражеские бомбы рвались с таким грохотом, что передний край в этот момент казался просто тихой обителью.

Однако журналистское сердце Славина испытало полное удовлетворение. Ведь до сих пор он видел летчиков в бою высоко в небе и на аэродромах в короткие передышки между боями, в часы досуга. А здесь перед ним развернулась необычная картина.

На глазах у Славина над аэродромом разгорелся жаркий бой: сражались наш и японский истребители. Бой был затяжной, трудный. По всему видно было, что нашему «ястребку» попался матерый японский ас. И все же победителем в этой схватке вышел советский летчик.

Японский самолет задымился, летчик выбросился из кабины и повис на темно-зеленом парашюте. Все кинулись к месту приземления. Примчался туда и Славин. Перед ним предстал невысокого роста японец, у него по бокам почему-то висели два меча, держался он независимо и даже надменно. Он назвал себя воздушным асом Такэо, нагло похвалялся, что сражался в Китае, что здесь воюет уже не одну неделю и что до сих пор никто не смог его одолеть.

В заключение он просил показать ему того самого летчика, который его сбил.

Это был старший лейтенант Виктор Рахов, высокий, красивый, голубоглазый парень с копной золотистых волос, позднее Герой Советского Союза. Позвали Виктора. Через переводчиков японец что-то долго объяснял ему. Смысл его слов сводился примерно к следующему: мол, мы оба-де — профессионалы, специалисты — авиаторы, асы. Пусть принципиальные споры решают политики, нас это не касается. И широким, театральным жестом протянул Рахову руку. А Виктор до неприличия густо выругался, повернулся и ушел.

Забавно рассказывал нам Славин эту историю:

— Вот так оно получилось. Я, откровенно говоря, волновался: как поступит Рахов, что ответит? Но он не растерялся, ответил «по существу»...

Чаще всего Славин бывал не на аэродромах, а за рекой, в пехоте. Ездил туда и в дни обороны и в дни нашего генерального наступления. Был у сопки Песчаной, у высоты Ремизова — везде, где кипели ожесточенные бои. Видел их и писал о них. У Славина — острый глаз и истинно журналистское чутье на все необычайное.

Наши части штурмовали высоту Зеленая, сильно укрепленную японцами. Долго обрабатывала эту высоту наша артиллерия. Это было приказание Г. К. Жукова, который, щадя наших людей, распорядился атаковать вражеские позиции только после тщательной артиллерийской подготовки. И куполообразная высота Зеленая стала плоской, исчез ее зеленый цвет — она стала пепельной. Лишь после этого наши пехотинцы, пригибаясь, ринулись вверх, по скату.

Во время штурма высоты Зеленая Славин шел, можно сказать, шаг в шаг за ротой, выбивавшей японцев из окопов и блиндажей. В одном из блиндажей, захваченном нашими бойцами после жестокого штыкового боя, на глинобитной стенке он заметил свежие, видно, вырезанные острым предметом иероглифы. Корреспондентское любопытство приковало его к этой надписи: что тут написано? Переводчика рядом не было, но выход нашелся. Славин скопировал иероглифы на бумагу и, возвращаясь в редакцию, по пути зашел в палатку переводчиков. Они прочитали: «Друзья-красноармейцы, я — коммунист, простите меня за то, что я воюю с вами!»

Славин принес нам записи, рассказывавшие о трагедии, разыгравшейся в этом блиндаже, заметив:

— Вот какие бывают прорывы в японской дисциплине...

Мы хотели рассказать об этом в нашей газете. Судили, рядили как это подать? Тогда не придумали. Славин написал очерк о штурме высоты Зеленая, он был напечатан, но без эпизода с иероглифами. Много лет хранил писатель в памяти этот эпизод, а потом написал остродраматическую новеллу, которую так и назвал «Надпись на стене»

* * *

Внешне Славин не выглядел таким бравым, как, скажем, в те времена, когда был прапорщиком. Годы свое берут, да и профессия другая, не требующая строевой выправки. Командирская форма, выцветшая на палящем монгольском солнце, не сидела на нем строго. На вид даже меланхоличный, он был подвижен в походе, быстр в деле, темпераментен в работе. Человек мудрый, с неиссякаемым запасом юмора, он был для всех нас добрым товарищем...

Помню такой случай. Славин, Лапин и Хацревин были в одном из полков, собирали материал для газеты. Вдруг кто-то из наблюдателей на НП увидел, что японцы надевают противогазы, и на всякий случай дал команду по цепи: «Надеть противогазы!» Все кругом стали натягивать маски, похожие на аппараты «марсиан». Но у Славина и его друзей противогазов не оказалось — оставили их в машине.

Славин ничем не выдал своего волнения. Он вынул папиросу, зажег спички, закурил. И не потому, что хотелось затянуться дымком. Решил по дыму определить направление ветра. Увидели, что ветер к японцам. Все рассмеялись и спокойно продолжали свое корреспондентское дело.

Больше всего мне, да и всем нам, нравилось, что об опасных перипетиях, в которые Славин много раз попадал, он если и говорил, то с юмором, что и свидетельствовало о спокойствии и твердости духа этого человека. Как-то он со своей тихой улыбкой описывал, как вместе с шофером и еще двумя работниками газеты «укладывались» в одну узкую щель: за редакционной «эмкой», одиноко мчавшей в степи, где не было ни одного укрытия, ни одного окопа, охотился японский бомбардировщик, И в тот самый миг, когда летчик сделал третий заход над машиной, чтобы ее атаковать, метрах в пяти нашлась «щель» — там все и укрылись. Японский летчик сбросил на «эмку» четыре бомбы, машину разнесло на куски. Пришлось корреспондентам идти пешком. Но самое неприятное и самое неудобное, о чем вспоминал Славин, — это «лежание» друг на друге в ячейке для одиночного бойца.

Извечен вопрос: существуют ли люди, которые ничего не боятся на войне — ни бомб, ни снарядов, ни пуль, не испытывают страха под огнем неприятеля? В недавнем разговоре на эту тему Славин сказал мне:

— На четырех войнах я был, всего насмотрелся, кое-что и сам пережил, и дело, кажется мне, не в том — боится человек или не боится. Мужество, по-моему, в том, чтобы в любой ситуации собрать силы и волю в кулак и, несмотря ни на что, выполнить свои воинские обязанности, свой долг. Более того, истинная доблесть заключается еще в том, чтобы в трудной обстановке проявить выдержку, ничем не выдавая своего волнения, памятуя, что пример на войне — величайшая сила.

Затем Славин добавил:

— Может быть, я выражаюсь слишком торжественно... Признаюсь, я человек самолюбивый. Я не хочу, чтобы кто-то видел, что я боюсь. Страх стыда у меня сильнее страха смерти...

Полагаю, что здесь Лев Исаевич чуть упрощает дело. Хочу привести то, что он писал о Лапине и Хацревине:

«Мне кажется, что это бесстрашие покоилось не только на их личных свойствах, на врожденной силе духа или крепости нервной системы.

Мне кажется, что это бесстрашие происходило и от их строгого сознания благородства цели, за достижение которой борется Советский Союз и обороняющая его Красная Армия, от сознания, что вся чистота и правота мира на нашей стороне.

Отсюда рождалось ощущение бессмертия — бессмертия дела, защищаемого нами, бессмертия коммунизма».

Думаю, что эти слова можно справедливо отнести и к самому Славину, и к Ставскому, и к Симонову, ко всем писателям и журналистам, воевавшим на Халхин-Голе.

Ш. Сурэнжав.
Сказ о девяноста баторах

На берегу Халхин-Гола
Родились девяносто баторов,
На берегу Халхин-Гола
Уснули навеки девяносто баторов,
На берегу Халхин-Гола
Засветлели девяносто обелисков...

Я сейчас расскажу об одном.
Он в далеком Свердловске родился,
В час тот грозный с родными простился,
С деревцом, что растет под окном.
Здесь он спрашивал у отца
О таинственном мирозданье,
Здесь надел он форму бойца,
Получил боевое заданье.
Здесь простился с отцом, с любимой,
Обещая вернуться скорей...
Паровоз заклубился дымом,
Он у тамбурных встал дверей
И смотрел, смотрел неотрывно
На любимую, на родню...
Десять дней до шрапнельных разрывов,
Если верить календарю!
Двадцать лет у него за плечами,
Пять пайков до земли монгол...
И колеса стучали, стучали:
Халхин-Гол, Халхин-Гол, Халхин-Гол...
Рисовал он сражений дым,
Знамя алое над храбрецами,
Был пронзительно молодым
Паренек с голубыми глазами...

И старик, проводивший внука,
И отец, проводивший сына,
И жена, и мать, и любимая —
Как они ожидали писем
Из Монголии!

В тот суровый и памятный день,
Когда родились девяносто баторов,
Я только появился на свет:
Девяносто женщин
Оплакивали девяносто мужчин,
Девяносто скорбящих отцов,
Девяносто матерей неутешных
О своих сыновьях вспоминали...

Побратим я! По этому праву
Я решил воспеть их подвиг,
Их бессмертную ратную славу,
Чтобы знали их люди сегодня.
Молча вчитываюсь в имена:
Рябцев В. И. 25.8.1939;
Степанюк И. С. 25.8.1939;
Желудков А. В. 28.8.1939;
Прядко А. Н. 30.8.1939...

Выше сфинксов и пирамид
Обелиски поднялись в небо.
Облака проплывают немо,
Лес негромко листвой шумит,
И вбирает в себя река
Обелиски и облака
И качает их отраженья.
Я иду по местам сраженья...
В неоглядном степном просторе
Через реки легла и леса
Пограничная полоса —
Обелиски стоят в дозоре!
Люди, помните тех солдат!

 

Ив. Молчанов-Сибирский.
Бессмертие

Рассвет. Лучи. Холодная роса.
Приказа в бой он долго дожидался.
Тихонько пел. Потом письмо писал,
Задумчиво и грустно улыбался.
Над степью несся горький аромат
Спаленных ириса, аира и полыни.
Тянулись в небе тучки на закат,
И было тихо в солнечной долине.
Но вот сигнал его броневикам.
И на восток за желтые барханы
Идут они на выручку стрелкам.
Туда, где были битвы Чингисхана...
Он заграждений рвет колючие ряды,
И косит, и в окопах давит...
Водитель ранен: «Дай воды», —
Он шепчет, но машиной правит.
Слабеют силы, силы бережет,
Ведет вперед послушную машину.
(С вершины вражий пулемет стрижет.)
И он взлетает ветром на вершину.
Смят пулемет. Но вздрогнул броневик.
В него граната смертоносная попала.
Замолк водитель, и стрелок поник,
И у него глаза огнем застлало...
Очнулся...
Броневик уже в кольце.
Лучи заката стынут на лице.
В последний раз заряжен пистолет.
Враг сторожит. Сдаваться предлагает.
Сдаваться?
Гневно отвечает: — Нет!
Рукою рану крепко зажимает
И пишет тихо кровью на броне
Последнее послание стране:
... «Здесь сражался и погиб
За Родину
Принятый вчера
В кандидаты ВКП(б)
Владимир Суриков»...
...Несут вперед суровые века
Последние слова большевика.

Ив. Молчанов-Сибирский.
Стихи о друге

Мы встретились в долине Керулена,
В гостеприимной юрте степняка.
И высоко над нами, словно пена,
Сверкали и клубились облака.

Он снял свои доспехи боевые
И оглядел горячий горизонт...
А мимо шли машины броневые,
Гудел вдали, не умолкая, фронт.

Мы скоро по душам разговорились,
К пылавшему присевши очагу,
В беседе той нам жесты пригодились
И ненависть согласная к врагу.

Он на прощанье жал мне долго руку,
Он называл товарищем меня
И подарил мне дедовскую трубку,
Раскуренную вместе у огня...

Не позабыть мне воина-монгола,
Его подарок крепко берегу
Как память о боях у Халхин-Гола,
На опаленном солнцем берегу.

Ив. Молчанов-Сибирский.
Глоток воды

Жара... Жара... Не скоро ветерок
Повеет к нам вечернею прохладой.
Воды во фляжке на один глоток.
Жара... Жара... Но огненный песок
Взметают по степи снаряды.
Вой. Грохот. Тяжкая жара.
Из-за песчаного бугра
Враги шли в наступленье дважды,
Но вот умолк наш пулемет от жажды.
И ранен друг.
Он тихо шепчет: — Пить...
К его губам прикладываю флягу.
 — Не буду, — он отталкивает влагу
И требует, сознание теряя,
Чтобы для новой грозной встречи
Заставил я «максима заговорить...
Шлет пулемет огня поток, —
Помог ему воды глоток.

 

В. Ставский.
Комиссар-летчик

Между невысокими округлыми сопками лежит ровная долина. На склоне сопки неясно виднеются врытые в землю палатки командного пункта истребительного полка. Здесь тихо, летчики спят. В долине у самолетов всю ночь кипит работа. Техники, механики, мотористы внимательно осматривают самолеты, приводят их в боевую готовность.

На востоке ширится зеленая, светлая полоса. В долине ревут моторы. Это проверка. Оружейники заряжают и пробуют пулеметы. Вот прозвучала короткая очередь. Голубые мечи огня рвались из стволов пулеметов, и в предрассветных сумерках блеснули снопы светящихся зеленоватых пуль.

Комиссар полка Калачев осторожно приподнимается с постели, быстро и бесшумно одевается, остерегаясь потревожить сон летчиков. До подъема еще около часа — это самый крепкий сон.

— Гони, гони, гони! — шепчет во сне Виктор Рахов, самый молодой летчик в этой палатке, любимый, сердечный друг Калачева.

И комиссар, нежно улыбаясь, выходит из палатки. Уже алеет зорька. Синеют степные травы. Комиссар сбегает по склонам к самолетам, разговаривает с инженерами и техниками. Он пристально всматривается в обожженные солнцем лица.

Все работают быстро. Ни одного вялого жеста, ни одного хмурого взгляда. Калачев обходит все самолеты. Над сопками нестерпимо ярко вспыхивает солнце, и сопки, и степные просторы, и долины словно загораются ликующим светом.

Над командным пунктом с шипением взлетает белая ракета, через мгновение взлетает другая — красная. От палаток бегут к самолетам летчики. Вот уже ревут моторы. Летчики, застегнув парашюты и нахлобучив шлемы, проворно залезают в кабины самолетов.

Первым срывается с места самолет командира полка Кравченко. За ним по густой, высокой траве стремительно пробегают и взмывают в голубую лазурь остальные истребители. Набирая высоту, они описывают широкий круг над долиной. Одна за другой из-за сопок подходят эскадрильи. Кравченко покачивает свой самолет с крыла на крыло, и эскадрилья послушно пристраивается к нему.

Полк ложится на курс, прямо на фронт, навстречу японцам. Комиссар Калачев смотрит вслед. Он подается вперед, словно сам летит за истребителями. Самолеты уменьшаются, тают в глубине неба. Калачев в волнении сжимает руки, лицо его морщится от боли. Он забылся, и рана в плече от разрывной вражеской пули, рваная, глубокая рана, сразу напомнила о себе. Превозмогая боль, Калачев спешит к командному пункту. Начальник штаба докладывает, что разведка обнаружила за озером японский аэродром и самолеты на нем. Весь полк вылетел громить противника на его же аэродроме.

Комиссар очень ясно представляет себе: товарищи уже пронеслись над серебряной лентой реки, сейчас обходят стороной зенитки неприятеля, а вон впереди — голубая чаша озера.

Калачев заходит в палатку. Край ее приподнят. Веет легкая утренняя прохлада. Дежурные телефонисты сидят, не отнимая трубок от уха. Оттуда, с линии фронта, слышатся непрерывные сообщения. Телефонисты повторяют вслух:

— Шум моторов на северо-востоке...

— Показались истребители...

— Завязался бой...

— Наших меньше...

В сердце Калачева пахнуло острым холодком. Вокруг него собираются встревоженные товарищи. Кто-то яростно шепчет:

— Товарищ комиссар, почему же наших меньше, а где же вся наша моща?

— Наша моща сейчас подходит, — спокойно говорит комиссар.

Светлые глаза комиссара невозмутимы и добры. Он старательно приглаживает русые пряди волос, непослушно спадающие на высокий лоб, как будто это больше всего на свете занимает его сейчас. А в глубине души кипит волнение и тревога за товарищей, за всех друзей, которые там, в бою. Как же долго тянутся томительные минуты ожидания! Воображение уносит комиссара туда, в небо, где идут бои.

Все волнуются и томятся так же, как Калачев. Он заставляет себя думать о другом. Он подзывает к себе секретаря партийной организации и расспрашивает его: всем ли известно, что теперь можно давать рекомендацию боевым летчикам для вступления в партию и в тех случаях, когда рекомендующий знает его меньше года, но узнал его в бою.

Комиссар вспоминает своего друга Виктора Рахова. Встретились они только здесь, на Халхин-Голе. Узнал он его по ночным беседам, а еще больше в бою. Ну, как же не дать рекомендацию бойцу, с которым не раз смотрели смерти в глаза и отбивали у смерти один другого тоже не раз!

Из бескрайнего синего неба доносится шум моторов. Калачев сбегает в долину к месту посадки. Один за другим приземляются истребители. Подскакивая на траве, они бегут все медленнее. Калачев уже проверил и пересчитал всех — все вернулись, все хорошо. Он подбегает к машине Кравченко. Тот, не снимая шлема, перегибается через борт кабины. Зеленоватые веселые глаза его хитро поблескивают. Комиссар не спрашивает. Это уже обычай. Летчик, вернувшийся из боя, сам сразу же рассказывает товарищам обо всем.

* * *

У палатки командного пункта полка жаркие разговоры. Летчики рассказывают о подробностях боя. Дежурные телефонисты принимают донесения с площадок эскадрилий, доносят, что не вернулось трое, но они, очевидно, сели в степи...

Два молодых летчика приземлились с десятками пробоин на самолетах. Комиссар мчится на «эмке» в эскадрилью. Он с привычной быстротой поворачивается, оглядывая небо в поисках самолетов — своих и чужих.

«Кто же там не вернулся? Не может быть, чтобы сбили», — думает Калачев и вновь еще пристальнее вглядывается в небо.

Он сворачивает на площадку эскадрильи, подъезжает прямо к самолетам, у которых хлопочут техники, мотористы, оружейники. Они показывают ему пробоины в крыльях и фюзеляже. Светлые глаза комиссара строги и серьезны.

Палатка молодых летчиков стоит поодаль на берегу степного соленого озера у густой гривы камыша. Комиссар откидывает полог из марли и входит в палатку. Летчики в одних трусах отдыхают на койках. Тут очень душно.

— Что закупорились? — спрашивает комиссар.

— А комары-то! — с притворным ужасом восклицает молодой, совсем еще юный летчик.

У него светлые, рыжеватые волосы, белая кожа чуть тронута загаром — новичок. Это он вернулся сегодня избитый.

— Вы на восьмерке летали? — спрашивает Калачев.

— Да.

Деликатно и в то же время строго комиссар говорит, какие ошибки допустил в воздушном бою летчик. По направлению и характеру пробоин комиссару ясно, как подходили, даже с какой дистанции стреляли враги.

Летчики с недоумением глядят на комиссара.

— Вы видели наш бой, с земли наблюдали? — спрашивает один.

— Это за сотню-то километров? Глаза мои так далеко не берут, — усмехается комиссар и добавляет: — Сам испытал, меня вот так же раз обвели вокруг пальца!

В расстегнутом вороте его гимнастерки виднеется белая повязка. Молодые летчики глядят на комиссара, на перевязанное плечо. Они ближе подсаживаются к нему. Не спеша он рассказывает о своих боях.

Он говорит о священных для нашего летчика-истребителя законах: в небе не ждать, а искать и уничтожать врага, не отрываться от своих, охранять хвост товарища и в беде бросаться на выручку.

Комиссар рассказывает о своих товарищах, о себе. Он многому научился у опытных летчиков, особенно у Григория Кравченко, командира полка.

Первый бой вспоминается Калачеву как что-то необъятное и маловразумительное. Но уже во втором бою он, увидев, что японский самолет заходит в хвост товарища, кинулся на врага.

На земле у комиссара были важные дела, он сознавал свою ответственность и работал охотно и легко, а в душе жило, пламенело неистребимое желание снова вздыматься вверх, в воздух, искать и разить врага...

Вечерами, когда уже кончилось летное время, когда на степь падают синие сумерки, возле Калачева всегда людно и шумно.

Приезжают политработники, секретари партбюро. Приезжают и приходят товарищи — летчики, техники, оружейники, мотористы. Каждый знает, что комиссар решит любой вопрос. Он умеет и любит слушать. Это очень важно: выслушать отзывчиво и заботливо товарища, у которого накипело, которому надо высказаться, разрядиться.

Бывают тяжелые минуты: весть о потере, весть о несчастье дома. И с этим летчики идут к комиссару. А у него в Ленинграде старая мать, нежно любимая. Ему двадцать девять лет, он холост. В короткие мгновения досуга любит послушать песню.

Однажды — еще не зажила у Калачева рана — врагу удалось близко подойти к аэродрому. Пробравшись с тыла, японские самолеты напали на наши площадки. Когда объявили тревогу, Калачев кинулся к боевой машине. Механик умоляюще показал на плечо. Комиссар остановил его строгим жестом руки. Он осторожно забрался в кабину самолета и ринулся в бой. Это был страшный бой для врага.

Летчики вспоминали:

— Мы видели комиссара в бою. Как он дерется, как дерется! На наших глазах сбил вражеский самолет, зажег и проводил до самой земли, пока дым столбом не ударил.

Комиссар Калачев провел свыше двадцати воздушных боев. У него бессчетное число боевых друзей и слава Героя Советского Союза.

В. Ставский.
Штурм сопки Ремизова

I

На фоне густой и недвижной, словно выкованной, синевы неба очень ясно видны зубчатые гребни ремизовских высот. Скаты и отроги изрыты воронками артиллерийских снарядов и авиационных бомб, пропороты траншеями и ходами сообщений.

Сереет вздыбленный песок. На самой макушке сопки видна купа чахлых деревьев. Давно ли они пышно зеленели, манили в свою прохладу!..

Там был командный пункт командира полка Ремизова.

Между ремизовскими высотами и вот этими песчаными буграми, словно травяная река, лежит ровная долина. Каждый метр этой долины простреливается оттуда, с ремизовских высот, из вражеских окопов и траншей, из последнего японского бастиона.

Наша артиллерия бьет из-за бугров по японским позициям. Снаряды рвутся там, в траншеях и окопах врага. На горизонте возникают сизо-белые султаны дыма. Но японцы все еще отвечают.

На севере, за дальними буграми, тоже идет бой, ухают орудия, строчат пулеметы. Смрадный дым пожарища стелется, извиваясь и клубясь. Командир 24-го стрелкового полка майор Беляков, заменивший раненого полковника Федюнинского, разглядывает в бинокль ремизовские высоты, седловинки между ними, скаты, отроги.

Худое и смуглое лицо Белякова невозмутимо. Внешне он кажется малоподвижным. Светло-серые глаза его быстры. Они схватывают сразу все — и большое и малое. Ничто не ускользает от этого спокойного и глубокого взгляда.

Батальон лежит у подошвы высот, за бугром. Сегодня высоты должны быть взяты. Но как их взять малой кровью?..

Рядом с Беляковым, пригнувшись над аппаратом, работают связисты. Начальник штаба капитан Полунии говорит с подразделениями. Командный пункт расположен на гребне песчаного котлована. Скаты котлована опоясаны глубокими траншеями и ходами. Тут и там видны черные норы, массивные козырьки блиндажей.

Всюду валяются японские винтовки, штыки, гранаты, ящики с патронами и пулеметные ленты.

Ветер шуршит, гонит по песку клочья бумаги, листы из книжек, испещренные столбиками японских иероглифов.

Здесь, в котлованах, тоже был узел обороны японцев. Этот бастион взят штурмом вчера. Уже увезли отсюда пять грузовиков с японским оружием, а его еще возить да возить...

Дальше, за котлованом, в долине, поросшей густым, высоким камышом, стоят танки и бензиновые цистерны.

Идет заправка. Быстро и ловко действуют экипажи в синих комбинезонах и черных шлемах.

Лица танкистов, их одежда — все прокоптилось пороховой гарью и дымом. Они уже дважды за этот день были в атаке.

Внизу, на дне котлована, комиссар полка Щелчков разговаривает с красноармейцем Смирновым. Смирнов только сегодня вернулся из лазарета. 8 июля, в тот день, когда был убит Ремизов, этого бойца ранило в бедро. Совсем юный, нескладный на вид, в большой, не по росту, шинели, Смирнов с жаром говорит комиссару:

— До чего же я боялся опоздать, товарищ комиссар! От командного пункта до переправы бегом бежал. Как же, думаю, я домой вернусь, если в победе участвовать не буду. И вот не опоздал. Прошусь в свой батальон.

Комиссар Щелчков крепко жмет руку Смирнову. Тот уходит. Комиссар глядит ему вслед. Синие, как это небо, глаза комиссара блестят. Они влажны от волнения. На смуглом лице его пылает ровный и сильный румянец. Плотный, широкоплечий, он легко и проворно поднимается по траншеям к командиру полка.

— Как в батальонах? — спрашивает Щелчков.

— Лежат, головы поднять нельзя. Просто удивительно, на что рассчитывают эти японцы. С той стороны высот вплотную подошли 149-й полк и бригада. Левее нас — 601-й полк и яковлевцы. Видно ведь, простым глазом видно, что деваться некуда. А все-таки сопротивляются. Наверное, рассчитывают, что генерал Камацубара им на выручку придет!

Щелчков поднимается на бруствер, разглядывает в бинокль позиции врага.

Над буграми, за которыми лежат батальоны, взрываются вражеские мины. Японские пули воют и свищут над землей. Над бруствером вздымается песок.

Совсем близко от комиссара легла длинная очередь пуль.

— Смотри в стереотрубу! — строго говорит Беляков и становится рядом с комиссаром. Майор показывает рукой:

— Вон те отроги, а за ними седловина, — видишь? Взять отроги, в седловине сосредоточиться — половина дела решена. А оттуда уже их штурмовать.

— Точно. Мы с тобой и думаем одинаково!

Беляков вызывает командира приданного ему танкового батальона. Майор Воронков, в короткой кожаной куртке, появляется снизу, словно из-под земли.

— По вашему приказанию явился, — звучно говорит он приятным баском.

Лицо его сурово — резкие черты, крутой подбородок, упрямая складка между бровей. А в светлых глазах веселые огоньки.

Беляков ставит Воронкову боевую задачу. Они еще раз разглядывают местность.

И снова совсем близко от них вражеские пули вздымают песок.

— Понятно, товарищ майор. Будет сделано! — чеканит Воронков. Обернувшись к комиссару, он говорит тихо и просто: — Мы вчера собрание провели, приняли в партию пять человек. Механика-водителя Пыркова приняли, того самого, у которого танк был подбит, загорелся, командира убило, а он вывел машину за укрытие и потушил пламя. Руки и лицо обжег, а в тыл не ушел. И сейчас на танке!..

Воронков сбегает в котлован, мчится к танкам. От машин к нему проворно собираются экипажи.

В стороне от командного пункта с гулом летят японские бомбардировщики. Беляков и Щелчков озабоченно поглядывают на них. Бомбят японцы плохо, почти всегда мимо цели, но каждый налет, конечно, мешает и тревожит.

Беляков вызывает к телефону командиров батальонов, знакомит каждого с обстановкой, ставит задачи. Щелчков говорит с комиссарами батальонов.

— Ну, что же танки? — вслух думает Беляков.

Из долины слышен рев заведенных моторов. И вот, с грохотом и скрежетом, вздымая пыль, наши танки огибают холмы и устремляются по широкой травянистой долине к отрогам ремизовских высот. Они идут широким фронтом. Командир батальона Воронков, возвышаясь над открытым люком, словно литая из металла скульптура, флажком командует: «Делай, как я!»

Рядом с его танком рвется японский снаряд. Воронков закрывает люк своей башни. Из жерла пушки вырываются кинжалы огня, и на всех танках командиры захлопывают люки, открывают огонь.

На командном пункте полка появляется комиссар дивизии Лебедев. Стремительный и резкий, он забрасывает вопросами Белякова и Щелчкова, выскакивает на вершину гребня. Карие глаза его становятся совсем круглыми от волнения.

— Танки атакуют, а наши пушки смогут им помешать? Или они будут молчать?

Беляков посылает начальника штаба к артиллеристам, стоящим с орудиями на обратном скате. Артиллеристы быстро прицепляют орудия к танкеткам. Вот уже мчатся танкетки, а сзади на прицепе подпрыгивают пушки.

А танки дошли уже до последних складок перед отрогами высот. Они ведут огонь из пушек и пулеметов. По склонам и по отрогам высот, словно волны, непрерывные всплески пламени, кипят разрывы, мечутся тревожные космы дыма.

На буграх вдруг вспыхивают огнем красные флажки.

Вот уже и пушки отцеплены от танкеток. Артиллеристы выкатили их на прямую наводку. Звонкие голоса пушек присоединяются к огневому хору танкового оружия.

Майор Воронков на своей машине подъезжает к седловине. Беляков все так же спокойно говорит по телефону командиру батальона, чтобы тот поднимал своих бойцов и вел их вслед за танками.

Комиссар Щелчков, не отрываясь, смотрит в бинокль. Полные губы его сурово сжаты. И вдруг сердце вздрагивает от радости. Из передней линии японских окопов, что на склоне, ведущем в седловинку, словно выброшенный пружиной, выскакивает японец и бежит, пригнувшись, в глубину. За ним — другой, третий. Щелчков ясно видит их ошалелые фигурки, их безумные и частые прыжки. А из окопов все выскакивают и выскакивают японские солдаты. Танки и пушки переносят огонь сюда, на скат и в седловинку. Японцы падают. Ясно видно, как по самому гребню высоты бегут три японца. И вдруг там встает облако дыма. Когда дым рассеивается, на гребне уже никого нет. Над ним безмятежно сияет кованое степное небо.

Комиссар стискивает бинокль. Пальцы побелели от напряжения. Он видит, как над складками поднялись наши бойцы. Они стремительным броском проскочили переднюю линию японских окопов. Вот они уже и в седловинке, залегают на отрогах высот.

Первая часть задачи выполнена.

II

Догорает холодный закат. В долине за котлованом заправляются горючим и боевыми комплектами танки.

Щелчков возвращается на командный пункт. Он только что отправил в батальон походные кухни с горячей пищей. Беляков, пригнувшись над телефонным аппаратом, внимательно выслушивает комбатов. Лицо его очень серьезно. Поднимает голову навстречу комиссару.

— Из дивизии приказ: в 22 часа атаковать ремизовские высоты. Я думаю, мы с тобой в батальоны пойдем. И во второй. Ему придется наносить главный удар.

— Ну, а я в третий пойду, — говорит Щелчков. — Вот увидишь, первыми будем на высотах.

Беляков сдержанно улыбается. И раздумье охватывает на мгновение обоих.

Через шесть дней исполняется ровно два месяца непрерывных боев. Настают долгожданные минуты...

Быстры степные сумерки. Сизая туча закрыла закат солнца. На востоке уже показался чистый диск луны. Беляков и Щелчков крепко жмут друг другу руки, порывисто обнимаются и идут каждый в свой батальон.

Бойцы третьего батальона кончали ужинать у ложбины. Над головами была вечерняя мгла. Огненно-красными шмелями мелькали трассирующие пули японцев. Резко взрывались, вспарывая тьму, японские мины. Отрывисто и сухо стучали винтовочные выстрелы.

Комиссар побеседовал с командиром батальона Акиловым, с командирами рот и политруками. Все говорили сдержанно и приподнято.

Щелчков вслушивался, вглядывался, и в глубине души у него нарастало светлое, радостное чувство. Командиры и политработники торопливо разошлись по своим ротам. Вокруг Щелчкова на траве расположилась группа красноармейцев.

— Значит, сегодня кончаем с японцами, товарищ комиссар? — спросил Щелчкова боец.

— Вы же знаете, товарищи, что японцы окружены. На этих высотах последнее их логовище. Кругом — наши части. Все рвутся к сопке. Еще неизвестно, кто скорей захватит высоту...

— Ну, это известно. Чтобы кто-нибудь раньше нас подоспел? Да никогда! — задорно проговорил красноармеец, яростно пыхнув папиросой, озарившей его молодое упрямое лицо.

Все рассмеялись...

Сизая туча постепенно закрыла все небо. Ветер шумел в траве, срывал с бугров песок и швырял его в долину.

— Монгольский дождик начинается, — сказал кто-то.

Сквозь тучу пробивался свет луны. Фигуры бойцов, отроги сопок, былинки — все стало неясным, приобрело причудливые очертания. Беляков был во втором батальоне. Связисты уже подали ему туда связь.

Командир батальона Коровяк провожает разведку. Это шесть отважных добровольцев: Привалов, двое Снитковых, Мирхайдаров, Василий Смирнов, тот самый, который только утром вернулся из лазарета. Командир добровольцев — лейтенант Люпаев.

Двинулась и пропала в призрачной тьме шестерка храбрецов.

Командир полка все так же не спеша и вразумительно говорит по телефону с другими батальонами:

— Пора!

Зелено-фосфористые стрелки на циферблате сошлись на цифре «10».

Вглядываясь в тьму, Беляков угадывал, что в подразделениях готовятся к новому бою. Десять минут, оставшиеся до срока, кажутся майору нескончаемо долгими. Наконец он уловил шум движения. Батальон двинулся вперед.

Комиссар батальона Тихон Буряк шел в передней цепи. На правом фланге рядом с ним, плечом к плечу, шагал младший комвзвода Василий Кирин. Комиссар передал ему Красный флаг:

— Смотри, от меня не отходи. Мы с тобой знамя на самой сопке поставим.

Кирин вчера только прибыл в батальон. Был в первом своем бою, в атаке — и сейчас вот какая честь!

Буряк, сжимая винтовку, шагал впереди, пристально, до боли в глазах, всматриваясь в темноту. Он чувствовал и понимал волнение Кирина. Сам он стал комиссаром всего пять дней назад, а прибыл в полк только к началу наступления.

По ту сторону ремизовских высот то утихала, то вспыхивала и разгоралась стрельба. Здесь было тихо, но Буряку казалось, что ночь полна шума от дыхания бойцов, от их шагов, от стука их сердец.

Где-то впереди, невдалеке, беззвучно двигалась разведка. Буряк поднимался по скату вверх. Он вышел к кусту и, когда начал обходить его справа, увидел на земле человека. Сквозь узкие прорехи туч просвечивала луна. Буряк ясно увидел, что на земле лежит японец. Он нагнулся, чтобы проверить, не убитый ли. Но тут японец выбросил руку с пистолетом. Штык Буряка мгновенно пригвоздил его к земле. Дикий вопль прорезал ночь. И сразу же с вражеских траншей загремели выстрелы, рядом стали рваться гранаты.

Красный огонь разрывов вспарывал тьму. Было хорошо видно, как выскакивали из траншей японцы и падали. И уже прыгали со штыками наперевес бойцы в траншеи врага по всей вершине сопки. Откуда-то из мрака хлынули снопы красных трассирующих пуль.

— Ложись!

— Окопайсь!

Батальон залег и быстро окопался. Буряк лежа тихо позвал Кирина.

— Да, я здесь, товарищ комиссар, — отозвался Кирин.

— А флаг?

— Вот он.

И Буряк разглядел недалеко от себя древко, и полотнище флага, и силуэт бойца возле него. Василий Смирнов молча стоял около флага, водруженного на вершине сопки. Как спешил он из лазарета сюда! Как боялся опоздать! И вот не опоздал. Стоит на высоте Ремизова, рядом с флагом.

— Кто там стоит? Ложись! — строго говорит комиссар.

На высотах слева тоже гремят выстрелы и плещется победное «ура».

Это третий батальон. Он занял свой рубеж. Когда батальон подошел к японским окопам, навстречу полетели гранаты. Кто-то из бойцов дрогнул и подался было назад. Щелчков грозно крикнул:

— Куда? Вперед, товарищи, за мной!

— За Родину! Все, как один! — подхватил командир батальона Акилов.

Батальон ринулся в траншеи. Никто из врагов не успел уйти. И первый батальон столь же быстро, штыковым ударом опрокинул врага, занял свой рубеж.

Щелчков разыскал в темноте командира полка. Тот обосновался в глубокой яме. Телефонисты успели подтянуть сюда, на новый командный пункт, провода. И Беляков уже говорит с командирами батальонов:

— Шестая, ты меня слышишь?

— Слышу, — отвечает Акилов.

— Я нахожусь на двойке — знаешь?

— Нет.

— Смотри зеленую ракету.

Беляков приказывает пустить зеленую ракету. Раздается выстрел, и ракета, шипя, озаряет дрожащим, призрачным светом окрестность.

— Видали ракету? Хорошо. Теперь давайте вы ракету. Покажите, где находитесь.

Командир полка устанавливает расположение своих батальонов и передвигает их. Батальоны окапываются. Раненые уже отправлены в тыл. Беляков добивается связи с дивизией.

— Где враг? Что он затевает еще?

Перед рассветом командиру полка доносят, что в глубоких лощинах слышен шум. Комиссар батальона Буряк тоже слышит какое-то движение. Он приказывает командиру пулеметной роты кубанскому казаку Григорию Доле подтянуть свои станковые пулеметы.

Беляков отдает приказ, и артиллеристы на руках подтягивают по отрогам и скатам пушки.

— Идут! Идут!

В предрассветных сумерках по узкой ложбине между двумя сопками приближались японцы. Они двигались густой массой и вдруг неистово закричали: «Банзай!..»

Огненный ливень обрушился на врага.

Группа японцев бросилась на батальон Буряка. Завязался гранатный бой. Одна граната упала в траншею рядом с комиссаром. Он успел выпрыгнуть. Осколками ранило его в руку, ногу и шею.

Пулеметы Григория Доли смели японцев.

Когда командир батальона Коровяк прибежал со своего левого фланга сюда, на правый, врага уже не было. Красноармейцы перевязывали комиссара.

— Немножко пощипали, — объяснил он Коровяку.

— Отправить в санчасть...

— Ну нет, ни за что!

— Так приляг, отдохни!

Комбат бережно накрыл шинелью прикорнувшего на дне окопа комиссара и умчался снова на левый фланг.

Буряк закрыл глаза, чтобы немного вздремнуть. Но какой же тут сон? Он подозвал Кирина и приказал ему тщательно наблюдать за той стороной, откуда только что показались японцы. Пулеметчику Доле — направить пулеметы на ложбину. Тот озорно и хитро усмехнулся:

— Где Доля, там ясно и точно. Пулеметы уже стоят!

Приближалось утро. Небо на востоке становилось зеленым. За высотами Ремизова, в долине реки Хайластин-Гол, били пушки, рвались мины, стучали пулеметы, урчали снаряды.

Щелчков сказал Белякову:

— Как бы своих не зацепили...

Он заметил, что по гребню за лощиной перебегают, пригибаясь, люди. А если это к японцам подошла помощь?

Щелчков с двумя красноармейцами пошел в разведку. Сначала по склону, а потом и по вершине гребня, навстречу тем людям. В сумерках раздался окрик:

— Эй, кто вы такие?

Щелчкова обожгла радость: «Наши!».

— А вы кто?

— Не слышите? Свои!

— Ура!.. Ура!.. — загремело и с той и с другой стороны.

Свежее утро развертывало знамена над высотами. Флаг над сопкой Ремизова. Флаг, водруженный рядом, — яковлевцами. Флаг на дальней сопке.

Над горизонтом показалось солнце, и алые флаги вспыхнули пламенем большой победы.

Действующая армия, 1939 г.

Ш. Дулмаа.
Земные раны

Я на рассвете выезжала,
Когда мой Улан-Батор спал.
Заря далекая вставала,
И ветер утренний крепчал.
И вот она, река, и долы,
И солнцем выжженная даль.
И в сердце память Халхин-Гола
И в сердце гордость и печаль.
Спешу к тебе я, Халхин-Гол,
Ты в душу навсегда вошел!
Тобой Монголия гордится,
Тобой гордится СССР.
Ты — нашей стойкости частица,
Высокой доблести пример.

Дороги далеки, круты.
Со мной весенние цветы,
И памятник передо мной
Напоминает давний бой.
Здесь девяносто спят героев...
А им ведь так хотелось жить!
Дрались, усилия утроив,
И враг не смог их победить.
Он был отброшен — злобный враг,
И водружен Победы стяг!
В знак вечного расцвета жизни,
В знак верности родной Отчизне,
В степи безбрежно золотой
Деревца высажены юные.
И в бурю и в палящий зной
Людей встречают листья шумные.
Здесь пули падали как град.
Здесь долг свой выполнил солдат.
Тянутся ветви к свету,
Вечно река шумит.
Ступишь на землю эту —
Сердце вдруг заболит.
Смотришь на кромку рассвета,
Смотришь почти не дыша.
Глянешь на землю эту —
Волнуется душа.

В дыму, в бушующей пыли
Стреляла смерть в упор.
Здесь раны горькие земли
Открыты до сих пор.
Те раны горькие земли
Зарубцеваться не смогли...
С какой ни ступишь стороны —
Следы сражения видны.
Да, сердце видит каждый след,
Хоть солнце грело сорок лет,
Струился свет блестящий,
И, словно отзвук давних бед,
Здесь ветер выл свистящий.
Следы исчезнуть не смогли —
Как шрам, лежат они в пыли.

Нет! Ничего мы не забыли.
Волнение сжимает грудь,
И сердца раны — не остыли,
И сердца раны — не зажили,
Следы войны — не зачеркнуть!
Как ночь беззвездная черна,
Следы оставила война.

А ты? — Готов ли ты всегда
К защите мирного труда? —
Так вопрошает каждый след
Прошедших лет,
Минувших бед.
Но мы руками и умом
Свое грядущее куем,
Хозяева великой эры.
Мы строим счастья светлый дом,
И смело в новый день идем —
Эпохи новой пионеры!
Сажаем пышные сады,
Растим прекрасные цветы,
Чтоб раны горькие земли
Скорее в прошлое ушли.
Смотри, товарищ, как пшеница
Под ветром знойным колосится!
И нас, я знаю, никогда
Не сможет устрашить ненастье,
Коль зерна жизни, зерна счастья
Б степи моей дают ростки,
Что к солнцу тянутся, крепки.
И стоя здесь, у пьедестала,
В плену торжественных минут,
Я только об одном мечтала, —
Чтоб жизнь еще прекрасней стала!

 

Б. Дубровин.
Какие тропы пройдены за годы

Мелькнет былое, вспыхнет, обожжет
И словно отодвинется в забвенье...
Хоть снимок постаревший очень желт,
А светится в нем подвиг поколенья:
Испытанный опасностью солдат
Ласкает верблюжонка. Ясен взгляд.

Смотри, смотри, разглядывай былое!
Едва ли позабудешь Халхин-Гол:
Ряды бойцов, ведомые тобою,
Гул взрывов, пуль свистящий произвол.
Еще — вперед! Еще бросок — в атаку!
Есть, командир! Кидаешься вперед!
Вдыхая в них упорство и отвагу,
Изведал сам порыв такого шага,
Что славу даже в гибели несет.

Какие тропы пройдены за годы!
О смерти пели подлость и свинец,
Лавиною летели непогоды,
Европу ты и Азию в походах,
Считай, весь мир увидел, как боец.
Но Халхин-Гол, песок, вспоенный кровью,
И подвиг дерзкой юности своей,
Костры войны, оружье в изголовье
Освящены безмолвною любовью,
Влекущею в неведомость путей.

Б. Дубровин.
Гарнизон в пустыне

Здесь не хватает воды,
И кислорода не хватает.
Но мускулы твои тверды,
И воля у тебя крутая.
Опять учения чуть свет
И властный голос командира...
Тебя на карте мира нет,
Но ты живешь во имя мира.

Во имя будущих времен
Ты напряжен сурово ныне,
Неутомимый гарнизон,
Отодвигающий пустыню.
Ты нами в тополя одет,
Очерчен огоньков пунктиром.
Тебя на карте мира нет,
Но стал для нас ты целым миром.

Здесь верность долгу и любви
Сердца испытывают свято,
И вырастают здесь твои
Надежды, дети и солдаты.
И сколько самых лучших лет
Тебе оставлено в наследство...
Тебя на карте мира нет,
Но ты навек — на карте сердца.

 

Д. Тарва.
Политрук Чинбат (повесть){5}

Утром был получен приказ форсировать Халхин-Гол.

Бронетранспортерная часть прибыла к реке как раз к тому времени, когда саперы уже навели мост из связанных меж собой лодок. Слышался густой рокот моторов, перекликающиеся голоса.

Солдаты наспех ополаскивали лица прохладной речной водой.

Иные не прочь были выкупаться, однако высокий, худощавый, с рябоватым лицом человек, поглядывая на зажатые в руке часы, торопил:

— Быстрее! Пора двигаться!

Это был политрук роты Чинбат.

Обойдя строй, Чинбат обратился к бойцам и командирам:

— Сейчас начнем переправу. Двигаться поротно, взвод за взводом. В машинах, кроме водителей, быть никого не должно. Водителям смотреть в оба. Шума не производить. На том берегу возможна засада.

Конечно, никакого сравнения, даже отдаленного, с мостом не имел этот шаткий настил. Стоило первому броневику въехать на него, как лодки закачались и глубоко осели, зачерпывая бортами воду, другой же конец настила выгнулся бугром. Однако саперы поработали на совесть: крепко сколоченный настил не давал расползтись лодкам, и машины одна за другой двигались по этому прогибающемуся под их тяжестью сооружению и упруго, словно волна, колышущемуся в такт движению.

Но вот настил вновь выпрямился. Первая рота закончила переправу. Наступила очередь второй роты. Командир, придирчиво оглядев выстроившиеся колонной машины, дал знак начать движение.

Чинбат, стоя у въезда на деревянный настил, пропускал машины и строго наказывал водителям:

— Держитесь точно середины. Иначе машины могут соскользнуть.

Прошло пять, шесть... десять машин. Пока все благополучно. Но вот один из броневиков пошел юзом на мокром берегу, сполз в канаву и загородил путь остальной колонне. Разбитый колесами машин и солдатскими сапогами, этот участок дороги давно беспокоил Чинбата, его надо было преодолевать на большой скорости. Надо же случиться такому!

Водитель жал на акселератор, пытаясь сдвинуть машину с места, но колеса вертелись вхолостую, обдавая ошметками грязи.

Чинбат и подоспевшие бойцы дружно налегли сзади.

— Раз-два — взяли!

Выбравшись на сухое, броневик рванул со страшной силой. Чинбат чуть не упал, но все же удержался, шагнув в грязную воду.

Когда машины, выпуская клубы выхлопных газов, возобновили переправу, он отошел в сторонку и, присев, стянул сапоги. Из голенищ хлынула вода. В это время на середине переправы у одной из машин заглох мотор, и в наступившей тишине было слышно, как водитель нажимал на стартер. Сапоги никак не лезли на мокрую портянку. Чинбат отшвырнул их, скинул одежду и в несколько взмахов вплавь добрался до машины. Ухватившись за кромку лодки, он вспрыгнул на деревянный настил, рванул дверь кабины и крикнул водителю:

— Вылезай! Крути ручку! — и открыл капот.

Водитель вылез из кабины и принялся ожесточенно крутить ручку.

— Не крути так. Сделай полуоборот. Хватит, хватит, — слышалась спокойная команда.

Машина взревела, и молодой водитель бросился в кабину.

— Двигайся! Да ровнее, не нажимай так сильно на газ.

Проехав немного на подножке, Чинбат спрыгнул в воду и поплыл к берегу. Комиссар части протянул руку, чтобы помочь ему выбраться из воды.

— Чинбат, говорят, ты с берегов Тамира?

— Да, я родился на берегу Тамира.

Комиссар поглядел на него и улыбнулся:

— Что-то непохоже. Не на берегу, а в воде ты родился.

Наступал рассвет, высветив все вокруг. На горизонте уже показалась кромка солнца. Нет, сегодня солнце не брызнет своим лучезарным светом. Сквозь пороховой дым поднимается оно бледным шаром.

Соединение уже заканчивало переправу, на берегу оставалось всего лишь несколько машин, как всех заставил вздрогнуть и насторожиться близкий разрыв снаряда. Никто не ожидал этого, хотя Чинбат и предостерегал об опасности. Чинбат дал сигнал воздушной тревоги. Машина, выехавшая было на шаткий настил моста, попятилась назад. Не успели бойцы попрятаться в укрытия, как над головой низко пронеслись вражеские самолеты, и в какой-то сотне метров послышались взрывы бомб, поднялись клубы черного дыма. Взрывы раздавались все ближе и ближе. Бойцы бросились врассыпную.

* * *

Чинбат родился недалеко от Белого перевала, в бедной семье скотоводов. Ему не пришлось учиться. У местного грамотея он выучился только с грехом пополам писать свое имя. С малых лет он пас скот. Сразу же после призыва в армию приехал в Улан-Батор и был определен в школу политработников. После окончания курса учебы его направили политруком роты в одно из соединений на восточной границе.

Бойцы полюбили своего политрука, на редкость веселого и находчивого человека, у которого всегда имелись в запасе шутка или забавная история. И будь то на полевых учениях или линии огня, он никогда не терял самообладания, сохранял веселое настроение. Нередко он рассказывал бойцам забавные случаи из своей жизни и лишь посмеивался, когда слышал свои же, рассказанные им самим истории, неузнаваемо приукрашенные солдатской фантазией. А когда уж чересчур привирали, восклицал:

— Переврали, опять переврали! Кто же из вас так приукрасил меня, а? — И, пытливо вглядываясь в лица замолкших бойцов, неожиданно указывал: — Это ты присочинил?

И, как ни удивительно, всегда точно угадывал, вызывая восхищение бойцов.

Весна в тот год припозднилась, только-только появились первые проталины. Чинбат возвращался со стойбища, нагрузив целую упряжку заготовленного на зиму мяса. До дома путь дальний, успеть бы добраться до ночи. И он усердно погонял верблюда.

Вдруг Чинбат заметил странного вида зверей, приближавшихся к нему. «Не может же собака быть сплошь серой?» — удивился он. Вглядевшись, он понял, что это волки. Три голодных волка, свесив языки, трусили ему навстречу. Чинбату показалось, что стоит им сделать прыжок, и они сомнут его. Верблюд, почуяв волков, насторожился, стал сбиваться с шага. Кричать бесполезно, да и страх сдавил горло. Бежать некуда. В руках нет ничего, чем можно припугнуть волков. Нечем даже ударить по оскаленной морде, если волк кинется на него. Страх сковал все тело. Волки подошли совсем близко. Чинбат, откинувшись, отчаянно шарил за спиной. Выхватив из поклажи попавшийся под руку кусок мяса, он швырнул им в волков. Голодные волки слегка отпрянули, а затем, обнюхав со всех сторон мясо, жадно накинулись на него. Чинбат торопливо погонял верблюда, стремясь отъехать как можно дальше. Но волки, в мгновение ока расправившись с неожиданным даром, облизываясь, вновь нагнали телегу. Чинбату ничего не оставалось, как снова бросить мясо. И так он добрался до перевала, невдалеке от которого находилось стойбище. Волки, почуяв близость жилья, нехотя отстали. А перепуганный Чинбат, без передышки подгоняя верблюда, подъехал прямо к дверям юрты. Мать, увидев сына, обеспокоенно спросила:

— Что случилось, сынок?

— Волки. Никак не хотели отставать.

— Ох, сынок, слава богу, живой, невредимый остался.

А где они?

— Отстали на перевале.

Мать глянула на телегу и вдруг воскликнула:

— Да что же это такое?! Куда мясо девалось?

— Волки съели.

— Как? Они забрались в телегу!

— Нет, это я им отдал.

— Сколько?

— Откуда я знаю. Брал да бросал, — недовольно отозвался Чинбат. Он уже успокоился, руки перестали трястись.

Эта история, рассказанная Чинбатом солдатам, через два дня превратилась в легенду о том, как он храбро сражался с тремя разъяренными зверями. Чинбат, смущенный таким оборотом дела, вызвал к себе любителей преувеличить:

— Что за разговоры? Когда это я встретился с бешеными волками?

— Встретились. И все трое были бешеными.

— Это были просто голодные волки.

— Нет, бешеные. Вы, очевидно, не знали.

— Будь это бешеные волки, я бы не сидел вот так с вами. Разорвали бы они меня на куски.

— Нет уж. Вы их одолели. Мы хорошо знаем вас.

— Нельзя, братцы, так перевирать. Правду не скроешь, как гору не перевернешь и океан не вычерпаешь. Даже маленькая правда должна быть маленькой правдой. Я вам рассказывал не о том, как боролся с волками, а как насмерть перепугался.

— Нет, волки бешеные были. Действительно бешеные, — стали оспаривать со всех сторон. Чинбат удивился и невольно как бы переспросил себя:

— Неужели бешеные были?

В ответ раздался взрыв хохота. И как говорили позже, он обескураженно стоял, осознавая смысл сказанных слов; и после уже не затевал подобных разговоров.

* * *

...Новости на фронте быстро распространяются и не ограничиваются одной частью. Новости сообщаются через центральные, фронтовые газеты, через приказы командиров, политруков, стенгазету, листовки. Что касается части, самым первым о подвиге Батхуу, под огнем сменившего колеса броневика, и Батмунха, уничтожившего гранатой врагов, сообщил боевой листок. «Наша часть в этом бою уничтожила три вражеских броневика, две огневые точки и более сотни живой силы противника. Но радость победы омрачена гибелью наших трех товарищей, бойцов, отдавших жизнь во имя Родины», — написано в листке.

Еще свежа была память о павших бойцах, не забыт их живой образ, когда в роту пришел только что отпечатанный, еще пахнущий типографской краской номер фронтовой газеты. Десяток бойцов, сбившись в круг, читали газету.

— Что вы с таким интересом читаете? Признаться, я вчера не успел получить газету, — сказал Чинбат, подсаживаясь к бойцам.

Заметив, что крайний боец, сосредоточенно шевеля губами, читает какой-то листок, пробрался к нему: — А что ты читаешь?

— Не газета это. — И, сложив лист, боец поспешно сунул его в нагрудный карман.

— Не газета?.. Тем более интересно. Письмо получил от учительницы?

— Откуда вы знаете?

— Ты же сам мне рассказывал, что отец ее был солдатом Хошен-батора, что дареную ему саблю повесили в изголовье кровати, не так ли?

— Действительно, рассказывал...

Слушавшие их разговор бойцы тихонько посмеивались. Чинбат, украдкой глядевший на них, вдруг сказал:

— Что вы смеетесь? У каждого из вас есть девушка. А ну-ка, у кого нет? — Никто не отозвался, и Чинбат сказал:

— Пришел вам сообщить последнюю новость.

— Какую? — все в ожидании устремили на него глаза.

— Об одном смелом человеке.

— Наш боец?

— Можно назвать и нашим. Имени, жаль, не знаю. Сегодня поблизости от Тамцак-Булака около Баянбурда произошел жаркий воздушный бой, наших было числом меньше. Но они сумели сбить несколько вражеских самолетов. В этом бою наш летчик, израсходовав боеприпасы, пошел на таран.

— Летчик жив?

— Нет, ребята. Как останешься живым, когда самолеты, сцепившись, рухнули вниз. Но летчик этот знал на что идет. Сознательно пошел на смерть. За Монголию нашу, за народ наш, за всех нас с вами. Видите, как наши русские братья защищают землю Монголии. Как свой родной Советский Союз. Мы каждый день слышим об удивительном, несгибаемом мужестве советских бойцов и командиров. И подвиг русского парня-летчика служит тому примером. Вдумайтесь, как велика заслуга этих людей, покинувших Родину для того, чтобы защитить Монголию от захватчиков ценой крови, ценой собственной жизни. Это дружба наших двух стран! Святой и чистой называют такую дружбу. Разобьем врага, и воцарится снова мир. И, говоря о героизме наших советских товарищей по оружию, не забудем также назвать имена и наших героев. На огневом рубеже фронта отличились многие бойцы нашей части. Вот сидит Батхуу, назовем еще Батмунха. Не так ли, ребята?

— Правильно, чего-чего, а героев у нас много.

Взглянув на Батхуу, сидевшего напротив него и смущенно теребившего газету, Чинбат хитро улыбнулся:

— Наш Батхуу однажды весьма бережно поднимался из щели.

— Видно, многое передумал, прежде чем встать, — отозвался Батхуу.

— А о чем ты думал, меняя колеса?

— Ни о чем не думал, ничего не помню. Да что там я! Вот наш стрелок отличился! Ловко обманул врага.

— Как?

— Если бы мы, когда машина остановилась, продолжали стрелять, то враг непременно нас уничтожил бы. Стрелок это мигом смекнул. И как только увидел, что враги наводят на нас орудие, мигом повернул башню, а ствол пушки опустил дулом вниз. Представился, будто бы подбили его. Ну, противник и поддался на его хитрость. А мы тем временем поменяли колеса. Хоть и небольшую, но хорошую смекалку проявил.

— Разумеется! Так и нужно поступать. Я слышал об этом. Взводный докладывал командиру роты. — И Чинбат направился к другой группе бойцов.

* * *

После атаки бойцы заправляли броневики горючим, пополняли запас снарядов. Успевший раньше других привести в боевую готовность машину, Батхуу подозвал стрелка, возившегося с орудием:

— Зайди ко мне домой...

— Интересно, куда это? — спросил тот.

— Здесь, рядом, — и, рассмеявшись, Батхуу повел его в первую попавшуюся землянку.

— Вот здесь я живу. Хотелось бы тебя угостить жирной бараниной, пахнущей таной{6}, да чаем, забеленным молоком верблюдицы. Но жена моя навьючила баклаги на любимого бурого и ушла к колодцу. Мать, закинув за спину корзину, пошла собирать траву. Не обессудь, ни огня в очаге, ни чашки чаю нет. Но садись, гостем будешь, — балагурил Батхуу. Дорж, так звали стрелка, приоткрыл было рот, желая что-то сказать, но промолчал. Дурачество Батхуу ему нравилось, он лег на пол и закинул руки за голову.

— Как хорошо! Славно было бы хоть одну ночку поспать в тишине, в спокойствии, вытянувшись во весь рост на мягком ложе.

Батхуу пытался разобрать надпись, выцарапанную на стене землянки.

— Интересно, кто написал?

— Кажется, по-русски написано. Может быть, имя жены или о войне что написал.

— Жаль, не прочесть нам с тобой. Если бы латинскими буквами написано было, смог бы разобрать.

— А ты позови ученого. Он не то что начальную, среднюю школу кончал. Родители его буряты, может, знает и русский язык.

Батхуу вышел и вскоре пришел, ведя за собой Гонгора.

— Ах, вот вы где разлеглись. То-то не видно вас было...

— А ну, комвзвода, прочитай-ка нам эту надпись, — сказал Дорж.

— Два русских имени. Наверно, имена тех, кто жил здесь. Они недавно снялись отсюда. А вы почему без разрешения влезли в чужую землянку?

— Без разрешения только самураи лезут. А нам разрешения не нужно. Мы люди свои. Ты лучше скажи, какие имена написаны, — сказал Дорж.

— Коля и Ваня.

Дорж задумался и вдруг тоном знатока произнес:

— А, знаю. Коля — это муж, Ваня — жена.

— Откуда ты знаешь? — изумился Батхуу.

— А что тут знать. Коля — это точно мужчина. Так звали врача в нашем госпитале. Понял, Батхуу?

— Понял. Только почему тогда дивизионного инструктора по боевой части зовут Ваней? — отозвался Батхуу, концом щепки выводя свое имя между русских имен.

— Наш Батхуу, ох, и пронырливый человек! Хочет пролезть между «мужем и женой», — бойцы громко расхохотались. Тем временем Батхуу рядом с русскими именами вывел имя Доржа.

— Ну вот, я успел протиснуться между «мужем и женой», а ты оказался с краю.

И они снова рассмеялись.

В это время дверной просвет заслонила чья-то фигура. Это был Чинбат. Бойцы вытянулись и лихо козырнули.

— Вольно, — скомандовал Чинбат и, сняв фуражку, утер лоб.

— В чью это землянку вы забрались?

— Да Коли и Вани, — выскочил вперед Дорж.

Чинбат вздохнул.

— Не найдется ли попить? У Доржа, по-моему, должен быть чай.

Дорж выскочил за дверь и принес флягу.

Чинбат жадно глотнул чай, потряс флягу, прислушиваясь к бульканью жидкости, и с сожалением произнес:

— Мало осталось. Дорж, почему ты так много стал пить чаю?

— А откуда вы знаете, что я люблю чай?

— Я многие твои секреты знаю, — захохотал Чинбат, утирая пот.

— Где побывали, политрук? — спросил Гонгор.

— Отвозил Даву.

— Как он?

— Осколками обезображено лицо, но ничего страшного пока нет. Метался в жару, а едва пришел в себя: «Нет, не хочу в госпиталь. Чувствую себя хорошо». Тихий, скромный, а вот в такой обстановке совсем другим оказался. Все бы обошлось, не вздумай он вытаскивать из горящей машины пулемет, да еще из гнезда. И вытащил, да еще прихватил полную обойму патронов. «Дайте мне хорошую машину. Подлечусь и покажу им. Передайте ребятам, чтоб хорошо били врага», — сказал на прощание. Ну, и характер у него... Как вы думаете, что лучше — раненым остаться в строю или подлечиться и уже здоровым сражаться?

— Конечно, лучше побыстрее выздороветь и...

— Вот так-то, товарищи, — с удовлетворением сказал Чинбат и, спустившись на пол, раскрыл планшетку, в которой были карта, большая записная книжка, несколько последних номеров газет, цветные карандаши, огрызок свечи. И пачка хорошо известной всей роте бумаги с пятиконечной звездой и надписью «Боевой листок».

— Это хорошо, что вы все умеете писать. Сейчас мы выпустим «боевой листок», в котором расскажем о нашем Даве, — сказал Чинбат, раздавая им листки.

— Напишите заголовок «Мужество Давы». — И стал диктовать заметку. — А теперь раздайте по взводам по два листка.

Оставшись один, Чинбат вынул несколько чистых листов и стал что-то сосредоточенно писать...

* * *

Рядом с броневиком, спрятанным в густых зарослях, сидели на земле Батхуу, Дорж и лейтенант Тумур. Дорж нехотя пошел к реке, сполоснул котелок, чашки, ложки, подошел к крайнему кусту. Заметил на ветке свежую царапину — след пули, зачем-то потер пальцем.

— След войны стереть не так-то легко, — проговорил кто-то за спиной.

Это был политрук Чинбат. То ли от сказанных им слов, то ли от того, что Дорж по-детски наивно пытался затереть царапину, он улыбался.

— Что вы тут делаете?

— Ничего. Скоро мы двинемся?

— Несколько часов еще простоим. Командир роты пошел в штаб. Придет, и тогда точно узнаем.

— Пойти, что ли, к нашему дому?

— К какому дому?

— Да мы так ту землянку зовем... Оттуда вроде слышалось урчание моторов, а теперь затихло. Видно, пришли они.

— Хочешь познакомиться с Колей, Ваней?

— Хотелось бы... Как и мы тогда, наверное, удивляются, что за непонятные надписи появились. Очень удивляются...

— Попроси разрешения у командира, отпустит. — Чинбат, подойдя к сидевшим невдалеке Тумуру и Батхуу, прилег на траву.

— Ночью обход делал, что-то клонит ко сну.

— Отдохните немного. Сейчас дадим что-нибудь подостлать.

— Не надо, я на минутку. — Он зажег папиросу и, обращаясь к Батхуу, сказал: — Вы что, совсем потеряли сон? Всю ночь проговорили в машине.

— Откуда узнали?

— Я же говорил, ночью обход делал.

— И подслушивали?

— А как же не слышать. Стоял, прислонившись к машине, а вы даже не заметили.

— Не заметил.

— А если бы я был вражеский лазутчик? Я шел, не таясь. А враг подползает. Ох, беспечный вы народ!

Дорж сходил за чаем.

— Хорош чай, — сказал Чинбат.

— Самому пришлось налить. Повар спит, не стал будить.

— И пускай отдохнет. Он тоже солдат, тоже сражается.

— Разве он принимает участие в боях?

— Какая разница. Готовить обеды на войне — нелегкое дело. Победу одерживаем совместными силами. Поэтому каждый должен хорошо делать свое дело. Это и есть основа будущей победы. Не так ли, Дорж?

* * *

Хмурое небо обещало близкий ливень. Над степью низко нависли темные грозовые тучи. Душно, ни ветерка. В такой вечер все замирает, лишь одно существо чувствует себя прекрасно. Это знаменитый халхин-гольский комар. Тучи комаров, заслоняя заходящее солнце, вьются в воздухе, и бойцы шепотом ругаются, отмахиваясь от них. Они вьются всегда, но только в лучах заходящего солнца отчетливо видно, сколько их много, этих жадных кровопийц, от которых не спасает и дым разведенных костров. Теперь каждому нашлось дело. Зеленой веточкой, платочком, всем, что попало под руку, обмахиваются бойцы, отгоняя комаров. «Помощниками японцев» прозвали солдаты этих кровожадных тварей. Бойцы забрались в машины, наглухо задраив все щели, и до одури курили, наполняя кабину дымом. Затем выскакивали, чтобы освежиться, и вновь закрывались в кабине.

— Такого врага одолеть трудно.

— Легче с японцами воевать. Отхлопал все руки. Все тело горит от укусов. Фу ты, опять насели, проклятые...

У края зарослей, как бы в ожидании ветерка, лежат двое на растеленной шинели. Один подложил под голову вещевой мешок, другой лежит, опираясь на локоть. Они отмахиваются от комаров; время от времени вспыхивает огонек папиросы.

— Вы очень устали за последние дни?

— Очень. Но ребята — молодцы. Крепко идут.

— Каждый понимает, что наступил решающий час. Даже наш известный лентяй Бата совсем другим стал. Идет наравне со всеми, не ноет, не отстает.

— Да, Бата совсем изменился. — Разговор прервался на минутку.

— Вы заходили в штаб? — спросил Чинбат.

— Заходил.

— Не слышали, кто-нибудь едет в тыл?

— Нет.

— От Дулмы в последнее время нет писем. Ей скоро рожать. Может, уже родила и лежит в больнице.

— Сегодня Тумур получил письмо. Спроси, может, жена написала ему...

— Если бы написала, Тумур давно сообщил бы.

— Да, забыл сказать. В его взводе запасные колеса у двух машин не в порядке.

Чинбат окликнул проходившего мимо бойца:

— Позови Тумура.

— Слушаюсь.

Через минуту торопливо подошел Тумур.

— Вольно. Садись.

Тумур присел.

— Бойцы отдыхают?

— Какой отдых на войне!

— Как колеса? Исправили?

— Да. Лично два раза проверял.

Подошли двое, тоже командиры взводов.

— Хорошо, что вы пришли, — командир роты закурил. — Надеюсь, счет ведете аккуратно, это нужно не только нам, это нужно для истории. За месяц с лишним мы восемнадцать раз вступали в бой, не считая отдельных стычек. Верно?

— Считая сегодняшний бой, восемнадцать будет, — подтвердил Чинбат.

— Уже подведен общий итог этих сражений. Хороший у нас итог.

— Наша рота отличилась, так?

— Так, — отозвались командиры.

— К сожалению, потерь у нас много. Три броневика, восемь бойцов потеряли. Во всех взводах понесли потери в живой силе... Кто бы ни спросил, надо твердо знать результаты боев. Кому нужны подробности, спросите у политрука. У него все данные собраны.

Чинбат вытащил записную книжку, стал перелистывать ее, как вдруг раздался шум подъезжающей машины.

— Кто это пожаловал к нам? — встал командир роты.

— Проверять приехали, наверно.

— Командир дивизии?

— Очевидно. Расходитесь по местам, — приказал командир роты и, подобрав шинель, вместе с Чинбатом пошел навстречу прибывшим. Проходя мимо машин, он закинул шинель в раскрытую дверь. У штаба к ним подбежал боец и вручил Чинбату конверт.

— Что это?

— Письмо из дому.

— От Дулмы?

— Да.

— Вот спасибо. Значит, все в порядке, раз конверт подписан ее рукой...

...Чинбат пошел за посыльным, вызвавшим его в штаб. Комиссар части встретил его с холодком.

— Ваша рота считается образцовой. Объясните мне, как это случилось, что ваши бойцы нарушают дисциплину.

— Я ничего не знаю о нарушениях.

— А стрелок Дорж, как у него с дисциплиной?

— Очень дисциплинированный воин.

— Дисциплинированный... Расследуйте, что он натворил в Нумрэг. Да что там расследовать. Наложите самое строгое взыскание. В боевых условиях пользоваться оружием — не значит швыряться им, как камнем... Через час доложите об исполнении.

Удивленному Чинбату он не дал даже возможности узнать, что случилось.

Приказ есть приказ. Самому придется разузнать. К Батхуу он примчался почти бегом.

— Что натворил Дорж?

— Отлично стрелял.

— В кого?

— Да в японца одного на коне.

— Где?

— Когда мы подъехали к берегу Нумрэг, пограничники как раз переходили вброд. Встретились, разговариваем, как вдруг из зарослей выскочил всадник и помчался. Мы его упустили бы за холмы, если бы Дорж не уложил из пушки прямой наводкой.

— Почему из пушки-то?

— Да пока хватались за винтовки, тот почти на километр ускакал. Попал он метко. Японец свалился с лошади. Да и лошадь пробежала не дальше сотни метров и упала. Я в бинокль видел. Почему она, раненная, так далеко умчалась? Может, по инерции от сильного удара? Или снаряд так напугал, что не чувствовала раны. Во всяком случае, она скакала еще порядочно.

— Но зачем бронебойными стрелять во всадника? Он же не танк... — сказал Чинбат, заметно смягчаясь.

— Когда мы ехали, он сетовал, что в последнее время ни разу не стрелял из пушки. Может, сегодня удастся пострелять. Ну и стрельнул. Но японца не удалось прикончить с первого раза.

— То есть?

— А он через несколько минут вскочил и попытался удрать.

— Упустили?!

— Нет, во второй раз попали точно.

— Из пушки?

— Разрывным.

Чинбат, слушая рассказ Батхуу, ничем не выдавал своих чувств. Он раздумывал: отчего сочли проступком действия Доржа?

— Конечно, хорошо все это, но зря стреляли...

— Нет. Хороший выстрел был.

— Дисциплину нарушили. — Чинбат резко повернулся. Батхуу не понял и недоуменно посмотрел ему вслед.

Чинбат передал командиру роты приказ комиссара.

— Хорошо стреляли, метко, — ответил тот. — Попасть в скачущего всадника... Это тебе не стрелять по деревянной мишени. Поздравить его надо. Где он?

— Как поздравить? Комиссар приказал через час доложить о выполнении приказа. А вообще в чем его вина?

Командир роты потер усы и громко, зажмурив глаза от удовольствия, засмеялся от всей души.

— Конечно, вменить в вину можно то, что зря израсходовал бронебойный снаряд. Всадника, как танк, поразил, надо же...

— Что же делать?

— Как что?! Приказ надо исполнять, а потом уж объяснять. Таков порядок.

— Значит, Дорж виноват?

— Разумеется, — командир отвернулся и снова повторил: — Хороший выстрел.

Чинбат озадаченно постоял, затем решительно окликнул проходившего мимо бойца:

— Товарищ боец! Немедленно позвать стрелка Доржа.

* * *

Покрытые пылью и грязью, одна за другой возвращались машины. Они останавливались у кромки маскировочной сетки, и, когда дверцы распахивались, явственно доносился запах гари и копоти. Бойцы выскакивали разгоряченные, потные. Сразу было видно, что возвращаются они с поля боя. Об этом свидетельствовали выбрасываемые из люков пустые гильзы. И только один вопрос занимал мысли командиров: «Все ли вернулись, целы ли машины?». При первой перекличке выяснилось: не вернулось пять машин. Три вскоре подошли. Моторы перегрелись, пришлось ждать, пока охладятся, поэтому и запоздали.

— Чьих машин не хватает?

— Гонгора и политрука Чинбата.

— Кто ехал поблизости от них?

— Машина Гонгора была слева от нас; и вместе поворачивали обратно.

— Не беспокойтесь. Сейчас вернутся, — пресекая разговоры, спокойно произнес Батхуу, смахивавший пыль с радиатора.

— Уже прошло минут двадцать.

— Мотор у Гонгора отказал. А Чинбат остался помочь. Еще утром я заметил водителю, что мотор у него не в порядке, звук не тот.

— Батхуу, ты все продолжаешь свои разговорчики... — раздался голос Доржа.

Батхуу хотел было что-то возразить, но лишь указал на красную нарукавную повязку.

— Что это?

— Награда.

— С каких пор стали выдавать такие награды?

— Позавчера Чинбат наградил.

— Это за бронебойный снаряд?

— Точно!.. Но где же Чинбат и Гонгор?..

— Лично я не беспокоюсь, — сказал Батхуу.

В это время меж зарослей показалась машина Гонгора.

— Я же говорил, — уверенно сказал Батхуу.

— А где же Чинбат? — спросил Дорж, подбегая к броневику.

— Не знаю. Разве он еще не вернулся? — Гонгор вылез из кабины.

— Нет.

— Как же так? Я думал, он вернулся. Он был на самом левом фланге, — растерянно сказал Гонгор.

Все забеспокоились. Командир решил отправить на поиски машину. Сообщили в штаб.

— Мотор отказал? Или броневик подбит? — вертелись вопросы. Бойцы переспрашивали друг друга, выясняя, кто в последний раз видел машину политрука. Вдруг отовсюду раздалось: «Вернулись!»

— Товарищи! Спокойно. Я же говорил, что вернутся, — сказал Батхуу, никогда не упускавший случая сказать первым слово. Но не успели обрадоваться, как новое сообщение всех огорчило — политрук тяжело ранен, лежит в палатке.

Во время боя Чинбат увидел, как группа вражеских солдат укрылась в овраге. Из машины их невозможно было уничтожить... И тогда Чинбат выпрыгнул, швырнул гранату, затем подполз и глянул вниз. В это-то время и ранил его в грудь японец. Сейчас политрук находится в тяжелом состоянии.

Бойцы побежали в санчасть.

Посреди палатки в дрожащем свете свечи лежал Чинбат. С трудом, прерывисто дышал. Рядом стояли командир роты, Тумур и бойцы, неотрывно глядя на бледное лицо политрука. Бойцы все подходили. Те, кто пришел первым, уступали им место. Все чувствовали, что в последний раз видятся со своим политруком.

Батхуу, услышав чьи-то рыдания, подошел к кустам. Это был Дорж.

— Перестань, Дорж.

— Умирает он...

— Возьми себя в руки. Врачи спасут его.

— Хороший он человек, люблю его...

— Да не ты один, Дорж, все мы любим его. И он нас, как детей своих, любит.

— Нет, умирает он, — и Дорж заплакал.

— Дорж, ты же на дежурстве.

— Да... Чинбат назначил меня сегодня.

— Вот и ступай, проверь посты.

Дорж молча встал, но через минуту вновь послышались сдерживаемые рыдания.

Батхуу, стараясь неслышно ступать, прошел в палатку. Чинбат медленно открыл глаза, оглядел всех поочередно и прерывающимся голосом стал говорить:

— Я всех вас вижу. Думал, вместе дойду с вами до победы. Тяжелая, видать, у меня рана. Знаю, что вы все любите меня. Прозвали «звенящей пулей». Мои слова не были так остры, как пуля, но я всегда верил в правду моих слов. «Звенящая пуля» — слишком почетно для меня. Я член партии, боец партии. И лишь старался выполнить свой долг, — и он смолк, не в силах больше произнести ни слова. Грудь его вздымалась, он судорожно ловил воздух.

Вскоре подъехала машина, чтобы увезти его в госпиталь. Батхуу, как самый опытный водитель, сел за руль. Чинбат хотел помахать рукой, но не смог. Машина тронулась. Бойцы долго еще стояли, провожая ее взглядом.

Медленно и осторожно пройдя метров сто, машина вдруг резко остановилась. Все замерли, увидев, как Батхуу вышел из кабины.

— Как он? Что случилось? — эти два вопроса бились в сердце каждого. Не сговариваясь, все медленно двинулись к машине. Они шли тихо, словно боясь нарушить покой политрука.

М. Певзнер.
Фронтовые будни

1. В секрете

Весь день стояла томительная жара. Степь дышала зноем. Накаленный, пахнущий гарью воздух содрогался от артиллерийской канонады и гула истребителей. Земля дрожала от взрывов. То там, то здесь вздымались столбы песка, пыли и дыма.

Вечер принес прохладу и тревожную тишину.

Двигались молча, уже в темноте. Впереди командир отделения Павел Пономарев, за ним бойцы — Власов и Абросимов. Вот и пологая сопка. Наискось от нее другая — повыше, острым горбом врезается в небо.

Между сопками легла лощина, где должен расположиться секрет.

Остановились у подножия. Прислушались. Тихо. Далеко на горизонте виднелось пламя. Изредка глухо доносился звук орудийного выстрела, стремительно взлетала ракета, озаряя нестройное очертание сопок.

Впереди, метрах в трехстах — четырехстах, находились позиции противника. В последний раз оглянулись назад, туда, где лежала линия окопов батальона, и стали спускаться в лощину. Пономарев, не останавливаясь, обернулся в сторону товарищей.

— Не отставай, — шепотом предупредил он Абросимова, который шел последним. И неожиданно сам замедлил шаги, прислушался.

Чуткое ухо Пономарева уловило сначала неясный шорох, потом звяканье, глухой топот ног...

Прямо на секрет, еще не успевший занять свои позиции, надвигалась темная, колеблющаяся масса.

Пономарев вполголоса отдал приказание:

— Власов, беги, сообщи командиру...

Власов отполз в сторону и исчез в темноте ночи.

— Снимай шинель, заряжай! — приказал командир Абросимову. Светлая шинель выделялась в темноте и могла привлечь внимание врага.

— Стрелять по команде, подпустим ближе!

Пономарев снял шинель, ощупал гранаты на ремне и залег в траву, стиснув в руках винтовку.

Темные фигуры надвигались. Раздалась команда и вслед — залп. Вскинув руки, Абросимов упал.

Пономарев приложил винтовку к плечу и выстрелил. Потом с силой метнул гранату. Раздался взрыв, стоны, крики...

Пуля и граната попали в цель. Ошеломленные неожиданным ударом, японцы в смятении побежали в разные стороны.

Пономарев почувствовал острую боль в ноге. Стреляли откуда-то сзади. «Зашли с тыла», — промелькнуло в сознании. Пономарев остро ощутил всю безвыходность своего положения.

Один против двадцати. Враги обходили его со всех сторон.

Оправившись от первого удара, противник изменил тактику. Ползком с трех сторон приближались захватчики к Пономареву. С криками «банзай!» кинулись они на советского бойца.

Впереди бежало трое. Щелкнул затвор. Пономарев спокойно выстрелил. Один солдат грохнулся на землю. Винтовка вылетела у него из рук.

Пономарев нажал на спусковой крючок, еще раз — винтовка молчала. «Засорилась», — догадался он, и холодок пробежал по телу. А противник все ближе и ближе. Пономарев поднялся, с винтовкой наперевес бросился на одного из нападавших и с силой ударил его штыком. Тот замертво упал. Другого Пономарев свалил ударом приклада.

Противник откатился, но он еще близко, где-то здесь, в кустах. Пули свистели над головой. Как быть дальше? Пономарев вспомнил: у погибшего Абросимова была винтовка, два подсумка с патронами, две гранаты.

Превозмогая боль, он пополз.

Услышав шорох, японцы открыли частую стрельбу. У Пономарева была еще одна граната. Последняя! Он бросил ее и в ту же минуту почувствовал острую боль в правом боку. Он продолжал ползти и добрался до того места, где лежало тело Абросимова. Гранаты и винтовка валялись рядом. Пономарев схватил гранаты и одну за другой метнул их в противника. Потом стал стрелять из винтовки. Но вскоре отказала и винтовка Абросимова: в затвор попал песок.

Оставляя за собой кровавый след, Пономарев пополз дальше. Около убитого вражеского офицера валялась винтовка, а в похолодевшей руке зажат пистолет. Пономарев вырвал пистолет, подобрал винтовку и коробку патронов. С новым оружием добрался он до своего убежища и стал торопливо рыть окоп.

Несколько раз пытались подобраться враги к отделенному командиру, но откатывались, отброшенные его огнем.

Начало светать.

В туманной дымке рассвета выступили очертания сопок. Перед глазами встала картина боя. Впереди, метрах в семи-восьми, беспорядочно валялись трупы вражеских солдат, каски, винтовки, коробки с патронами.

Неподалеку, с выброшенными вперед руками, растянулся мертвый Абросимов. А сзади, уткнувшись лицом в траву, порыжевшую от крови, лежал труп в красноармейской форме. «Так это ведь Власов», — решил Пономарев. Теперь он понял, почему не пришла помощь. Враги закололи Власова, прежде чем тот доставил донесение командиру.

...На горизонте показался красный диск солнца. Тревожная ночь позади. Пономарев сидел в окопе, держа винтовку на бруствере.

Из-за сопки показались две фигуры.

Пономарев узнал товарищей. Связисты!

Один остался с ним, другой побежал в штаб.

Пономарева принесли на командный пункт, положили на траву, расстелив шинель.

Раненого окружили бойцы. Мертвенно-бледный, ослабевший от потери крови, он оглядел товарищей, взволнованно рассказал о ночном бое. Его слушали, затаив дыхание.

Принесли носилки. Санитары уложили на них Пономарева и направились к санитарной машине, стоявшей в укрытии за бугром.

Здесь, у машины, отделенный командир Пономарев расставался с боевыми товарищами.

Каждый подходил к отважному бойцу и молча пожимал ему руку.

Уже после выяснилось, что Пономарев задержал диверсионную банду «смертников», которые пытались прорваться через линию нашей обороны и взорвать переправу.

Прошло около трех месяцев. По проторенной дороге вдоль границы быстро катился автомобиль. Справа и слева высились покрытые скудной растительностью сопки, мелькали кусты, одинокие деревья.

Машина остановилась в котловане. Из нее в новенькой форме, чуть прихрамывая, вышел коренастый, среднего роста человек со светлыми глазами. Это был Павел Пономарев. Из землянок и блиндажей выбежали боевые товарищи.

Знакомые и незнакомые обступили его, радостно здоровались, поздравляли с высокой наградой — званием Героя Советского Союза.

Действующая армия, 1939 г.

2. Боевая медаль

Это было в горячие августовские дни тридцать девятого года, когда над Халхин-Голом недвижно стояло багровое зарево и грохот ожесточенного боя не умолкал ни на минуту. Полковник Федюнинский обходил все роты своего полка, растянувшегося на несколько километров. Его сопровождал младший командир — связист Александр Искра.

Сначала они шли рядом. И Александр, изредка бросая взгляд на осунувшееся, усталое лицо полковника, представлял, как сейчас они придут в роты.

— Федюнинский пришел, командир с нами! — облетит все окопы от фланга до фланга волнующая весть.

И, как всегда, лица бойцов, вот уже три месяца не выходящих из боя, осветятся радостной улыбкой. Приход любимого командира вольет бодрость в сердца уставших воинов.

— Дадим японцам жару, ребята, — скажет, как бывало, Федюнинский.

И ребята ответят:

— Дадим, товарищ полковник!

— Товарищ Искра! Давайте-ка шагов на десяток отойдем друг от друга. Так вернее, — вывел младшего командира из задумчивости командирский голос, когда мины стали рваться близко.

Они разошлись. Полковник вправо. Искра влево. Двигались согнувшись, весь район был пристрелян. Когда стемнело настолько, что все слилось в одно черное пятно, они стали перекликаться.

— Товарищ полковник! — кричал младший командир.

— Здесь я! — звучал уверенный голос Федюнинского.

И вдруг, когда они были уже почти у цели, полковник перестал откликаться.

— Товарищ полковник! Товарищ полковник! — тревожно крикнул Искра. Но то ли никто не откликался, то ли младший командир не мог расслышать, но ответа не было.

Тогда Искра побежал вправо. В двадцати шагах лежал полковник, уткнувшись лицом в песок. Искра наклонился над ним, услышал тяжелое хриплое дыхание и, когда попытался его приподнять, ощутил теплую, липкую влагу на руке. «Ранен», — обожгла мысль.

Искра осторожно поднял Федюнинского на руки и понес назад. Он прошел полтора километра, ныли ноги от усталости. Гимнастерка пропиталась кровью раненого командира, отекали руки. В темноте забелела дорога. Он пошел по ней, осторожно неся командира. Впереди маячило черное пятно. «Тягач», — догадался младший командир по неуловимым, чуть заметным очертаниям. Это был действительно трактор. Рядом с ним стоял водитель.

— Заводи скорей, — крикнул Искра, — ранен командир полка!

Через двадцать минут они были на КП. Раненого Федюнинского окружили бойцы и командиры. Когда стали искать младшего командира, вынесшего полковника, того уже не было. Он ушел налаживать связь с третьим батальоном.

...Четыре года отделяют этот подвиг от дня вручения награды. Четыре года, в течение которых в жизни Александра Искры произошли большие изменения. За это время младший командир стал офицером, командиром специального подразделения.

3 августа старший лейтенант Искра получит награду — медаль «За отвагу». В эти радостные минуты он вспомнит своего любимого командира, одного из прославленных военачальников Великой Отечественной войны, Героя Советского Союза генерала Ивана Ивановича Федюнинского, вспомнит те минуты, когда он вынес его с поля боя.

Забайкальский фронт, 1943 г.

М. Розенфельд.
Утро двадцатого августа

...К середине августа нетерпение армии достигло крайнего предела. Это чувство стало на фронте всеобщим. Всюду — в окопах, на аэродромах, в штабах, на кухнях, на батареях, в резервах можно было услышать одно: «Пора разгромить японцев».

Ждали приказа о наступлении. Об этом приказе говорили всюду. Шепотом называли число, каждый — свое.

Командиры и комиссары с трудом сдерживали людей. Это было им тем более трудно, что и сами они рвались вперед.

Во вторую половину дня 19 августа мы выехали на фронт. Длинная степная дорога была многолюдна, как столичная улица. Шли колонны войск — пехота, броневики, танки, автомашины. Настроение бойцов было превосходное.

Встревоженные японцы изредка прилетали и сновали в воздухе, стараясь разглядеть, что происходит внизу. Бомбили. Люди рассыпались по щелям. Падали тяжелые дымные бомбы, не причинявшие никому вреда. Наши зенитки и истребители прогнали японцев.

К вечеру мы достигли командного пункта одного из соединений. Он был почти пустым. Все ушли на переправу.

Спустилась ночь. Она не принесла с собой тишины. Всю ночь длился однообразный и ровный гул передвигающихся колонн. Молодая луна взошла на горизонте, но не разгоняла мрака.

Посреди ночи воздух рассекли мощные тела невидимых самолетов.

— Наши! Бомбардировщики! — сказал кто-то в темноте. — Сейчас самураи попрыгают...

Действительно, японцы встревожились. В темное небо полились цветные потоки трассирующих пуль. Но самолеты тяжело и уверенно следовали в глубь вражеской территории.

...Тихо, маскируясь, двигались части к переправе. Танки превратились в блуждающие зеленые кусты.

С рассветом нескончаемая армада советских бомбардировщиков начала прочесывать вражеские позиции. Один ряд взрывов сменялся другим, третьим, четвертым... Потом глухо и значительно прозвучала первая пушка... Скоро наша многочисленная артиллерия всех калибров начала свой нескончаемый концерт. Разноголосый, неумолимый и уничтожающий, как ураган, он сметал все на своем пути.

Противник получал гостинцы оттуда, где вчера были лишь пустынные, никем не занятые зеленые просторы.

Вторя артиллерийскому налету, с удручающей для врага методичностью снова и снова появлялась, сбрасывая тяжелые бомбы, наша авиация. Подавленный и словно обессиленный противник отвечал редким растерянным огнем. Разъяренная неудачами, японская авиация вылетала несколько раз, но ее бомбы редко попадали в цель.

Когда взошло солнце, к переправам все еще тянулись вереницы грузовиков с бойцами, орудий, танков, броневиков.

Ранний рассвет. Ясное небо. В голубой дымке бесшумно движутся и исчезают за рекой расплывчатые силуэты колонн.

Высокий камыш и береговые заросли в утреннем свете кажутся лесами и рощами. Они напоминают о Родине. Бойцы веселеют, всюду слышатся шутки, и если бы позволяла обстановка, в прохладном свежем воздухе раздались бы песни. Но сейчас всех захватывает одна мысль: скорей, скорей на фронт. Скорей столкнуться с врагом.

Японцы где-то недалеко за песчаными холмами.

Приглушенно работают моторы мощных автомашин, лязгают гусеницами танки, грузно переваливаясь через рытвины и канавы, они неудержимо уплывают вперед. Бойкие броневики мелькают на фоне стройного камыша, быстро несутся танкетки. Густыми ветвями и камышом замаскированы все машины, и со стороны можно подумать, что по дороге, колыхаясь, плывет лес.

...Части, действующие с правого фланга, выходят в наступление... С боем двигается пехота. Вот уже заняты Большие пески. Крики: «Ура! За Родину!». Противник откатывается. Лишь слева доносится отчаянная пулеметная стрельба. Монгольская конница в точно назначенный срок занимает линию у границы...

На центральной части фронта шло движение войск к передовым линиям. От живописных берегов Халхин-Гола, поросших камышом и высокой травой, части и соединения переходили к подножию сопок, занятых противником. Слышны были тихие шаги, приглушенная команда: «По отделениям. Дистанция 50 метров!» Изредка колонны освещались короткими вспышками орудийных выстрелов. Внезапно на северо-востоке раздались два долгих глухих взрыва. На японской стороне поднялось высокое зарево. По-видимому, горели бензосклады.

Приказ о выступлении был известен во всех подразделениях. Бойцами владело торжественное и приподнятое настроение. В окопах, в полной темноте, политруки обходили красноармейцев, вполголоса разъясняя задачи решительной атаки. Правее песчаной сопки противник, группами до двух взводов, двинулся вперед, но был тотчас же рассеян пулеметным огнем.

Наступивший рассвет осветил величественную и суровую панораму центральной части фронта. Излучины реки, переправы, камыши, дороги — вся долина вплоть до высот, занятых противником, была покрыта густым туманом. Впереди начала упорно работать советская авиация. «Молотьба» японских позиций продолжалась с огромной силой. Густо-черные дымы бомбежки поминутно вставали на горизонте. Наша артиллерия била со всех точек. Выделялся протяжный свист дальнобойных орудий.

У противника нервная тишина. Редкие батарейные залпы подчеркивали напряженность ожидания.

Бойцы в четкой боевой форме. Они скупы на слова. В этой скупости напор и решимость.

...Девять ноль-ноль. Час назначенного наступления. По всей линии — слева и справа Хайластин-Гола — пехота вышла из окопов. Артиллерийский огонь перенесен дальше, на ближний тыл противника. Слова команды: «За Родину! Вперед!» подхвачены всеми бойцами.

Пошли. Лощины и склоны сопок покрыты бегущими вперед людьми. Начинается атака. Справа — покрытые травой скаты длинной крутой возвышенности. Бойцы движутся вперед. Перебежками. Слышатся длинные пулеметные очереди. Враг отвечает из минометов. Атака — труднейший раздел военного искусства — развертывается перед нашими глазами. Атакующие с поразительной энергией и бесстрашием штурмуют сопку. Не останавливаясь, они продвигаются вперед. Иногда краткое безудержное «ура» проносится по лощинам. Все время — вперед! Бросаются на землю, ползут вверх, встают, кидаются в атаку. Впереди всех пять человек. Они уже рядом с высотой.

В 9.38 атакующие находятся на гребне Зеленой. С вершины открываются тылы врага.

...Час за часом продолжается наступление. Оставшиеся орудия противника ведут беспорядочный огонь. Только к полудню начинает действовать японская дальнобойная артиллерия, оттянутая далеко, по-видимому, на маньчжурскую территорию.

У Ремизовской и Песчаной сопок идут бои. По всей линии фронта соединения сообщают: боевое задание выполняем.

Продолжается разгром противника Сокрушительный удар развивается вширь и вглубь.

Действующая армия, 1939 г.

Д. Пурэвдорх.
Баллада о синем дэле

1

Заклубившись из-под сотен копыт,
Пыль нависла над холмами, красна;
Потянулась, в душу грусть заронив,
В даль степную, к синегорью, она.
Верховые подхватили напев
И пришпорили горячих коней.
Пусто будет в наших юртах без них
Много тягостных ночей, много дней.
Пыль рассеялась. Я долго одна
Молоком кропила воинам вслед.
Одинока я была, как луна,
И неярок был мне солнечный свет.
Помню, я ждала ребенка в те дни,
А вокруг была худонская{7} глушь.
Но сознанием была я горда:
Цирик армии народной — мой муж.
Топольком гобийским, точкой в степи
Все стояла и глядела я вдаль,
И любовь росла в груди у меня
И сжимающая сердце печаль.
В память врезалась мне первая ночь:
Тоно{8} в юрте до конца не прикрыв,
Чуть прильнула я к подушке щекой,
А в ушах опять военный мотив.
У кровати на полу — два пятна,
То светила через тоно луна.
Вдруг до слуха и до сердца дошел
Гром сраженья у реки Халхин-Гол.
Ощутила я и пороха дым,
Увидала пламя, вспышки ракет.
Повзрослела я за эти часы, —
А всего-то восемнадцать мне лет.
«Мой любимый, ты ушел на войну,
Здесь, в аиле ты оставил жену.
Буду ждать тебя — бей храбро врага.
Без тебя родится первенец наш...»
Ночь бессонная была так долга!
Пред глазами плыл все тот же мираж:
Заклубившись из-под сотен копыт,
Пыль нависла над холмами, красна.
Потянулась, в душу грусть заронив,
В даль степную, к синегорью, она.
Верховые подхватили напев
И пришпорили горячих коней.
Пусто будет в наших юртах без них
Много тягостных ночей, много дней.

2

Вышли в цветущие степи бойцов проводить
Матери, сестры и жены с детьми на руках.
Цирикам славным — вся щедрость их женских сердец.
Тронули всадники — скрыли их синие горы.
Вслед им глядят и жена и скорбящая мать.
Женское сердце, биений твоих не унять,
Женская доля — домашний очаг охранять.
Женские руки воздетые — неба опора.
Встала с рассветом я, юрту тотчас прибрала,
Полностью тоно открыла, очаг разожгла.
Все как положено, глаз не придрался бы строгий.
Росы не высохли — свекор уже на пороге.
Он из сомона{9} с двумя лошадьми воротился.
Мужнин жеребчик — на лбу его месяц светился —
Только завидел меня — потянулся, заржал.
Так он всегда благосклонность свою выражал.
«Оба с хозяином были мы неразлучны,
Ныне же нам без него одинаково скучно» —
Вот что в глазах лошадиных я прочитала
И расседлала беднягу и приласкала.
Встречи с любимым настойчиво сердце просило.
Синей хлопчатки полотнище я разложила,
Цепь порвала неотложных хозяйственных дел —
Мужу скроить захотелось мне праздничный дэл.
Вспомнила я о его богатырской груди —
Верх припустила, широким не будет, поди...
Вспомнила плечи и рук его сильных размах —
И попросторней, пошире скроила в плечах.
Припоминаю, как держит он длинный укрюк{10}, —
Швы расставляю, где можно, я в палец на круг.
Осенью ветер пробрать до костей норовит —
Выкроила нарукавники в виде копыт.
Бронзоволиц он — к лицу даже пурпур ему, —
Красную для оторочки нашла я тесьму.
Чтобы понравилось мужу творенье мое,
Все мастерство, всю любовь я вложила в шитье.
Ровные швы, аккуратность любого стежка...
Время летело. Усталая ныне рука.
Нежные пальцы мои исколола игла.
Многих ночей за работой я недоспала.
Скотница, рук не помыв, я за труд не бралась.
Пусть не на свадьбу — обновка мне все ж удалась.
Хоть и не шелковый сшила я милому дэл,
Вычищен, выглажен, праздничный вид он имел.
Я осторожно сложила его, убрала,
Важных событий теперь терпеливо ждала.
Муж воротится — настанет же праздничный день! —
Дэл поднесу я торжественно: «Милый, надень».

Вышли в цветущие степи бойцов проводить
Матери, сестры и жены с детьми на руках.
Цирикам славным — вся щедрость их женских сердец.
Тронули всадники — скрыли их синие горы.
Вслед им глядели жена и скорбящая мать.
Женское сердце, биений твоих не унять.
Женская доля — домашний очаг охранять.
Женские руки воздетые — неба опора.

3

Сердце солдата!.. В огне и в дыму
Должно ли биться ему одному?
Жены солдатские, ваши сердца
Рядом с сердцами героев-мужей.
Женское сердце, не бойся свинца,
Жарких биений своих не жалей!
Злобная пуля тебя не пробьет,
Сердцу солдата — уж как повезет...

Если уехал солдат на войну,
Если оставил он в юрте жену,
Долгу супружескому верна,
И терпелива жена и скромна.
Близкие, родина-мать и народ —
Все охраняют ее от невзгод.
Утром и вечером, ночью и днем
Я вспоминала о муже моем.
В нашем сомоне лишь редкий аил
Воина в армию не проводил.
Многих я видела женщин вокруг,
И пожилых и молодок-подруг:
Молча, встревоженно ночи и дни
Ждали вестей с Халхин-Гола они.
Ждали, как влаги растения ждут,
Ждали, как солнце весеннее ждут,
Скорой победы желали родным.
Сил для борьбы прибавляли мы им.
Каждому, кто бы в сомон ни пришел,
Первый вопрос был: «Как там Халхин-Гол?»
Правый и левый его берега —
Берег монгольский и берег врага,
Стойбище правды и логово лжи..
Чу! Не земля ли от взрывов дрожит?
Вот раздается все громче в ушах
Цириков наших уверенный шаг;
Конница-вихрь на врага понеслась,
Грудь моя словно разорвалась!..
Танки тяжелые вязнут в песке...
Больно сжимается сердце в тоске.
Вера в победу крепка у меня,
Но ведь любимый мой — там, средь огня.

Сердце солдата!.. В огне и в дыму
Должно ли биться ему одному?
Жены солдатские, наши сердца —
Рядом с сердцами героев-мужей.
Женское сердце, не бойся свинца,
Вместе с любимым захватчиков бей!
Злобная пуля тебя не пробьет,
Сердцу солдата — уж как повезет...

4

Пыль нависла над холмами опять;
Просочился в душу радости свет.
Едем наших защитников встречать!
Победителям-героям привет!
Возвращаются солдаты домой,
Среди них, должно быть, скачет и мой.
Свекор, только эту весть услыхал,
Двух буланых оседлал — поскакал
Прямиком навстречу сыну в сомон.
Чуть не первым из встречавших был он.

Нетерпенье овладело и мной,
Не сиделось мне на месте одной.
Сшитый мужу синий вынула дэл,
Чтоб проветрился он и посвежел.
Как обычай наш народный велит,
Был тот дэл на два стежка недошит:
Коль отсутствовал любимый при том,
Завершить работу нужно на нем.
Торопливо я схватила иглу,
Живо-живо обметала полу,
В честь обновы вознесла и ерол{11}:
«Пусть от жира залоснится подол,
Полнись овцами, передняя пола...»
Вот я волосы в косички заплела,
Со скотиной поскорей убралась,
Чтобы муж меня не ждал, воротясь.
Солнце село. Вот и день отошел...
Для молочной водки ставлю котел.
Приодела я для встречи сынка
И сама надела лучший наряд...
Вот и небо потемнело слегка,
И бледнеет постепенно закат.
Едет свекор... Сердцем чую беду —
Конь свободный у него в поводу.
Тяжело старик спустился с коня,
Видит он у входа в юрту меня.
Шаг шагнул, да дрожь в ногах не унять —
Повернулся к коновязи опять.
Неторопко расседлал он коней,
Спину выставил — не видно лица.
Тьма в глазах моих сгустилась плотней.
«Что он возится? Не видно конца...»
Обернулся, держит седла старик —
И застрял в моей груди страшный крик.
Молча в юрту захожу — он вослед.
Засветила огонек — он молчит,
Сжался, сгорбился, лица на нем нет.
Тихо в юрте, только сердце кричит.
Седла выпали у свекра из рук,
Звук железный от удара стремян.
Пол и стены зашатались вокруг,
И осел старик, как будто он пьян.
Где ж опора? Я рукой повела,
Сына на руки невольно взяла.
Смертоносная ручища войны,
Показалось, горло стиснула мне.
Горе!.. Вот какие жертвы нужны,
Чтоб победу одержать на войне!..
Слез отчаяния мне не унять,
Рану жгучую мне не залечить.
Стихли пушки, перестали стрелять,
Перестали пулеметы строчить.
Наконец-то наступает тишина,
Но на этом не кончается война.

5

О, Халхин-Гол, отважный Халхин-Гол,
Слух о тебе по всей земле прошел.
Но не твои мы только берега
Так стойко защищали от врага.
Нет, в бой мы шли за всю свою страну,
Народную мы все вели войну.
Что дорого монголам на века,
В тебе воплощено, моя река.
Всю жизнь мою, что так была полна,
Жестоко покалечила война,
Оставила, послав кусок свинца,
Жену без мужа, сына без отца,
А этот сшитый мною синий дэл
Так до сих пор никто и не надел.
Навек ушел мой муж. Коварна, зла,
С ним, может, навсегда уйдет война
Тем что себя не смог он сохранить,
Другим оставил он возможность жить.
Мир воцарился на земле опять.
Еще нам горевать и горевать
О тех, кто не вернулся в свой аил...
И все ж победоносный, полный сил,
Печаль свою превозмогал народ.
И силы я нашла смотреть вперед:
Ведь родила на свет я молодца,
Он вырастет — продолжит путь отца.

Придет, малыш, придет твоя пора:
Отцовское седло из серебра
И конь его с пятном во лбу и кнут,
Пока войдешь ты в возраст, подождут,
Как ждут тебя отцовские дела...
Буланого в табун я отвела,
В сундук, на дно, сложила синий дэл —
Пусть ждет и он, чтоб сын мой повзрослел.
Погиб отец, но юрта не пуста:
Есть мать у сына — он не сирота,
И постаревшим дедом он любим.
По вечерам склоняюсь я над ним,
Слагаю и вполголоса пою
Я песню колыбельную мою.

Спи, сынок... Отец твой табунщик.
Ты родился в степи широкой.
Продолжение вечной жизни,
Ты могучего древа побег.
Спи, мой мальчик. Ты сын доярки,
Ты отпал от груди материнской.
В ночь безлунную ты, как месяц.
Лунной ночью, как солнце ты.
Ради Родины нашей священной
Твой отец ушел на сраженье.
Победителем став отважным,
Он от вражеской пули пал.
Подрастешь, сынок, возмужаешь,
Обретешь орлиные крылья,
Взмоешь в небо ты и построишь
Жизнь счастливую на земле.
Так люби же народ монгольский,
Что отца тебе заменяет;
Защищай его счастье — досталось
Дорогою оно ценой.

 

И. Дружинин.
Халхин-гольцы

Куда бы их ни бросило приказом,
В каком они бы ни были краю,
Они друг друга без ошибки, сразу
С волнением при встрече узнают.
У них свои особые приметы,
Что можно издалека отличать.
Как будто славою овеянное лето
На них свою поставило печать.
Как будто август боевой и знойный
В незабываемый тридцать девятый год
Благословил их на бои и войны,
Дал силы им на длительный поход.
От синих рек, текущих на границе,
Они прошли по всем путям земли
И знамя халхин-головских традиций
Уверенно и гордо пронесли.
На всех фронтах, где пахнет дымом горько,
Где каждый метр земли в крови намок,
Увидишь на походной гимнастерке
С горячим всадником немеркнущий значок.
Порой, под орудийные раскаты,
Случайно встретясь на передовой,
Обнимутся бывалые солдаты,
Что за Федюнинским не раз ходили в бой.
Придя в блиндаж, присев на койке голой,
Остаток спирта разольют в стакан,
Припомнят дальний берег Халхин-Гола
И обожженный склон Баин-Цаган.
Суровым тостом и хорошим словом
Припомнят тех, кто пал в степном краю,
А через час пойдут в атаку снова,
Как раньше шли за Родину свою.

Забайкальский фронт, 1943 г.

Б. Лапин, З. Хацревин.
«...Лишь бы машина была»

На аэродроме только что приземлились истребители. Они подруливают к своим местам. Из машин выскакивают летчики в черных кожанках. Вот они идут по траве, разминая затекшие ноги. От земли отвыкаешь очень быстро! Пятнадцать минут назад эти люди участвовали в бою. Здесь на лугу их встречает начальник штаба с аккуратным блокнотом в руках. Возле штабной палатки между летчиками завязывается оживленный, беспорядочный разговор.

Незабываемую картину представляют собой эти сильные, ясноглазые, загорелые люди, которые, перебивая друг друга, обсуждают подробности недавнего сражения.

— Ну, это интересный случай в моей жизни. Понимаешь, с первой очереди сбил самолет...

— Я видел. Мы еще только подходили, смотрю — парашютист висит. Японец. Скажи, это ты ко мне пристроился за облаками?

— Нет, я за Павлом Терентьичем. Мне, понимаешь, понравилось сегодня, как монопланы нам помогали. Мы жмем японцев сверху, а они принимают их под облаком. Получилось неплохо.

В этой шумной и веселой группе можно заметить среднего роста человека в кожаной безрукавке. Он что-то с улыбкой рассказывает своему соседу. Это Леонид Орлов, которому недавно присвоено звание Героя Советского Союза, один из замечательных летчиков Халхин-Гола.

Орлову 28 лет, но он выглядит на десять лет моложе в своем сдвинутом на затылок шлеме, с мальчишеским лицом и зачесанными назад волосами. Он мастер летного дела. Свойственная ему веселая отвага не раз помогала в воздухе. В конце августа он отпраздновал свой день рождения, участвуя в большом воздушном бою над монгольской границей.

Орлов никогда не выходит из боя раньше других. Он стремится продолжать его при всех обстоятельствах. Даже пробоина в фюзеляже самолета не выводит Леонида из строя. 22 июля самолет Орлова загорелся во время боя. Японским истребителям удалось пробить на нем масляный и бензиновый баки. От разрывных пуль начался пожар. Брызги горящего масла летели в лицо Орлову. Он увернулся от вражеских истребителей, продолжавших стрелять из пулеметов. Комбинезон начал на нем тлеть. Очки сдуло ветром.

Кинувшись в облака, Орлов принялся швырять машину из стороны в сторону. Он качал крыльями, переворачивался, камнем летел вниз. Наконец струя воздуха сбила пламя с самолета.

Что же сделал Орлов? Ушел на аэродром? Спустился вниз? Ничуть не бывало — он «пробил облачность» и ринулся в атаку, наводя своим дымящимся, закопченным самолетом ужас на врагов.

Несмотря на свою молодость, Орлов — опытный летчик-истребитель. Бои над Халхин-Голом не первые в его жизни. Один из орденов он получил за выполнение особых заданий. Он знает повадки японских летчиков не хуже их собственного штаба. Вступая в бой, он быстро разгадывает тактику противника и старается поразить его внезапностью удара.

Неожиданно лицо его омрачается. Скорбная морщинка прорезывается на лбу Орлова от шлема к переносице. Глаза его смотрят сосредоточенно и печально.

— Я здесь брата потерял, — кратко говорит он. — Чудесный у меня братишка. Отличный был летчик. Сильно дрался. Я взял его к себе в звено. Женить его думал в феврале, когда будет отпуск.

...Несколько фактов из биографии Орлова. Он родился в 1911 году в Ярославской губернии. Отец был плотником, потом лодочником-перевозчиком на Волге.

В 1928 году комсомолец Орлов работал слесарем в Рыбинске. Через несколько лет он вступил добровольцем в Черноморский флот. Море закалило Орлова и придало его характеру твердость, хладнокровие и быстроту ориентировки. После демобилизации он снова в Рыбинске, где теперь живет его отец, старый волжанин. Здесь Орлов начинает заниматься в аэроклубе. Он помещался далеко за городом. Каждое утро Орлов пешком спешил на аэродром.

Успешно пройдя учебу, он поступил в Ворошиловградскую школу военных пилотов. Сначала море и затем воздух — две стихии, в которых Орлов чувствует себя как дома.

Он рассказывает о воздушных боях с увлечением и радостной уверенностью человека, хорошо знающего свое дело.

— В первых боях, знаете, носишься, как шальной; главное, думаешь, скорее, скорее бы догнать врага. А вступишь в бой — забыл все на свете — только бы его сбить... Ну, а потом пошло как по маслу. Летишь. Оглянешься, нет ли врагов с хвоста, и спокойно вступаешь в бой.

Орлов испробовал в бою всевозможные самолеты. «Лишь бы машина была, чтобы подраться», — смеясь, говорит он.

«Я как-то приехал на чужой аэродром. Моя собственная машина была в ремонте. Смотрю — на аэродроме никого нет. Все вылетели по тревоге на фронт. Думаю — как тут быть. А лететь, понимаете, очень хочется. Вижу, стоит истребитель командира, прошу разрешения вылететь, и сразу на нем — на фронт. Тут бой в полном разгаре, он идет от 6000 метров до самой земли. Как раз замечаю в облаках всю нашу группу и сейчас же пристраиваюсь к ней, понимаете — вместе со своими действовать лучше. Семь японцев впереди, два наверху, пять с боков — мы против них работаем пятеркой. Тут, кстати, облачность — выскочишь из-под облачности, налетишь на них, потом скрываешься обратно. А уж темнеет. Трассирующие пули хорошо видать. Мы все жмем врагов по одному, к земле. Сбили впятером пять истребителей. Результат, понимаете, неплохой. Да вот несчастье. Последний японец, которого мы жали к земле, разбил мне пулей бензиновый бак. Прилетел на аэродром — опять машины у меня нет, надо вести в ремонт. А тут, понимаете, самые горячие дни. Такая досада. Ну, к счастью, наши техники нажали и выпустили мою машину через день. Так что все в порядке.

И что же вы думаете — кончились мои пересадки с самолета на самолет? Ничуть не бывало. Утром рано нашему звену было поручено сбить японского разведчика, который все время шлялся над нашими позициями. Ну, мы гнали его километров тридцать, вогнали-таки в землю, он задел за холм, и — в куски, только шары от него полетели.

Сбили три японских бомбардировщика, разведчика, три истребителя. У нас — двое раненых, машины целы».

...У Героя Советского Союза Орлова горячее сердце и верная рука. В любом небе, на любой высоте, когда прикажет Родина, его быстрый и грозный истребитель будет настигать вражеские самолеты.

Действующая армия, 1939 г.

Т. Юмсурэн.
Светлая память о друге

Изнуряюще жаркий июль был уже на исходе, а природа по-прежнему пребывала в душном и сонном оцепенении. Подернутые дымкой тумана, дрожали над Халхин-Голом синие дали. Когда же нещадно палящее блеклое солнце клонилось к вершинам дальних сопок, жара немного спадала, и ласковые дуновения ветерка несли разгоряченным бойцам желанную прохладу. Легкий ветерок начинал играть в прибрежных зарослях, и их нежный шелест походил на еле уловимое трепетание девичьей косынки.

В один из таких июльских вечеров военного лета 1939 года командир дивизии Дандар вышел из штаба подышать вечерней прохладой. Кругом не было ни души, все было объято миром и покоем, и трудно было поверить, что именно здесь идет жестокая война, каждый день безжалостно уносящая человеческие жизни.

Дандар шагал, погруженный в тяжелые раздумья: все еще не давала покоя вчерашняя разведка боем. Необходимо было обнаружить огневые точки врага, и Дандар решил внезапно атаковать его. Противник встретил дивизию огнем всех своих тяжелых и легких пулеметов — песчаные барханы вскипали фонтанами пыли и огня. Дандар бросил в атаку конницу — она-то и «нащупала» огневые точки японцев. Пришлось быстро отступить на прежние рубежи. В этом коротком бою его дивизия понесла потери: убило командира взвода и двадцать солдат, и это не считая раненых. «Слишком дорогая цена за добытые сведениям, — с горечью думал Дандар, вспоминая убитых бойцов.

Друзья после боя говорили ему: «Не убивайся, друг, война есть война, и смерти на ней многим не избежать. Конечно, ребят очень жаль, но ведь боевую задачу ты выполнил, огневые точки врага обнаружил. Эта разведка боем помогла нам избежать худшего...»

Дандар понимал, что друзья правы и что другого выхода у него не было, но сердце не всегда внимает голосу разума, и вот сейчас оно саднит и ноет за безвременно ушедших бойцов. Нервно покусывая травинку, он стал смотреть туда, где вчера был бой и где сейчас притаились вражеские солдаты.

В этот момент его окликнули. Обернувшись, он увидел советского советника Васильева. Тот держал в руках какую-то травинку и внимательно разглядывал ее.

— Ты знаешь, что делают из нее?

— По-моему, у нас из нее вяжут веники. Хотя, впрочем, не уверен, — недоуменно ответил Дандар.

— Верно, — подхватил Васильев, — она идет на веревки и даже на канаты. Во многих странах ее запрещено вывозить за границу. А у вас, в Монголии, эта трава растет повсюду... Да, твоя страна действительно богата.

Васильев ненадолго задумался и, мягко улыбнувшись, продолжал:

— Вот война скоро кончится, мы вернемся домой, в Россию, а вы здесь создадите богатые хозяйства, разобьете сады. Там, где шли бои, будут колоситься высокие хлеба и цвести яблоневые сады, а ты будешь вспоминать, как мы вместе здесь стояли насмерть и били врага...

Васильев опять задумался, как будто мысленно представлял все им сказанное, а затем, хитро сощурившись, быстро заговорил:

— Завидую тебе, Дандар, ты еще молод, у тебя вся жизнь впереди: много узнаешь, увидишь, сделаешь. А я вот уже стар становлюсь, годы свое берут... Надеюсь, не забудешь, что воевал когда-то с одним лихим донским казаком?..

Дандар с благодарной улыбкой взглянул на советника и, казалось, впервые по-настоящему увидел доброе и открытое лицо друга: придерживая, как всегда, свою неизменную шашку, которой он столь искусно владел, весь уйдя в свои думы, Васильев взволнованно глядел на зеленую раздольную степь, сливавшуюся далеко на горизонте с таким же необъятным синеющим небом.

Глядя на просветленное лицо Васильева, так по-новому открывшееся для него, Дандар с физической радостью ощутил, как близок и дорог ему этот человек, приехавший к ним сюда в тяжелый час с далекого Дона, чтобы сражаться за их жизнь, их свободу. А сколько еще приехало с ним бескорыстных советских друзей, щедрых на дружбу и верных в бою — Сыдров, Амосов, всех их не перечесть... Дандар вспомнил их первую встречу в штабе стрелкового полка. Было это на правом берегу Хайластын-Гола в ночь после жарких боев 28 мая. Стремительно войдя в помещение штаба, Васильев с ходу спросил Дандара:

— Потери есть?

— Есть, товарищ советник. Двое убиты, семнадцать человек получили ранения.

— А я боялся, что больше ребят полегло. Отлично провели операцию, молодцы, орлы! — сказал Васильев и крепко обнял Дандара.

В ту же ночь Дандар получил приказ переправиться через реку, окопаться и ждать сигнала к новому наступлению.

В «тихие» минуты вспомнил Дандар вызов в штаб дивизии после первых сражений. Там он увидел комиссара Пэлжээ, рядом с ним сидели советский офицер — человек богатырского сложения, наполовину седой, и еще несколько советских военных советников.

Чеканя шаг, Дандар подошел к столу:

— Командир 17-го кавалерийского полка лейтенант Дандар по вашему приказанию прибыл.

Обратившись к Дандару, комиссар сказал:

— А теперь познакомьтесь с товарищем Кущевым, начальником штаба 57-го корпуса.

Кущев внимательно посмотрел на него:

— Это, значит, и есть ваш Дандар?

Комиссар утвердительно кивнул головой.

— Ну, как воюете, лейтенант Дандар? — спросил Кущев.

Командир полка рассказал о последнем сражении. Уничтожено несколько сот японских солдат и офицеров. Выведено из строя и взято много трофейного оружия.

— Пленные есть?

— Так точно! Двадцать два человека.

— Ваши потери?

— Двое убиты, семнадцать ранены.

— Куда девали трофейное оружие?

— Все сохранили...

Обменявшись одобрительными взглядами с присутствовавшими офицерами, Кущев сказал:

— Как вы знаете, в позавчерашнем бою погиб командир вашей дивизии. Маршал Чойбалсан принял решение назначить вас командиром дивизии...

— Товарищ начальник штаба, — взволнованно ответил Дандар, — я только командир кавалерийского полка, у меня нет ни опыта, ни знаний, чтобы командовать целой дивизией. Боюсь, не потяну...

Кущев как будто ждал такого ответа.

— Лейтенант Дандар, если вам будет что-нибудь неясно, обращайтесь к товарищу Васильеву, — он указал рукой на сидящего рядом с ним высокого офицера, — он вам всегда поможет и подскажет. Правда, — улыбнулся Кущев, — он сейчас ранен в правую руку, но, думаю, это не помешает ему рубить врага левой...

Офицеры засмеялись. Дандар взглянул на нового советника и узнал в нем своего знакомого. Васильев с дружеской улыбкой смотрел на Дандара, и черные, как смоль, казацкие усы советника делали его лицо задорным и мальчишеским.

С того дня Дандар и Васильев стали неразлучными боевыми друзьями. Дандар вспомнил, как однажды недалеко от реки Халхин-Гол он с группой своих бойцов наткнулся на вражеский дозор. Оставив бойцов, он тогда один ринулся в погоню за врагом. Немного проскакав бешеным галопом, он понял, что ему не догнать драпавших что есть силы японцев.

В тот день Васильев впервые строго «отчитал» его:

— Запомни, Дандар, ты не рядовой боец, а командир дивизии. Если в бою погибает солдат, его может заменить другой. Но если бездумно гибнет военачальник, его быстро не заменишь. Ты отвечаешь за всю дивизию, ее личный состав, боевое снаряжение, материальную часть, за успех операции. Ты не вправе позволять себе подобные вольности.

Они часто и дружески беседовали. Правда, сегодня его боевой друг как будто не в себе и выглядит усталым и опечаленным. «Что с ним случилось, почему он молчит?» Вспомнил Васильев родную станицу, свой дом, семью... Теперь уже Дандар стал «успокаивать» советника:

— Что вы, товарищ советник, вернетесь домой. А мы вас никогда не забудем.

Васильев как будто встрепенулся, на лице его ожила улыбка.

— Все у нас будет хорошо...

Они замолчали и стали смотреть в степную даль, туда, где медленно и величаво садилось за горизонт огромное оранжевое солнце.

— Как прекрасны у вас в степи восходы и закаты! У нас на Дону они тоже хороши, но все же другие, — тихо сказал Васильев.

С тех незабываемых дней далекого 1939 года прошло много лет.

...Недалеко от халхин-гольского госхоза Дандар вышел из машины. Он смотрел на желтые песчаные холмы за рекой и подумал, что на первый взгляд здесь как будто ничего не изменилось. Конечно же, это было не так. За прошедшие сорок лет много перемен стало в этом краю, многое пережил и Дандар. Он поседел, лоб прорезали глубокие морщины, нет былой легкости, силы. Дандар мысленно пробежал эти годы. После Халхин-Гола он мужественно сражался в освободительной войне с японскими агрессорами в 1945 году. Потом ушел из армии. В 1948 году вновь взял оружие, чтобы отразить нападение синьцзянских бандитов, нагло вторгшихся в Монголию. Высокое звание Героя Монгольской Народной Республики, избрание депутатом Великого Народного Хурала...

Многое вспомнил Дандар этим осенним вечером семьдесят пятого года, стоя на возвышенности у реки Халхин-Гол и глядя на печальные барханы Гулэктэ. Перед глазами старого воина неотступно стоял дорогой его сердцу образ лихого донского казака — советника Васильева, звучал его голос.

Дандар вспомнил, как в 1964 году он получил от Васильева письмо, в нем была фотография друга. А сейчас его уже нет... Но осталась память о нем, благодарная память его боевых друзей. И Васильев, и Сыдров, и начальник медслужбы Денисов, и советник Амосов, и тысячи других замечательных советских людей живы в памяти народа. И пока живы мы, наши дети и наши внуки, пока жива вечная и свободная Монголия, память о них не умрет, — думал Дандар.

Недалеко от Дандара остановилась легковая машина, присланная из центра нового госхоза, строящегося с помощью Советского Союза.

— Дандар-гуай, — окликнул его молодой водитель, — люди собрались уже на встречу в Красном уголке. Пора ехать.

«Да, пора, — подумал Дандар, — люди ждут рассказа о боевой советско-монгольской дружбе».

Удобно устроившись на сиденье, Дандар открыл окно — по обеим сторонам дороги, шумя на ветру кронами, его приветствовали стройные ряды молодых яблонь.

Ш. Сурэнжав.
Халхин-гольский марш

К священным границам
Навстречу зарницам
В поход боевой
Выступали полки.

Красная Армия —
Славная армия —
Била врага
У монгольской реки.

Под градом снарядов
Вставали отряды,
И с русскими рядом
Сражался монгол.

— Эй, кавалерия!
 — Бей, кавалерия!
 — В атаку, герои!
 — Даешь Халхин-Гол!

И с песней о мире
По синей Сибири
С победой домой
Возвращались полки.

Красная Армия —
Славная армия —
Била врага
У монгольской реки.

 

И. Экслер.
Живыми не дадимся

У бархана, под старой сосной, стоит танк. Его башня испещрена вмятинами бронебойных пуль. Возле машины озабоченно возятся люди. Рядом, на суховатой земле, лежат, поблескивая, японский клинок, куча винтовок, желтые одеяла и другие трофеи.

Танк, отдыхающий под сенью вековой сосны, принадлежит командиру Василию Алексеевичу Копцову. Он только что возвратился из разведки. Идти пришлось не на своем, а на чужом танке.

Танк, в котором ходил в атаку Копцов и его экипаж, пробыл во вражеском окружении десять часов. Каждый час из этих десяти равен году.

24 августа в 8 часов утра танки Копцова пошли в бой.

— Давай, Калинин, вперед! — скомандовал капитан водителю.

И танк рванулся с места... Вслед за командирским тронулись все танки. Через 20 минут увидели в степи приближающиеся машины с японской пехотой. Открыли огонь. Японцы выскочили из машин и бросились бежать в разные стороны. Да бежать-то некуда. До барханов далеко. Всюду видно. Копцов обстреливал их из пушки. Вдруг пушка умолкла.

— Товарищ капитан, бейте! — закричал башенный стрелок Мажников.

— Заряжай!

— Одну минуту — заело что-то...

Японцы уже под самым танком, дорога каждая минута.

— Гусеницами давить? — спросил капитана водитель Калинин.

— Дави!

Калинин включил третью скорость и начал гоняться за японцами, направляя свой грозный танк на группу мечущихся врагов. Но спасения им нет. Объятые ужасом японцы даже не стреляли.

Где уж тут стрелять!

— Калинин, давай, развернись! Повторим еще разик!

И снова заходит на врага танк. Навстречу — другие группы японцев. Эти — с бамбуковыми шестами, на кончике которых темнеют диски мин. Японцы прячутся в траве, просовывая вперед шесты с минами.

Водитель видит, как один из японцев бросает мину под левую гусеницу...

Быстрый рывок вправо — и танк уходит от мины, но японец успевает просунуть вторую.

Мгновение, и похолодевший от чувства смертельной опасности Калинин замечает мину под правой гусеницей. Взрыв! Гусеница рассыпается, танк беспомощно вертится на месте.

— Товарищ капитан, повреждена правая гусеница!

Командирский танк беспомощно ходит по кругу. Вооружение его исправно, снарядов и патронов еще много. Капитан отстреливается от наседающих японцев. Они вытянули на прямую наводку противотанковые пушки и обстреливают раненый танк...

— Товарищ командир, погибли! — кричит водитель.

— Молчать! Мы живы. Надо спасать танк! Он нас выручит!..

Подбитый танк продолжает вертеться на месте, стараясь уйти от вражеского обстрела. Так прошло полчаса.

— Калинин, машина хорошо заводится?

— Хорошо. Только вот гусеница...

— Тогда глуши мотор, все равно... Что же напрасно бензин жечь...

Калинин заглушил мотор.

А японцы снова вытаскивают противотанковую пушку, хотят бить в упор.

Меткий выстрел — и пушка уничтожена. Начинает обстрел другая — правее, Концов уничтожает и эту.

Так, одну за другой, разбил он четыре японские противотанковые пушки.

На поле боя воцаряется тишина. Почему же вдруг стих огонь?

— Будем экономить снаряды. Раз они не стреляют, прекращаю огонь и я.

В четыре часа дня стало нестерпимо сидеть в раскаленном танке. Капитан, оглядев свой экипаж, понял, что его нужно подбодрить.

— Ничего, ребята! Не пропадем! Вода есть?

— Есть.

— Сколько?

— Чуть на дне.

— Две фляги налить и не трогать без моего разрешения.

— Консервы есть?

— Есть.

— Без моего разрешения не трогать!

Томительно проходят минуты и часы. Где-то далеко слышен гул танков. Стрелок Мажников просит:

— Разрешите, капитан, я вылезу, сообщу нашим, приведу помощь...

— Вылезать нельзя — это верная гибель. Гады кругом сидят — сразу застрелят. Надо отсиживаться и не дать поджечь себя — вот главное!

...Между тем машины с японцами все прибывали и прибывали. Вражеская пехота высаживается из машин. Начинают рыть окопы вокруг, чтобы танкисты не выбрались из окружения.

Копцов и два его бойца наблюдают за происходящим. Они молчат, берегут снаряды для вечера, когда под покровом ночи можно будет прорваться к своим. Жалко бросать машину, да видно придется. «Может быть, нам перейти с гусеничного на колесный ход? Нет! Только люк откроешь, сейчас же начинается пулеметный обстрел. Каску выставляли, и всю пробили...»

Решили: если не придут товарищи и не возьмут на буксир — сломать бензопровод, поджечь танк и уйти. Если же придется погибнуть...

— Страшно умирать, товарищ капитан!

— Жить всем охота... Но разве можно сдаться японцам живыми?

— Нет!

— А раз нет, так давайте подготовимся. Если придется, так чтобы одной — последней — гранатой всем сразу...

И капитан показал, как ложиться всем животом на гранату. Потом пересохшим, словно не своим голосом сказал:

— А теперь, ребятки, за дело. Организуем строгое наблюдение. Не дадим подобраться японцам. Иначе подожгут машину и нас перестреляют.

...Садилось солнце. Каждый из трех вспоминал свою жизнь. Перед Копцовым пронеслось его детство. С четырнадцати лет вместе с отцом ушел он в партизанский отряд.

Смерть матери на деникинской виселице. Партизанский обоз, карьера пулеметчика. Гибель отца. Красная Армия. Командные курсы. Вступление в партию.

«И вот — все...»

Встряхивает тяжелой головой Копцов, шуткой бодрит молодых Калинина и Мажникова.

— Ничего, ребята, живы будем — не пропадем!..

И в эту минуту послышалась возня у самого танка. Кто-то пыхтел и стучал снаружи.

— А вот и гости пожаловали...

Ушли! Сели на землю. Смотрят на танк издали, что-то говорят.

«Смотрите, не смотрите — живыми не дадимся. Ничего, мы уже за себя вон сколько вас побили!..?» — думает про себя Копцов.

Проверили пистолеты, положили рядом с собой гранаты.

— Обстреляем их неожиданно, создадим панику и с гранатами вырвемся...

Но что это? Ясно слышится звук идущих танков! По звуку — наши... Идут на выручку!

— Калинин, видишь, на бархане показалось несколько машин.

— Вижу, но они назад поворачивают...

— Да, нет же, идут сюда. Заметили! Заметили!

Один из танков уверенно направляется к ним. Обстреливает японцев. Те рассыпаются в панике. Командир прибывшего танка Лазарев вылезает и натягивает цепь на крюк их машины.

Спасены!..

Когда танк вытащили в расположение наших войск, водитель Калинин закричал Копцову:

— А все-таки, товарищ командир, мы живы!

— Конечно, живы! Рано, брат, вздумал умирать!..

Действующая армия, 1939 г.

З. Хирен.
Рядовые бойцы

Братья Веселовы

После долгой, утомительной дороги привал на огромном лугу особенно радостен и приятен. Отдых был дорог еще и потому, что сразу после него предстояло тронуться в последний путь, чтобы там, за переправой, перекинутой через быстрый холодный Халхин-Гол, вступить в бой.

Наступил вечер. Почернела степь. В эти часы начался митинг.

Митинг перед боем! Где еще можно услышать такие горячие, полные боевой решимости и отваги слова! Люди с винтовками, гранатами, пулеметами собрались, чтобы высказать друг другу свои сокровенные думы.

Из тесного круга отделился высокий русый парень. Товарищи расступились, пропуская его на середину. Он поднял правую руку, и все тотчас же умолкли. Оратор говорил от имени своей пулеметной роты.

— Наша рота готова к разгрому японцев, — сказал он, — и я заверяю вас, мои боевые товарищи, что к этому делу мы с братом Яковом приложили свои крепкие рабочие руки.

И вот братья снова рядом. Яков и Петр Веселовы возвращались с митинга. Еще так недавно они шли так же рядом, как и сейчас, но то было в родной Гавриловке.

Отец и товарищи провожали их в Красную Армию. И тогда был митинг. Петр вскочил на возок и точно, как сейчас, поднял свою руку и произнес горячие слова клятвы.

Слезы матери и напутствие отца слились с этой клятвой.

И старший брат Яков, вспоминая это, ближе придвинулся к брату, тронул его за плечо. Петр словно угадал его мысли.

Петр и Яков служили пулеметчиками в разных взводах.

— Давай вместе станем за один пулемет. Что нас ждет, смерть или победа, но сражаться будем рядом, — сказал Петр.

— Согласен, — ответил Яков, — иди к командиру роты и скажи, что мы хотим быть за одним пулеметом.

Командир роты лейтенант Белозеров дал свое согласие. Петр вернулся к брату. Яков в это время снимал пулемет с дневной позиции, готовясь перенести его на ночную.

— Прибыл к тебе в расчет, — отрапортовал Петр.

— Хорошо, — ответил Яков, — будем действовать вместе. — И тут же, спустив замок с боевого взвода, передал его брату.

— Вставь замок в пулемет.

Перед тем как вступить в бой, наводчику Якову Веселову показалось нелишним проверить знания брата.

Ночь они провели вместе у своего пулемета. А наутро, после завтрака, стали готовиться в поход. Боевой приказ был уже получен, и вскоре все тронулись в путь.

Петр запел любимую казачью: «Шли по степи полки со славой громкой»... Тотчас же вся рота подхватила песню. Поздно ночью части подошли к переправе. Яков катил станок, а Петр нес на себе ствол пулемета.

Когда блеснул рассвет, налетели японские самолеты. Якову не сиделось в щели. Каждый раз он выглядывал оттуда, чтобы убедиться в целости своего пулемета. Вражеские самолеты никому не причинили вреда. Бомбы падали в стороне.

Всю прошлую ночь лил дождь, размыло дороги. Меся ногами грязь, бойцы перетаскивали на руках свой пулемет.

Утром началось наступление. В воздухе уже шел жаркий бой.

Выдвинувшись на песчаную сопку, братья быстро окопались и установили пулемет. По роте со всех сторон вели огонь. Но Яков лежал уже за пулеметом.

Петр подавал ленты брату и вел наблюдение.

— Вот еще один японец, — с волнением кричал Петр.

— Прямо — самурай! Бей!

Бой длился до позднего вечера. В пулемете закипала вода, и бойцы выливали в него из баклажек последние капли драгоценной влаги.

На другой день снова пошли в наступление. Братья со своим пулеметом выдвинулись вперед. За ними шли стрелки. Подошли к сопке Песчаной. От беспрерывной работы у пулемета Яков устал, и подносчик патронов Партолин предложил его сменить. Яков не уступал, но в это время японская пуля угодила отважному пулеметчику в плечо.

Товарищи быстро оттащили раненого в окоп. Пулеметом стал командовать брат. Расчет продолжал продвигаться вперед.

К концу дня Яков снова появился на передовой линии. Он шел впереди группы бойцов таких же, как и он, раненых, но не пожелавших в час горячей схватки с врагом оставаться в госпитале. Он вел товарищей в атаку. Они уже подходили к вражеским окопам.

Братья были совсем рядом. Петр только что спустился в окоп. Путь преграждал мертвый японец. Неожиданно «мертвец» зашевелился, и из-за него появилась рука с пистолетом. Японский офицер, прикрывшись телом убитого, целился в Петра.

— Японец-то живой! — воскликнул Петр и выбил прикладом пистолет у офицера. В это же самое время Яков также очищал окопы. Не знал Петр, что в одной из таких схваток Якова снова ранило осколком ручной гранаты. Весь этот день Петр не видел брата. В передышках между атаками он у всех спрашивал:

— Не видали ли моего брата, Якова?

— Нет, не встречали, — говорили ему.

А Яков тем временем, сделав перевязку, вернулся опять на передовую.

После последнего жаркого боя оба брата взобрались на бархан, у Красного знамени. Два боевых товарища, два брата обнялись. Клятву они сдержали.

Когда утихли бои, Петр сел писать письмо домой:

«Я писал вам, что готовимся бить самураев. А теперь, многоуважаемые родители, сообщаю, что врага разбили за десять дней. Мы с братом действовали за одним пулеметом, так что ни один самурай от нас не ушел. Якова два раза задевали японские пули, но он даже из строя не уходил...»

Михаил Фетисов, водовоз

Товарищи уехали на фронт, а Фетисов все продолжал разъезжать по опустевшему городку на своей водовозке. С тех пор как начались бои, потребность в воде резко уменьшилась. Часто к концу дня цистерна оставалась почти нетронутой.

Скучная жизнь настала для красноармейца Фетисова. Раньше, бывало, у кухни с радостью встречали его веселые повара, у казармы дневальные благодарили за то, что он спозаранку наполнял бачки водой. Теперь поваров не стало. Они сели на облучок походной кухни и укатили вместе со всеми на фронт. Не видно также и приятелей-дневальных, они тоже давно участвуют в бою.

— Один я остался здесь, — с грустью повторял каждый день Фетисов.

Вначале он надеялся, что вот-вот поставит свою водовозку в гараж, а сам получит пулемет, патроны — и марш на фронт.

Время шло, но никто ему таких предложений не делал. Фетисов стал частенько наведываться к политруку Кузьменко:

— Как хотите, а свою водовозку я сдам и сам на фронт поеду. Некому сейчас пить из моей цистерны.

А ему твердили одно:

— Ты нужен здесь.

Приходила в голову мысль: убежать на фронт и там потихоньку устроиться в пулеметный расчет. Но на другой день Фетисов опять садился в кабину водовозки и снова разъезжал по городку, снабжая водой оставшиеся семьи командиров.

Однажды в городок приехал майор Беляков и сказал Фетисову:

— Собирайся на фронт!

Фетисов даже не поверил своему счастью. Потом спросил:

— Товарищ майор, разрешите поставить водовозку в гараж!

— Нет, — ответил майор, — поедете на водовозке. Вода нужна бойцам на фронте.

Фетисов разочаровался. Он собирался воевать, а разве на водовозке повоюешь? Осмотрел свою машину, заправил ее, захватил ранец, винтовку и приготовился к отъезду.

Всю дорогу думал о том, где же начинается фронт. Стрельбы пока не слышно. Боялся, как бы не проехать Мимо своего полка. Но вскоре понял, что рядом фронт.

Совсем близко гремела артиллерийская канонада. Невдалеке упал снаряд, и в воздух взлетели глыбы земли.

Фетисову показали расположение полка, объяснили, где набирать воду. Боец стал осваиваться в новой обстановке.

По дороге к реке рвались снаряды, над головой Фетисова шел воздушный бой. В кабине машины дрожали стекла. Вот наконец и Халхин-Гол. Не успел Фетисов выйти из машины, как на него со всех сторон накинулись саперы:

— Уезжай поскорей отсюда, здесь бьет японская артиллерия.

Фетисов попробовал отшутиться: что, мол, это за война, если не будут стрелять. Он поудобнее поставил свою машину, а сам с ведром в руках направился к реке.

Саперы не унимались. Они требовали, чтобы водовоз немедленно убрался отсюда.

— Не могу я, товарищи, уехать без воды. Там меня ждет целый батальон...

Наполнив цистерну, Фетисов завел машину и помчался к своему батальону. Бойцы в это время сидели в окопах. Пить хотелось всем. Вокруг воды нигде не было, баклажки давно опустели. И вот со стороны лощины подошла знакомая машина. Водовоз оставил ее внизу, а сам подполз к окопам, быстро отыскал командира. Обратно воротился уже не один, за ним бежали бойцы с баклажками, кружками, котелками. Фетисов раздавал воду, расспрашивал, как идут дела, скоро ли атака и нельзя ли в ней участвовать.

Фетисов стал думать, как бы ускорить доставку воды. Пока наполнишь фляги, уходит много времени. И вот он стал усердно собирать в тылу старые кадки, бочонки, банки. Разогрел на костре воду и чисто вымыл всю эту посуду. Он набрал столько, что хватило всем подразделениям. Теперь, подъезжая к бойцам, наполнял кадку и спешил дальше.

Полк продвигался вперед. Нередко Фетисов, рассчитывая утром встретить своих товарищей на старом месте, находил здесь лишь пустую кадку. Это означало, что ночью был бой и наши части пошли вперед. Фетисов захватывал с собой пустую кадку и догонял полк.

Так было и на этот раз. Подъехав к месту расположения батальона, Фетисов никого там не обнаружил. Отправился дальше. Долго искал и все-таки не нашел своих. На одном из барханов попал под обстрел. Фетисов выбрался из кабины и спрятался в овраге. Но недолго пролежал он там. Стрельба продолжалась, и Фетисова не переставала тревожить мысль о товарищах. Как они там без воды? И сидеть здесь больше нельзя. Разобьют цистерну.

Он осторожно пополз к машине, забрался в кабину. Японцы продолжали стрелять. Теперь они стреляли не из пулемета, а из орудий, но Фетисов был уже далеко от бархана. Он подъезжал к своим, когда вдруг машина неожиданно забуксовала. Одному вытащить ее невозможно. Фетисов налил ведро воды и направился к окопам. На пути его предупредил какой-то боец:

— Только ползком, здесь стреляют!

Ползти с ведром было трудно, но он все же добрался к своему батальону. Его встретили с радостью. А когда узнали, что водовозка застряла, кинулись выручать машину.

Воды в цистерне было много, и отважный водовоз направился в другое подразделение. Час был горячий. Всюду шла стрельба. Подъехал он к роте Голяка и видит: командир бежит навстречу и кричит:

— Уезжай отсюда поскорей! Видишь, бой идет!

Фетисов открыл дверцу кабины и спокойно ответил:

— Товарищ лейтенант, по плану я должен вас сейчас снабдить водой. Разрешите приступить!

Как ни уговаривали Фетисова уехать, он напоил всех, а потом уже отправился дальше.

Бой разгорался. Машина не раз попадала под обстрел. На позициях одного из подразделений к Фетисову обратился капитан. Он сказал, что недалеко отсюда лежит тяжело раненный боец, его надо доставить на медицинский пункт. Фетисов помчался туда на своей водовозке. Спрятав машину в укрытие, он пополз за раненым. Стрельба не прекращалась. Фетисова легко ранило в руку, но он продолжал свой путь. Он перенес раненого к машине и сделал перевязку. У переправы встретилась санитарная машина. Фетисов передал раненого санитарам, а сам, набрав свежей воды, поехал обратно.

Возвращаться было еще трудней. Артиллерийский обстрел не прекращался. Водовозку пробило в нескольких местах, и только к ночи Фетисову удалось пробраться поближе к своим.

На рассвете все выяснилось. Наши части окружили японцев и уничтожили их. На том месте, где раньше стоял японский штаб, расположился теперь наш батальон. Фетисов заторопился к товарищам.

В один из горячих боевых дней Фетисов обратился к старшему лейтенанту Ткаченко с просьбой дать ему рекомендацию для вступления в партию. Об этом узнали другие командиры-коммунисты. Всем хотелось рекомендовать в партию отважного красноармейца. И на поле боя Фетисов был принят в кандидаты партии.

Такова боевая биография героя Халхин-Гола, рядового бойца Михаила Фетисова.

Действующая армия, 1939 г.

А. Шумков.
По точным ориентирам

Центральный участок фронта. Сопка Ремизова. Тишина. Метрах в двухстах от сопки другая высота. Здесь расположен наблюдательный пункт артиллериста младшего лейтенанта Михаила Бойченко.

Пристально вглядывается в сторону противника разведчик Бушуев. Нигде ни души, враг вжался глубоко в землю. Разведчик-наблюдатель устремляет взор в сторону быстрой, окаймленной красивыми берегами, известной теперь всему миру реки Халхин-Гол. Здесь тоже тихо. «Чудесная река для этой пустыни, — думает он, — а сколько здесь рыбы?! Хорошо бы подвести сюда железную дорогу и построить город».

В эти минуты кажется, что нет здесь никаких боев, что даже и духу японского здесь вовсе никогда не было.

Но вот тишина прервалась. Японский снаряд, шипя, разрезает влажный воздух августовского утра.

Один за другим грохочут разрывы. Противник открыл по нашей пехоте, сидящей в окопах, огонь из миномета. Порой кажется, что это не мины взрываются, а кто-то топором рубит большие деревья, и они с одного маху с грохотом валятся на гулкую землю.

— Товарищ командир, миномет бьет из-за сопки Ремизова, цели не видно, — говорит наблюдатель.

— Товарищ Бойченко, — передает по телефону начштаба, — миномет виден с места расположения пятой роты. Уничтожить!

Бойченко ползет в расположение пятой роты, боец-связист тянет за ним связь. Он уже за нашим дозором. В 20–30 метрах замечает японский дозор. Отсюда виден миномет, а вот заметно пулеметное гнездо и невдалеке от него — замаскированная батальонная пушка. Еще минута — командир занял новый наблюдательный пункт и почти шепотом подает команду:

— По миномету, гранатой, взрыватель осколочный... — огонь!

— Выстрел, — летит ответное слово по проводу с огневой позиции на новый наблюдательный пункт. Первый снаряд почти у цели.

— Правее 0.10, два беглых — огонь! — корректирует командир, и японский миномет замолкает.

— Молодцы, ребята! — передает по телефону огневикам Бойченко.

— Нас обстреливают, — слышится снова с огневой позиции.

— В укрытие, — приказывает Бойченко.

За уничтожение своих минометчиков хотела отомстить вражеская пушка. Но не успела она выпустить и восьми снарядов, как взлетела в воздух от залпа другой нашей батареи. Замолчала пушка, но враг бил пулеметным огнем по артиллеристам и пехоте. В это время встревоженный за судьбу своих бойцов бежал Бойченко на огневую позицию. Среднего роста, прямой, гибкий, энергичный, он, широко расставив ноги и весело улыбаясь, заговорил:

— Что, трогает японец? Ну, ничего. Сейчас мы ему покажем. — И скомандовал: — К бою!

Бойцы быстро подскочили к орудиям, и по точным данным, подготовленным Бойченко, четыре снаряда легли прямо в цель. Одним пулеметом и несколькими самураями стало меньше.

Темнеет. На наблюдательном пункте разведчики во главе со своим командиром готовы отразить вылазки врага. Гребень, где они расположились, изрыт проходами и щелями. Стенки щелей от частого артиллерийского обстрела обвалились. На месте узкого и глубокого окопа образовалась широкая яма.

Отдав приказание о расстановке постов, Михаил Бойченко разостлал шинель, сел в углу ямы и достал из сумки несколько фотографий. Часто разглядывал он эти снимки и очень дорожил ими.

— Это мои жена и дочь, — объяснил он подошедшим бойцам и добавил шутливо: — Дочка моя Роза сейчас уж, наверное, ходит, зато мне приходится ползать по окопам.

— Расскажите что-нибудь, товарищ командир, — попросил один.

— О чем вам рассказать?

— Да о себе.

Бойцы любят слушать рассказы командиров.

— Родился я в Казахстане. До 15 лет не знал ни одной буквы и был учеником у сапожника. 15-летним парнишкой сел за парту с третьеклассниками... Объехал я потом много городов Средней Азии и Северного Кавказа. Дальше — работа на заводе, рабфак, вступление в комсомол, а затем и в Коммунистическую партию. В этом году окончил сельскохозяйственный институт, получил диплом первой степени. Теперь я агроном. В Москве вот Всесоюзная сельскохозяйственная выставка открылась, очень хотелось бы там побывать, да некогда. Бьем самураев...

Умные карие глаза командира блестели возбужденно. Ничто так не сближает и не роднит, как единая цель, общая борьба, общая жизнь в окопе под вражеским огнем. Для бойцов Михаил Бойченко стал еще более простым и понятным, задушевным человеком, дорогим командиром, за которым они смело идут в бой.

Ночь была тревожная. Из штаба сообщили, что противник готовится к атаке. Внимательно прислушиваются разведчики, зорко всматриваются в темноту.

Застрекотал японский пулемет, другой, третий... Спокойно и часто, короткими очередями в ответ застрочили наши. Вступили в бой минометы, открыла огонь артиллерия.

Темнота. Трескотня пулеметов, свист и щелканье пуль, шум от разрывов снарядов и мин. Японцы в своих окопах закричали «банзай».

Бойченко услышал необычное движение в одной из лощин, в пристрелянном месте.

— Цель номер 5, десять снарядов, беглый огонь! — раздалась команда.

Под огнем врага работают расчеты, но удачно подобранная огневая позиция за гребнем хорошо укрывает артиллеристов.

Атака отбита. Все затихло. Утром наши пехотинцы сообщили, что в лощине японцы скапливались для атаки. Наши орудия поработали отлично — было уничтожено не меньше роты японцев.

Больше месяца на передовой линии, под постоянным обстрелом, всегда неутомимый, смелый и находчивый в бою, стоит на страже занятых позиций во главе огневого взвода младший лейтенант Бойченко. Долго охотились за ним японцы. Не один десяток пуль пролетело над его головой, но Бойченко оставался невредимым, неугомонным, кипучим. Он полз в самые опасные места для того, чтобы разведать огневые точки врага. Не раз со своими орлами заходил глубокой ночью в тыл врага. Его взвод уничтожил десять пулеметных гнезд, два орудия и до полусотни японцев.

К командиру взвода подошел политрук батареи и сообщил:

— Товарищ Бойченко, командование представляет вас к награде.

Чуть смутившись, Михаил ответил:

— Я ничем особенным не отличился. Я делаю то, что делают тысячи таких же, как я, граждан великого Советского Союза.

Действующая армия, 1939 г.

С. Дашдооров.
Солдат вернулся

Вот уже два дня, как Уланху вернулся в отчий дом... А какой переполох поднялся в юрте в первый день, как она ходуном ходила, как все были счастливы — отец, мать и он, Уланху!

К юрте Уланху подошел тихо-тихо, почти крадучись, и также беззвучно вошел внутрь. Остановившись на пороге, стал смотреть, как его отец с полным ртом сушеного творога — арула, который он обычно сосал за работой, выделывает скребком овчину. Увидев сына, старик так и застыл в изумлении, будто перед ним был не его Уланху, а гора Дэлгэрхангай, сошедшая со своего привычного места.

— Не может быть, сынок, это ты...

Отец резко вскочил на ноги, так что овчина, нож и скребок вместе с крошками мездры посыпались на пол. От шума проснулась мать, заспанными глазами она уставилась на мужа, затем узнала сына, вскочила и, путаясь в полах распахнутого дэла, бросилась к нему. С влажными от слез глазами, мешая друг другу, отец и мать обнимали и целовали нежданного и дорогого гостя. И Уланху не сдержал слез — вот ведь как соскучились по нему старики! Все еще стоя на пороге и не выпуская из рук седельного торока с поклажей, он переводил любящий взгляд с отца на мать, стараясь сдержать проступавшие слезы.

— Уж не сон ли это? Что же ты молчишь, сынок? — прерывающимся голосом быстро причитала мать, не выпуская сына из объятий.

— Сюда, сынок, проходи, садись, — показал рукой отец Уланху на проход в хоймор — почетное место в юрте.

Тут же послышалось звяканье поспешно водружаемого на очаг котла, бульканье наливаемой в котел воды и торопливое постукивание пестика в ступе.

Обстоятельного разговора в тот день так и не получилось, все было немножко суматошно и бессвязно: хотелось смеяться, плакать, говорить сразу обо всем. Осталось лишь воспоминание о том, как утром у рыжего коня пенилась слюна и как перекипел и убежал чай с молоком, который готовила мать, и что старики восприняли это как знак о приезде сына.

С того времени, как Уланху помнил себя, их юрта никогда не откочевывала далеко от привычных мест. Вот и теперь она, как и прежде, в одиночестве белеет близ источника Булу. Да и отец, как всегда, выделывает кожи для окрестных аилов, а мать прядет верблюжью шерсть, ловко выбирая зубами попадающиеся соринки, чтобы затем зубами же, скатав их в шарик, выплюнуть в подол. Уланху успел заметить, что волосы отца заметно поредели, а у матери на висках появилась седина. Скотины в хозяйстве отца вроде бы не прибавилось, хотя в основном это был уже молодняк, незнакомый Уланху по прежним годам.

Сразу же на следующий день после возвращения Уланху решил приняться за свою обычную работу. Встал он с зарей, поймал и привел к юрте рыжего коня, на котором отец пас овец. Затем сгонял на водопой овец к источнику Булу, помог матери во время дойки, подгоняя к ней коз, помог и отцу разминать овчины. Так в разных заботах и день прошел. К ночи, чувствуя в теле приятную усталость, Уланху разделся и удобно улегся в юрте, пропитанной запахами молока и кизячьего дыма. На дворе было тихо, Уланху лежал на своей кровати, наслаждаясь вечерним отдыхом, и думал о том, что это счастье: вернуться в родную юрту и заниматься простыми и нужными делами. Захотелось завтра же побродить по окрестностям, забраться на самые высокие перевалы и вершины гор, съездить в соседние аилы. Уланху размечтался и очнулся только тогда, когда услышал, как в юрту вошел отец.

— Сын уже спит? — шепотом спросил он мать. — Плохо мы с тобой, старая, сына приняли, — продолжал он, немного помолчав. — Ты ему теперь перед сном сама готовь кровать, да и чай не мешало бы подавать с большим почтением.

— Я-то стараюсь, постарайся и ты, — недовольно ответила мать, вызвав улыбку у сына, невольно слышавшего этот разговор.

— Ты пойми, наш сын уже не мальчик, — продолжал отец с некоторой досадой в голосе, — а солдат. Уланху с врагами воевал, награды имеет. Государство его вон как уважило. А отец с матерью тем более должны уважение оказывать. А как мы его встретили, чем угостили? Только и поставили на стол, что бобы.

— Это ты во всем виноват, — послышался сердитый голос матери, — раньше других отцов отправил сына... А теперь, конечно, сидишь и жалеешь.

Уланху живо представил, как мать недовольно поджимает губы, и опять улыбнулся.

— Кто спорит, — глубоко вздохнул отец, — конечно, мы сглупили тогда. Правду говорят, человек задним умом крепок. А тогда мне хотелось, чтобы сын посмотрел мир, человеком стал...

Слушая отца, Уланху ясно представлял себе, как его старик сидит, опустив глаза, а его трубка повисла в правом уголке рта. «И чего это разошлись мои старики?» — подумал он и тут же унесся мыслями в прошлое: «Вот бы узнать, где сейчас кочует Слон-Гочо!{12}» Он лежал, вдыхая волнующий запах степной полыни и прислушиваясь к похрустыванию жующих овец, топоту коз и ржанию коней с далеких пастбищ. Вспомнилась Дэнсма. Раньше это была высокая и стройная, как тростинка, девушка. «Носит ли она по-прежнему красный шелковый платок, повязанный узлом над левой бровью?» А как замечательно она смеялась! Вспомнишь — и сердце замирает. В памяти пронеслись события того года, его отъезд на службу в армию. Перед глазами Уланху стояла юная Дэнсма, он видел ее лицо, слышал заразительный смех, от которого трепетал кончик узла косынки над левой бровью...

...Семейство Слон-Гочо владело большим табуном. Как-то раз они поставили свою юрту по соседству с угодьями, на которых пасли скот родители Уланху. Уже через несколько дней Уланху знал, что воду они берут из Северного родника, а за водой к источнику ходит высокая, стройная девушка по имени Дэнсма. Однажды, рассчитав время, Уланху отправился к источнику, зная, что туда придет Дэнсма. Вот тогда-то молодые люди и встретились впервые. С тех пор Уланху неизменно поджидал девушку у источника. Встречи становились все более частыми и нужными. Уланху разливал воду в большие чаны и помогал Дэнсме навьючивать их на верблюдов. Девушка очень нравилась ему, и Уланху, желая понравиться и ей, не находил ничего лучшего, нежели постоянно поддразнивать ее разговорами о якобы имеющемся у нее женихе. Услышав первое попавшееся имя, девушка начинала звонко смеяться, и эхо в скалах еще долго вторило ей. В такие минуты Уланху был счастлив. Чаще всего они шалили, как дети: брызгались водой, играли в камушки, по-детски ссорились. Беззаботное и бурное веселье сменялось тихим созерцанием, когда они затаив дыхание следили за полетом над источником бабочек и шмелей или голова к голове склонялись над водой, молча разглядывая свое отражение. В эти минуты они становились тихими и задумчивыми, их сердца бились учащенно и громко, словно стараясь этим биением передать друг другу самые сокровенные чувства и мысли...

Больше всего на свете Уланху боялся Слон-Гочо. Как-то на надоме один приятель уговорил Уланху попробовать свои силы в состязаниях по борьбе — дескать, борцов мало и выступать некому. Более того, он внес его имя в состав участников, даже не предупредив об этом Уланху. И надо же было так случиться, что в первой же схватке жребий свел его со Слон-Гочо. Нельзя сказать, что Уланху не умел бороться — со сверстниками он неоднократно мерился силами, — но вот перед зрителями выступать, да еще на надоме, ему ни разу не приходилось.

Юношу буквально вытолкнули на площадку, где сходились борцы. Тут же стремительно вбежал в круг Слон-Гочо. Он был в монгольских гутулах с коричневыми передками. Одной рукой он помахал в сторону шатра, приветствуя почетных гостей праздника, а другой могучей дланью так шлепнул о плечо своего секунданта, что чуть не сбил его с ног. С дрожью в коленях Уланху принял борцовскую стойку и стал внимательно следить, как с протянутыми для захвата ручищами надвигается на него Слон-Гочо. Вот он стальными руками стиснул плечо Уланху и рванул на себя, но Уланху быстрым контрприемом захватил мускулистое бедро противника. Пытаясь сохранить равновесие и освободиться от захвата, Слон-Гочо начал скакать на одной ноге. Напряжение борьбы передалось зрителям, слышны были крики: «Ну же! Давай! Бросай его!».

Слон-Гочо все же потерял равновесие и упал на землю. Зрители криком выразили свой восторг. Уланху счастливо улыбался и хотел уже было выйти из круга, как вдруг увидел потемневшее от гнева лицо Слон-Гочо и его налитые кровью, как у разъяренного быка, глаза. Юноша оробел. Этого было достаточно, чтобы Слон-Гочо схватил его за плечо и под колено, легко поднял над головой и бросил на землю. Затем он великодушно помог Уланху подняться, а сам гордо направился в палатку для переодевания.

Голова Уланху гудела, ноги дрожали, во рту стоял привкус крови. Шатаясь, он подошел к шатру, где его угостили борцогом{13}. Затем, смутно различая зрителей, которые нелепыми бликами плыли в его глазах, Уланху, по обычаю, побрызгал водой в их сторону и тут же постарался раствориться в толпе.

Во втором туре Уланху почти не оказал сопротивления своему новому противнику, был побежден и выбыл из борьбы. Через пару дней на теле Уланху в тех местах, которых коснулась мощная кисть Слон-Гочо, образовались саднящие кровоподтеки.

Их поединок тогда стал темой многих разговоров. Почтенные старики осуждающе качали головами: «Этот глупый юнец совсем не уважает старших». А Слон-Гочо так объяснял свое поражение: «Когда этот мозгляк вышел в круг, я испугался, что, чего доброго, еще порву ему единственную одежонку. А он, чертенок, возьми да и воспользуйся этим, свалил меня. Нет, видать, пришла пора кончать мне с борьбой». Слушая такие разговоры, Уланху только и усмехался, не зная, гордиться ему или печалиться.

Однажды Дэнсма, посмеиваясь, сказала Уланху, что ее отец знает об их встречах и что Уланху он называет не иначе как щенком.

— Так что, щенок, — заключила она, прыская в кулак, — приходи к нам после того, как кобылиц пригонят на дойку. Придешь, а, щенок?

Кому понравится, что его называют щенком, но девушка так ласково и весело говорила об этом, что Уланху не почувствовал обиды. К тому же, раз его приглашают в гости — значит, оказывают уважение. Домой он вернулся возбужденный и радостный, но там его ждала новость, круто повернувшая всю его судьбу. Местный богатей Сант, имевший столько скота, что с ним едва управлялась семья из трех человек, приехал просить, чтобы Уланху пошел на военную службу вместо его единственного сына. За это он давал пару овец и верблюда. И отец Уланху согласился.

— Не расстраивайся, сынок, — ободрял он сына, — военная служба — дело серьезное, мужское. На службе закалишься и станешь настоящим мужчиной. К тому же увидишь свет, а не только отцовскую юрту. Служи, сынок, хорошо и возвращайся с честью.

Уланху согласился: слово отца для него — закон. Вместе со своими сверстниками он на казенном коне отправился из сомонного центра на военную службу — как раз в тот день, когда должен был прийти в юрту Слон-Гочо. Так и не попрощался он тогда с Дэнсмой. Покачиваясь в седле, он только и думал что о девушке. «Я привезу ей в подарок самый красивый гребень», — решил Уланху, вспомнив, что Дэнсма приглаживала волосы руками.

Когда группа новобранцев прибыла в аймачный центр, Уланху сразу же направился в магазин и выбрал для Дэнсмы красивый, украшенный янтарем гребень и круглое зеркальце. Подарки эти он не отослал тогда, а бережно хранил их. Вот и сейчас они лежат в пакете между войлоком и матерчатым чехлом юрты. А сколько дружеских насмешек вытерпел он из-за них во время службы!

Уланху лежал в темноте и продолжал погружаться в прошлое. Он думал о том, как завтра найдет Дэнсму и подарит ей то, что так долго хранил. «А что, если Дэнсма вышла замуж?», — мелькнула тревожная мысль, но Уланху тут же отогнал ее.

Проснулся он от цокота конских копыт. Звуки нарастали, становились все отчетливее. Казалось, целый табун скачет к источнику на водопой. Но вот отчетливее других стало слышно цоканье, одиночного коня, затем послышалось: «Эй, попридержи собаку», — и Уланху с радостью узнал голос давнего своего приятеля Оргоя. И вот уже Оргой, притоптывая хромой ногой, смеясь, входит в юрту:

— Эй, где здесь прячется зазнавшийся орденоносец?

Друзья крепко обнялись.

— Да ты, гляжу, возмужал, окреп, — восхищался Оргой, — молодцом смотришься!

Его слова нашли горячее одобрение в глазах родителей Уланху, любовавшихся сейчас своим сыном.

— Ну-ка, показывай свои награды, не прячь их. Да и сам не прячься. Я вот только узнал, что ты вернулся, вскочил на коня — и мигом здесь. Поехали ко мне!

Отказавшись от чая и еды, Оргой быстро прошел в хоймор{14}, где на сундуке, служившем одновременно подставкой для бурханов{15} лежал дэл Уланху с привинченным к нему орденом. Оргой стал внимательно рассматривать его.

— Вот это здорово. Рад за тебя. Ну, не томи, рассказывай, как воевалось. Ты не знаком с героем Дандаром? Конь его, говорят, быстр, как ветер. А саблей он владеет так, что на лету разрубает вражеский снаряд. А ты много врагов уложил?

Глаза Оргоя блестели, отрывистый смех заполнял юрту, было видно, что он искренне радуется за товарища.

Взволнованный дружеским участием, Уланху угостил Оргоя махоркой, сел рядом и, покуривая, с улыбкой смотрел на восхищенного приятеля, не дававшего вставить в разговор ни словечка.

— Ты рассказывай, рассказывай, — не унимался Оргой, — а то мне, сам знаешь, говорить не о чем. Эх, не повезло мне... Будь у меня нога в порядке, я бы тоже в армию ушел и, кто знает, может, и с наградами вернулся... А тут, как призыв — так меня бракуют. Все в армии, все сражаются за родину, только я один...

Оргой охромел еще мальчишкой: повредил ногу при падении с лошади во время надомских скачек. Однако это не помешало ему стать отличным наездником. Его не мог сбросить ни один скакун, но особенно лихо Оргой умел заарканивать коней.

Потирая глаза, слезящиеся от табачного дыма, он приготовился слушать Уланху. На лицах родителей Уланху тоже прочел нетерпеливое желание побольше узнать о подвигах сына.

Уланху ненадолго задумался.

— Наши части приближались к Халхин-Голу. В те дни японцы часто устраивали провокации на нашей границе, забрасывали разведчиков. Наш кавалерийский полк маршем продвигался к границе. А мы, табунщики-коноводы, двигались следом. Мы уже миновали Большую мэнэнскую степь и ехали дальше. По рассказам товарищей выходило, что до реки Халхин-Гол уже рукой подать. Солнце палило нещадно, жара стояла изнурительная. И люди и кони страдали от жажды. Как-то мы услышали гул самолетов, шел он с востока. Скоро они и сами появились. «Интересно, чьи это самолеты, — думали мы, продолжая не спеша продвигаться вместе с табуном. — Не может быть, чтобы вражеская авиация появилась в тылу наших войск. Ведь мы еще не дошли до Халхин-Гола». И, грохоча копытами и поднимая облака пыли, наш табун продолжал следовать своим путем. И вот тут-то и началось. Неожиданно один из самолетов резко спикировал вниз и сбросил бомбу. Затем другую, третью... Одна из них разорвалась почти перед самым табуном, который, обезумев от взрыва, не разбирая дороги, понесся в степь. А бомбы со страшным ревом сыпались на нас сверху. Кони мечутся, ржут, товарищи кричат, одним словом, паника. Я ехал на своем коне впереди табуна. Смотрю — ближайшие ко мне табунщики скачут, стараясь не отставать. А другие спешились, коней уложили и сами залегли. И тут над нами самолет низко заходит — того и гляди голову заденет. Выхватил я из-за спины винтовку, зарядил зажигательными, в небо вскинул, жду. И вижу, он, гад, в самую середину табуна нацеливается. Чувствую, время стрелять. И на всем скаку стреляю по самолету. Вижу, не попал. Щелкнул еще раз затвором, перезарядил. А он снова заходит и из пулемета нас поливает. Я опять выстрелил. Вдруг вижу: прямо на меня скачет обезумевший табун. Мне с трудом удалось вовремя убраться с его пути. Я тотчас же спешился и стал стрелять лежа. Стреляю, целюсь в мотор. Вдруг вижу, самолет удаляется на восток, оставляя за собой хвост дыма. Я на коня — и за ним; глупо, конечно, но я его догнать пытался. А он скрылся за холмом, и вдруг оттуда взметнулось пламя и пошел густой дым. Грохнулся, значит, самолет. Обрадовался я тогда, как малое дитя, — ведь я и мечтал участвовать в сражениях и бить врагов. И вот, сбил самолет... На этом все мои воинские подвиги и кончаются. Лицом к лицу с врагом сходиться мне не пришлось, ведь я на войне был всего-навсего табунщиком. Вот, а потом мы принялись сгонять разбежавшихся коней. Товарищи мои радовались, что все люди целы, никто даже не ранен. Вот только два десятка коней все-таки бомбами уложило... Делать нечего, двинулись мы дальше.

А за сбитый самолет командование мне объявило благодарность, а правительство потом и орденом наградило. Вот и все мои воинские дела...

— Это да... — причмокнул Оргой, восхищенно поглядывая на орден. — Ты себе идешь, а орден блестит... Слушай, айда ко мне. К кому ж тебе и поехать-то, если не к старому другу. У меня, знаешь ли, послезавтра будет своя, отдельная юрта. — В глазах Оргоя мелькнули искорки гордости.

— Кто же она, твоя избранница? Кто будет хранительницей твоего очага? — спросил Уланху.

— Да ты ее знаешь. Дэнсма — дочь Слон-Гочо, — сказал Оргой и вышел из юрты, чтобы оседлать коней.

Уланху показалось, что он ослышался, язык прилип к гортани, в висках зашумело, казалось, остановилось сердце.

Занимался рассвет, послышались голоса ранних жаворонков. Сквозь незакрытое дымовое отверстие юрты было видно, как светлеет небо.

— Помнится, она звонко смеялась, — сказал Уланху вошедшему другу, стараясь быть как можно более спокойным. — А как она сейчас, такая же хохотушка?

— Такая же, а сейчас смеется так, что горшки лопаются!

Уланху промолчал. Что говорить — прошло пять лет. Долгих пять лет, как они расстались. К тому же за эти годы он так и не написал ей ни разу. И ни Дэнсма не виновата, ни его старый друг Оргой. Виновата война! Горькая боль сдавила грудь Уланху. Боль и ненависть к войне, отнявшей у него его любовь, его веселую Дэнсму.

Над степью уже вовсю звенели трели утренних птиц, и было слышно как, горячась, позвякивают удилами оседланные кони...

Л. Тудэв.
Алеша (рассказ)

Когда уже под утро взвод солдат вышел к реке, начало быстро светать — занимался рассвет второго дня боев на Халхин-Голе. Туман, скрывавший реку, понемногу таял, расползался, и в его клочковатых просветах бойцы с удивлением обнаружили какую-то длинную тень, смутно чернеющую над водой.

— Что это? Ты не знаешь? — тихо спросил молодой солдат Жигдэн стоящего рядом бойца.

— Да ведь это висячий мостик, разве не узнаешь? Говорят, его этой ночью перебросили старшие братья, — так же тихо ответил боец.

— Старшие братья?!

— Ну да, старшие братья — бойцы советской Красной Армии. Мы их так и называем — «старшие братьям.

— Вот это да, — восхищенно зашептал Жигдэн, — такой мостик построить...

— Прекратить разговоры, — сурово сказал комвзвода.

Жигдэн был новобранцем, только недавно приехал из Гоби, и все в армии для него было в новинку. А тут еще война... «Брат, братья, — думал Жигдэн, — что может быть лучше, если есть брат. Интересно, какие они, русские. У нас, в Гоби, сказывали, что они красные. Может быть, потому, что они краснолицые. Встретишься случайно с таким человеком с красным лицом, как у свирепых богов Жамсарана или Махакалы, и дух из тебя вон от страха».

Жигдэн не выдержал и опять наклонился к соседу.

— Друг, а ты русских видел?

— Конечно, и не раз.

— А что они за люди, расскажи, я-то их не видел.

— Люди как люди. Хорошие люди — смелые, веселые, добрые, с широкой душой — словом, настоящие друзья. Вот погоди, подойдем к мостику, сам увидишь: они еще работают там.

Бойцы подошли к мостику — длинный, узкий, без поручней, он заметно раскачивался, а под ним кипел и бурлил Халхин-Гол, разлившийся от весеннего половодья. Жигдэн замер от страха: никогда еще ему не приходилось видеть такие бурные реки. У них, в Гоби, ручейки, и те редко попадались, и сейчас, глядя на вздымавшиеся черные волны, Жигдэн ужаснулся: ведь он не умеет плавать. Чтобы забыть о страхе, он стал думать о том, когда же покажутся эти загадочные русские, но никто не появлялся.

Через мост переходили гуськом, пережидая друг друга. Наконец наступила очередь Жигдэна. Не помня себя от страха, он ступил на мостик, и тотчас ему почудилось, что тот стал звенеть под ним и ходить во все стороны. Через несколько шагов у Жигдэна закружилась голова, тошнота подступила к горлу, и мостик стал уходить из-под ног.

— Не смотри вниз! Подними голову и так иди, — поддержал Жигдэна шедший за ним солдат.

Но было уже поздно: от бесновавшейся внизу черной пучины в глазах Жигдэна зарябило, ноги вдруг стали ватными, он пошатнулся и, ловя руками воздух, грузно бухнулся в бурлящую реку. И тут же недалеко от него, сразу же подхваченного течением, разорвалась первая бомба — японские бомбардировщики начали бомбить мост.

— Боец Жигдэн упал в воду! Спасай, кто может плавать! — отчаянно закричал шедший за Жигдэном боец Даш, но его крик потонул в грохоте рвущихся в воде бомб: теперь они падали одна за другой. Солдат охватила паника. Многие не знали, куда бежать, и почти никто из них не умел плавать: ведь все они были из Гоби. Вражеские самолеты стали медленно разворачиваться для нового захода на мост, и бойцы, воспользовавшись минутной передышкой, спешили перебраться на другой берег. Казалось, все забыли о Жигдэне, уже из последних сил боровшемся с течением, как вдруг кто-то прыгнул в воду и стал быстро приближаться к тонущему. Вот он уже доплыл до Жигдэна, обхватил его левой рукой и, перевернувшись на спину, стал грести к берегу. Даш бросился в воду, чтобы помочь смельчаку. Вдвоем они вытащили Жигдэна на пологий берег. И тут Даш и подбежавшие монгольские бойцы рассмотрели спасителя. Это был молодой русский солдат, он тяжело дышал, а с его мокрых золотистых волос, упавших на лицо, стекала вода. Не теряя ни секунды, русский боец принялся делать Жигдэну искусственное дыхание — сильными, умелыми руками он массировал ему грудь, поднимал и опускал руки. Убедившись в том, что монгольский солдат начал дышать и опасность миновала, русский поднялся с колен и широко улыбнулся.

— Ну вот и все! Будет жить!

Обступившие его монгольские бойцы радостно заулыбались, а взволнованный Даш обнял и поцеловал русского солдата.

— Спасибо, друг, большое спасибо! Если бы не ты, не видать нам больше нашего Жигдэна.

Русский солдат смущенно улыбался и следил за тем, как спасенный приходит в себя. Жигдэн медленно открыл глаза и несколько секунд невидящим взглядом смотрел на обступивших его бойцов. Было видно, как к нему постепенно приходит сознание и взор становится осмысленным.

Жигдэн медленным взглядом обвел радостные лица бойцов и остановился на незнакомом ему розовощеком, голубоглазом лице русского солдата.

— Кто меня спас? — негромко спросил он.

— Вот он, твой спаситель, — сказал Даш, кладя руку на плечо улыбающемуся русскому солдату, — боец Красной Армии.

— Как тебя зовут, друг? — обратился он по-русски к солдату.

— Алексей. А тебя?

— А меня Даш. Вот и познакомились, — сказал Даш и приподнял Жигдэна за руку.

— Запомни, твоего храброго спасителя зовут Алексей, а русские еще говорят ласково Алеша.

Жигдэн обнял русского бойца.

— Спасибо, друг, спасибо, Алеша, — взволнованно заговорил он по-монгольски, — я никогда не забуду твою доброту.

— Жигдэн говорит, что теперь он навеки твой друг, — перевел улыбающийся Даш.

В это время опять появились японские самолеты и начали бомбить мост.

— Самолеты! Воздух! Ложись!

Алексей и появившиеся русские солдаты побежали к мостику: необходимо было как можно быстрее развести его. Жигдэн с товарищами залег в лощине и оттуда наблюдал, как его спаситель с другими русскими бойцами быстро убирали мостик. Прилетела новая группа самолетов, но, не увидев моста, развернулась и ушла на восток.

Теперь можно было передохнуть, и Жигдэн стал выкручивать мокрую гимнастерку. К нему подошел Даш.

— Ну как, заново рожденный, теперь-то ты знаешь, как выглядят русские люди? — дружески улыбнулся он.

— Да, да, — закивал Жигдэн, — правду ты говорил — отличные люди, настоящие братья. — И тут же, как будто вспомнив что-то, побежал к берегу.

— Алеша! Алеша! — закричал он.

— Что тебе? — донеслось из кустов на той стороне реки.

— Алеша! — кричал Жигдэн, забыв о том, что его новый русский друг не понимает по-монгольски. — Я хочу тебе подарить кое-что. Ты меня слышишь?

— Боец Жигдэн! Живо на место! — крикнул комвзвода, и Жигдэн бросился догонять уходящих бойцов.

Идя в строю, он то и дело оглядывался, надеясь увидеть Алексея.

«Эх, не повезло, — бормотал про себя Жигдэн, — а я так хотел подарить ему кремневку отца».

— Ничего, не горюй, еще встретитесь, — утешал его Даш. — Ты ведь хорошо его запомнил: золотоволосый, голубоглазый и небольшая родинка на правой щеке. Зовут Алексеем, его можно также называть и Алешей; правда, у русских это имя часто встречается.

Даш не успел договорить: рядом разорвался снаряд, затем другой, третий... А впереди уже шел бой. Наша пехота, державшая оборону, дралась с танками противника, пытавшимися оттеснить ее к Халхин-Голу. В таком бою Жигдэну еще ни разу не приходилось участвовать: гул снарядов, разрывы авиационных бомб, зловещий лязг гусениц, дым, огонь — казалось, земля смешалась с небом.

Взвод Жигдэна должен был занять небольшую высоту на северо-востоке. Сделать это было далеко не просто, так как она доминировала над местностью и была буквально усеяна вражескими огневыми точками. Все же к середине дня монгольским бойцам удалось опрокинуть врага и занять высоту.

В тот день бои продолжались до захода солнца. Под вечер командир вызвал старшину, Даша и Жигдэна и дал им задание провести разведку в глубине вражеской обороны. Старшина хорошо знал японский язык и уже не раз ходил в разведку. Когда совсем стемнело, он вывел бойцов к заросшей ивняком лощине. За ней и находился враг...

Разведка была окончена, пора было уходить к своим, и цирики цепочкой поползли назад. Миновав опасную зону, они поднялись во весь рост, но тут же попали под огонь японцев. Завязался жестокий бой...

Грудь Даша была прострелена, Жигдэн тяжело ранен в обе ноги, скончался от ран старшина. Друзья пытались унести с собой погибшего товарища, но их силы быстро иссякали. Вскоре оба потеряли сознание, а когда очнулись, увидели стоящих вокруг японцев. Жигдэн попытался было выхватить гранату, но один из японцев прижал его руку прикладом к земле. От нестерпимой боли Жигдэн застонал. Тем временем японцы пытались поднять Даша. Потерявший много крови, Даш не мог устоять на ногах, и тогда японцы принялись избивать его.

— Палачи! — крикнул Жигдэн, пытаясь встать, чтобы прийти на помощь другу, но сильный удар прикладом в грудь отбросил его на землю. Затем японцы скрутили цирикам руки за спину, связали и потащили на веревке.

«Лучше смерть, чем плен», — успел подумать Жигдэн и тут же услышал, как совсем рядом застрочил пулемет. Двое японцев, тащивших его, упали как подкошенные, остальные, бросив Даша, начали отстреливаться и уже через минуту бросились бежать.

Когда Жигдэн пришел в себя, он увидел склонившегося над собой золотоволосого, голубоглазого солдата.

— Алеша! Алеша! — простонал Жигдэн и вновь потерял сознание. Русский боец развязал ему руки, снял с пояса фляжку и по глоточку стал поить.

Выпив воды, Жигдэн открыл глаза.

— Алеша! Хорошо! Алеша, спасибо! — шептал он известные ему русские слова.

— Да я не Алеша, Сергей я! — улыбался русский.

Чувствуя, как жизнь медленно, по капле, возвращается к нему, Жигдэн закрыл глаза и, ничего не слыша, повторял:

— Алеша, мой дорогой Алеша! Мой дорогой старший брат...

Василий Ноздрев.
О себе

До седин от младенческих лет
Был я предан суровой науке,
Согревал меня истины свет,
Как детей материнские руки.
Что я сделал?
Пусть скажет другой,
Тот, кто шел по следам иль со мною.
Я горжусь, что и в холод и в зной
Был всегда я, друзья, сам собою.
Говорят, жизнь прожить нелегко,
Но труднее быть преданным жизни.
Заносило меня далеко,
Но всегда я был верен Отчизне.
И в боях был торжественно рад,
Когда лошадь вперед выносила,
И, конечно, не я виноват,
Если пуля меня пощадила.
Кровь моя и в монгольских песках
И в до боли родном Подмосковье,
Мысль — в космических далях,
В стихах,
В деревнях, подружившихся с новью.
Города, города, города...
В них, глубин и высот покоритель,
Я, куда б ни поехал, всегда
Слышу встречное: — Здравствуй, учитель.
Потому не страшна седина.
Ухожу в неизбежность, как воин.
Если спросят: — Ну как, старина?
Я отвечу: — Судьбою доволен.

 

В. Андреев.
Герой Халхин-Гола

Еще с утра в расположении противника было заметно подозрительное оживление. Со стороны озера Узур-Нур двигались автоколонны, сновали броневики, всадники и связные на мотоциклах. Японцы что-то затевали. Командир 149-го мотострелкового полка майор Ремизов отдал распоряжение на повышенную боеготовность.

Однако день прошел благополучно. И хотя до наступления вечерних сумерек еще было достаточно времени, всем казалось, что вряд ли теперь японцы могут открыть боевые действия.

Впрочем, на войне всяко бывает, рассуждал капитан Заиюльев, находившийся в передней траншее своего батальона, расположенного почти у самой границы.

Он глянул на часы, стрелки показывали без малого 19.00. Комбат решил побывать в боевом охранении. Позиция, которую оно занимало юго-западнее Номун-Хан-Бурд-Обо, насквозь простреливалась противником. Продвигаясь то перебежками, то ползком, Заиюльев против ожидания не был обстрелян, как это случалось прежде, и, в конце концов перестав остерегаться, пошел во весь рост. Но ему тотчас пришлось пожалеть об этом: вокруг взметнулись черные клубы разрывов, и во все стороны полетели осколки. Заиюльев упал, угодив в какую-то осыпавшуюся траншею. «Не зацепило ли? — ощупал он себя. — Нет вроде».

— Товарищ капитан, вы живы? — неожиданно окликнул свалившийся сверху боец. Заиюльев признал в нем Лапшина — связного из боевого охранения лейтенанта Ивана Морозова. Лапшин, видно, хотел что-то передать, но тут так загрохотало, что оба пригнулись: японцы начали артподготовку, вслед за которой, как это чувствовал Заиюльев, непременно последует атака. Надо было скорее дать «отход» боевому охранению. Достав блокнот, капитан быстро написал распоряжение и передал листок связному.

Еще не кончилась канонада, когда бойцы лейтенанта Морозова один за другим начали подползать к комбату. Вскоре явился и сам лейтенант. Как раз в это время со стороны Номун-Хан-Бурд-Обо показались японские танки, покрытые пятнистой желто-зеленой маскировочной окраской. За танками двигались цепи японской пехоты.

— Ложись! — скомандовал бойцам Заиюльев.

Танков было много, но они устремились к высоте Пески Дальние и в обход ее, где скопились подразделения 9-й бронебригады. Только три крайних японских машины пересекли траншею, занятую боевым охранением. Пехота противника, следовавшая за танками, шла влево наискосок, подставив свой фланг притаившемуся взводу. «А что, если ударить!» — загорелся комбат и тут же скомандовал:

— По пехоте японцев — огонь!

Левофланговое крыло неприятеля смешалось, падали наземь убитые, раненые. Однако быстро оценив силы русских и поняв, в чем дело, японцы, не приостанавливая движения, повернули в сторону смельчаков целую роту.

— Ребята, назад! — сказал Заиюльев и не мешкая приказал Морозову всем взводом отходить к батальону, а сам, взяв ручной пулемет, с пятью бойцами побежал по траншее вперед.

Огонь, внезапно открытый Заиюльевым и его пятеркой почти с тыла, окончательно сбил японцев с толку. От неожиданности они прижались к земле и стали поспешно отползать в сторону. Именно на это и рассчитывал капитан. Убедившись, что лейтенант Морозов увел свой взвод, Заиюльев, незаметно проскочив траншеи и впадины, так же внезапно исчез, как и появился...

Бой был в полном разгаре, когда Заиюльев со своими пятью бойцами подоспел к батальону. Его позиции атаковала именно та пехота противника, которая двигалась от Номунхана. Танки японцев прошли много левее, потеснив 9-ю бронебригаду. Их отсюда теперь не было видно, и пока оставалось неясным, почему именно танки направились туда, в район высоты Песчаник, где их действия были из-за сложности рельефа крайне затруднены или почти невозможны. Это выяснилось позже. А пока размышлять долго было некогда: приходилось отражать натиск японцев, которым удалось уже сбить левофланговую 7-ю роту и ринуться в прорыв. Мгновенно оценив опасность, Заиюльев понял, что здесь возможно только одно решение — немедленная контратака вторым эшелоном. Капитан вывел из резерва 9-ю роту и повел ее за собой.

Удар был стремительным. Рослый и сильный комбат и его бойцы ожесточенно орудовали штыками и прикладами. Самураи норовили зайти за спины, стараясь прежде всего поразить капитана. Но Заиюльев, еще на тренировках слывший хорошим фехтовальщиком и не раз бравший призы округа, расчетливо и уверенно опрокидывал набегавших японцев. Самоотверженно действовали политрук Иноземцев и ротный командир Нечайкин. Не отставали и остальные бойцы. Рукопашный бой крепчал. Он уже вошел в ту стадию, когда нет никакого управления, а есть только личный пример комсостава и слитый воедино порыв бойцов. Еще одно усилие, один натиск с чьей-то стороны — и все будет кончено. Поняв, что такой момент наступил, Заиюльев, и без того отчаянно сражавшийся, пошел напролом. Но как раз в это время у него выбили винтовку. Капитан выхватил пистолет и вовремя: навстречу со штыком наперевес бежал японец. Заиюльев мгновенно передернул затвор и рванул спуск. Но случилось то, что так часто подводило на Халхин-Голе. Мелкий песок, набившийся в пистолет, сделал его непригодным к стрельбе. А японец уже вот он, почти совсем рядом, еще шаг — и конец. Капитан в самый последний миг успел отбросить левой рукой лезвие, а пистолетом ударить по виску. Японец, порвав Заиюльеву гимнастерку и поцарапав бок, пролетел по инерции вперед и упал. А подоспевший младший комвзвода Елхов добил его.

— Товарищ капитан! — обернулся он, загораживая Заиюльева. — Вы ранены, отходите назад! Я прикрою...

Отойдя на безопасное расстояние, Заиюльев приостановился. Елхов разорвал индивидуальный пакет и стал наскоро затягивать раскроенную до кости ладонь комбата. Схватка еще продолжалась. Но японцы, не выдержав напора контратакующих, уже начали отбегать за бархан.

Вскоре они вновь возобновили свой натиск. Теперь впереди наступающих шли танки. Над фронтом сгустилась на редкость плотная ночная мгла, моросил мелкий дождь...

Но и на этот раз батальон выстоял. Пример боевого капитана, оставшегося, несмотря на ранение, в строю, воодушевлял бойцов. Они смело пропустили танки через свои окопы и стали забрасывать их гранатами и бутылками с зажигательной смесью. Оставив на поле боя три подбитых машины, японцы отошли к исходным позициям.

Наутро, 3 июля, оборонявшие Номунханский плацдарм увидели вздымавшиеся по ту сторону Халхин-Гола густые столбы черного дыма и огня. Там развернулось кровопролитное баин-цаганское сражение. Разгром японцев на Баин-Цагане был еще впереди. А пока стало ясно, что противник, нанося с вечера 2 июля удары здесь, от Номун-Хан-Бурд-Обо, пытался не только столкнуть оборонявшихся с восточного плацдарма, но и отвлечь внимание от маневра своих главных сил, которые глубоким обходом с северо-запада сумели скрытно выдвинуться к Халхин-Голу, навести понтоны и в районе развалин древнего стойбища хана Тулуя переправиться на тот берег.

— Вот оно в чем дело! — воскликнул Заиюльев, разгадавший замысел противника. — То-то танки ломились вчера к северной оконечности Песчаника...

— Хотели прикрыть переправу своей ударной группы! — сказал начальник штаба батальона Першин.

Но продолжить разговор не удалось. Показались густые цепи японцев. Они вновь шли на позиции заиюльевцев. Комбат увидел, что враги нацелились на его левый фланг и бой предстоит жаркий. Но к этому времени подошли наши броневики, и капитан сразу же послал их в обход справа, чтобы выйти японцам в тыл.

Бой был действительно жаркий. По всему было видно, что японцы получили приказ во что бы то ни стало смять нашу оборону и прорваться к реке, захватить переправу и соединиться со своей главной группировкой в районе Баин-Цагана. Противник спешил. Однако батальон держался стойко и не отошел ни на шаг. А в это время наши броневики, сделав дальний обход по пойме Хайластын-Гола, неожиданно для неприятеля врезались в его тыл. Заиюльев поднял батальон в контратаку. У японцев началась паника, они бросились бежать за бархан...

Доблесть отважного капитана стала известна командованию армейской группы. Вскоре его вызвали на Хамар-Дабу, на КП фронта. Комкор Г. К. Жуков, пожав руку смелому комбату, спросил его:

— С полком справитесь?

— Справлюсь, если прикажете! — коротко ответил капитан.

И он не обманул доверия. 603-й полк 82-й пермской дивизии, которым стал командовать Заиюльев, отличился во время нашего генерального наступления, начавшегося 20 августа. Полк начисто разгромил две сильнейшие вражеские группы, занимавшие мощные опорные пункты на высотах Зеленая и Песчаная. В упорных боях, длившихся более семи суток, майор Заиюльев показал себя искусным командиром, умело вел свой полк на штурм вражеских бастионов. Одна из атак заиюльевцев была такой дерзкой и стремительной, что японцы, стреляя по атакующим, не успевали перезаряжать винтовки и бросали их в наших бойцов, как копья, штыками вперед. Герои штурма высот ворвались на самую вершину одного из главных барханов и водрузили там Красное знамя.

Полк Заиюльева совместно с частями 57-й стрелковой дивизии полностью овладел опорными пунктами врага на всем левобережье Хайластын-Гола, очистив этот район от противника до самой границы.

Умелые и отважные действия майора Заиюльева были по достоинству отмечены Золотой Звездой Героя Советского Союза.

Боевая биография Заиюльева на этом не кончилась. Когда разразилась Великая Отечественная война, герой Халхин-Гола громил фашистских захватчиков на Северо-Западном фронте, под Сталинградом и на Курской дуге. В звании генерал-майора Николай Николаевич Заиюльев вел свою дивизию и на штурм Берлина...

Д. Гармаа.
Разведчики (рассказ)

Над степью нависла тишина, перестрелки не слышно, и это мертвое безмолвие тревожит Цэвэна. Он пробует закрыть глаза, но сон не идет. В разрезе полусомкнутых век замельтешили силуэты лошадей. Послышались ржание, негромкие окрики. Кавалерийская часть, прибывшая вчера из Матадэ на Халхин-Гол, начала переправу. По замшелому мосту прошла техника. К воде спустились передовые части конницы. Копыта лошадей подняли мутные брызги, пенистая волна набежала на берег.

Переправа напомнила Цэвэну первый бой. Досадно! Он лежит в медсанбатовской палатке из-за какой-то пустяковой раны и не может быть там, рядом с товарищами.

Фронт отдыхал перед завтрашним боем. Но битва где-то продолжалась. Бомбардировщики громили далеко в тылу колонны с боевой техникой, взлетали на воздух армейские склады. На славу поработали разведчики, это их дела. Да, брат, не повезло! Совсем здоровым угодить в госпиталь!.. Наши сейчас скорее всего в пути. Верными проводниками светят им меж облаков звезды, за линией фронта полыхают багровые пожары, запах гари бьет в ноздри. Они, наверно, уже добрались до места, попрятали лошадей и ползут дальше. А как Сандаг? Он тоже ползет, его ничто не остановит. Серые глаза Сандага, подвижные, как ртуть, не останавливаются ни на минуту.

Цэвэн улыбнулся. Ему показалось, что он и впрямь видит перед собой поднимающегося с земли товарища, долговязого Сандага, разведчика 17-го кавполка.

* * *

Однажды с Цэвэном случилась история, о которой он и сейчас вспоминает со стыдом. Это было перед самой войной.

Прошло несколько месяцев, как его призвали в армию. Часть квартировала в Белых казармах. Все дни были заняты боевой подготовкой. Время было неспокойное, и Цэвэну с трудом удалось выпросить у старшины увольнительную. На обратном пути из дому он заглянул в клуб. В фойе несколько девушек и военных танцевали. «Хорошо бы тоже станцевать с какой-нибудь», — подумал Цэвэн и тут увидел в углу девушку в голубом шелковом дэле. Но его опередил долговязый солдат. Девушка охотно подала ему руку, и они смешались с толпой танцующих. Цэвэну стало досадно. К тому же парочка смеялась так весело и громко, что Цэвэна передернуло: не над ним ли они смеются?

Девушка была невысокого роста, миловидна. Стриженая, в белом беретике, она выглядела очень привлекательно.

Долговязый словно прилип к ней. Цэвэн желчно подумал: «Ишь ты, верблюжатина вяленая!». Но от этого ему не стало легче.

Когда опять начались танцы, Цэвэн подошел к девушке и пригласил ее первым. Та вопросительно взглянула на своего ухажера. Долговязый молча обнял ее за талию и ввел в круг. Это было уж слишком! Раздосадованный Цэвэн резко повернулся и зашагал к выходу. Танцевать расхотелось.

Клуб опустел. Наплясавшиеся парочки вышли на улицу. Цэвэн один поплелся восвояси. Белесая луна висела над головой, слышались девичьи смешки, басовитые голоса парней.

Цэвэн брел, не замечая дороги, пока не наткнулся на ограду. В воротах стояли те двое. Заметив Цэвэна, девушка в голубом дэле вырвалась из объятий долговязого и мышью прошмыгнула во двор. Соперники остались одни, с глазу на глаз. После недолгих пререканий засучили рукава, намяли друг другу бока, но вскоре оба сообразили, что силы у них равны. Цэвэн, более увертливый, дрался, как заправский горожанин, долговязый был физически сильнее и знал некоторые приемы борьбы.

— Тьюу! — сплюнул со злостью Цэвэн и собрался уходить.

— Ну что, друг? — сказал долговязый, словно между ними ничего не произошло. — Мужчины узнают друг друга в драке, а прощаются со слезами, так, кажется, говорят. Будем знакомы, меня зовут Сандагом.

Его обращение смутило Цэвэна. Он действительно поступил не по-мужски: испортил свидание, спугнул девушку. А ведь долговязый тоже солдат и времени на любовь у него не больше, чем у тебя. От этой мысли Цэвэну стало не по себе. Стоит ли знакомиться после такой глупой истории?

— Говорят, у мужчин дорога долгая... Может, и встретимся! — с вызовом ответил Цэвэн, поднял с земли оброненную пилотку и, выколотив из нее пыль, отправился в часть.

* * *

Готовилось наступление. 17-му кавполку предстояло переправиться через Халхин-Гол и закрепиться на противоположном берегу. В полночь группа разведки пробралась глубоко в тыл противника, засекла огневые точки и на обратном пути захватила «языка». По оплошности к концу операции нарвались на засаду. Пришлось занять оборону. Но захваченного «языка» нужно было во что бы то ни стало переправить в штаб. Поэтому часть группы ушла с «языком» через линию фронта, а часть осталась для прикрытия.

В стычке Цэвэна ранило в руку. Замешкавшись, он отстал от своих. Ничего не оставалось, как приготовить гранату и ждать. Неприятельское кольцо сужалось, надежды на спасение почти не было. И вдруг она появилась в образе всадника, каким-то чудом оказавшегося здесь, вдали от передовой. С отчаянием храбреца всадник прорвался через окружение к Цэвэну, подхватил его, словно игрушку, к себе в седло и во весь опор понесся обратно. Японцам удалось подстрелить коня, но цирики уже были в относительной безопасности. С минуту тихо лежали на земле и, убедившись, что погони нет, побежали дальше. Оторвавшись от неприятеля, перевели дыхание, осмотрелись. Всадник только теперь заметил, что Цэвэн ранен. Он тотчас вытащил индивидуальный пакет и рванул бинт зубами.

— Много крови вытекло? Впрочем, ничего страшного, рана легкая, — сказал он, ловко орудуя бинтом, и вдруг осекся: — Вот так встреча!

Цэвэн тоже его узнал.

— Да! — смутился он.

— Ведь это ты сказал тогда: дорога у мужчин долгая. Вот и встретились! — Сандаг искренне рассмеялся.

Цэвэн не мог вымолвить ни слова.

— Что ж, давай знакомиться! Как тебя звать? — дружелюбно спросил Сандаг.

— Цэвэн.

Они пожали руки, взглянули друг на друга и непроизвольно расхохотались. Этим оба как бы поставили крест на прошлом. Смех был началом дружбы.

* * *

В степи рассветало. В палатку вошла медсестра, разбудила соседа, дала ему лекарство. Вокруг по-прежнему было тихо. Но вот где-то рядом запел низкий мужской голос:

О, не увяли, нет,
цветы величавых гандан.
Нет, остались верны
две скорбящие души...

Цэвэн прислушался. Голос показался ему знакомым. Неужели он?

— Кто бы это мог петь? — спросил, приподнявшись на локтях, сосед. — Здорово у него получается!

— И правда, кто? — удивилась медсестра и вышла из палатки.

Негромкая песня не мешала тихой ночи. Мелодия кончилась, но ее сменила другая, и так без конца... Вот и он, Сандаг, тоже любил петь. Привалится после боя к стенке окопа и поет. Ему было далеко до настоящего певца, но пел он сердцем.

Цэвэн вспомнил одну из последних вылазок. Была такая же безмолвная ночь. Они забрались глубоко в тыл. Тишина, словно и нет войны. Моросящий дождь мягко шелестел стеблями диких трав, обдавая лицо брызгами. Лохматые тучи закрывали звезды. Сытая, сияющая луна, словно испугавшись искалеченного войной тела земли, скрылась за горизонтом. Дождь лил с вечера. Одежда промокла, плащ-палатка мало защищала от сырости. Укрыв лошадей, Сандаг с Цэвэном подползли почти вплотную к японским палаткам. Лежали они долго, напряженно всматриваясь в темноту. Вскоре дождь приутих. Сквозь просветы в облаках пробился слабый луч. И тут они увидели двух часовых, расхаживавших по тропинке.

Перемахнув через тропинку, разведчики спрятались в кустах. Ого, вот так находка! Рядом, накрытые маскировочными сетями, торчали стволы орудий.

Рыхлые тучи снова сгустились, зарядил дождь. Когда один часовой был совсем близко, Цэвэн, как кошка, прыгнул на него, повалил на землю и мигом заткнул ему рот платком. Вместе с Сандагом он оттащил его подальше от тропы. Но тут вдруг Сандаг принялся стаскивать со связанного японца мундир.

— Ты чего? — удивился Цэвэн.

— Бери свою добычу и иди к коням. Там меня подождешь, я скоро! — прошептал Сандаг. — Время еще есть...

— Нет, ты, правда, что задумал? Не надо, — запротестовал Цэвэн, которому стало страшно оставаться одному.

— Не волнуйся, есть дело. Ну, живо! — Сандаг напялил на себя мундир и пополз обратно, и Цэвэну пришлось тащить «языка» одному.

Прошел час. Дождь не переставал. Где сейчас Сандаг, что с ним? Не попался ли он?.. Цэвэна прошиб холодный пот.

Вдруг впереди промелькнула чья-то тень, Цэвэн взвел курок, прислушался. Ухо разведчика всегда отличит чужие шаги от своих. Нет, не враг. Так уверенно мог шагать только Сандаг.

...Недалеко от расположения своей части они остановились передохнуть. Теперь можно было идти открыто. Сандаг, на котором все еще был надет японский мундир, заговорил:

— Сначала я пробрался к орудиям. Ползу, считаю: орудий — шесть, пулеметов — двенадцать, бронетранспортеров — восемнадцать... Потом пошли палатки. Всего пятьдесят три. Просторные, каждая солдат на тридцать, вот и считай, сколько их!.. Очень хотелось мне вернуться к орудиям и посбивать замки...

— Ну да?! Сбил?

— Не получилось. Тут такое вышло, что я сам чуть было не влип.

— Ну да?!

— Что ну да? Ишь, рот разинул! Один японец, видать, шишка большая, напоролся на меня. Вышел он за палатку и... Я вскочил на ноги, он как набросится на меня и давай ругаться. То ли спросонок, то ли с испугу честит на чем свет стоит: скорее всего принял меня за часового. Я отдал ему честь по-японски, стою как истукан, молчу. Он отвел душу и махнул рукой, велев проваливать. Я, конечно, ходу!.. Ну и образина!

Сандаг не лгал. Все было именно так. И на такое был способен один он.

«Язык» и сведения, которые оба доставили командованию, сослужили хорошую службу. Назавтра к вечеру японская часть, где они побывали, полностью была разгромлена, в плен попало не так уж много.

У дороги, по которой вели пленных, Цэвэн и Сандаг остановили лошадей. Сандаг указал на низкорослого седого полковника:

— Вот он самый, красавец мой. За что он меня ругал? Думаю, за недобросовестное несение караула. Хотя кто его знает, я ведь по-японски ни-ни, — сказал он весело, и оба рассмеялись.

Цэвэну приятно было вспоминать об этом случае. Вдруг коленную чашечку обожгла острая боль. Забывшись, он потревожил рану.

Если бы не эта рана, Цэвэн вместе со своим другом был бы теперь на фронте. Сандаг воюет, а ты лежи тут, кисни. А все потому, что во время атаки разгорячился и полез куда не надо. Тут-то тебя и подстерегла пуля... Как ноет рана, будь она неладна!

В степи по-прежнему тишина, лишь певец все поет и поет.

— Не узнали, кто это? — спросил Цэвэн вошедшую сестру.

— Новенький, с фронта. Вечером операция была: ногу ему оторвало осколком мины. Не человек, а кремень. Ни разу не застонал, пока оперировали. А теперь вот поет, боль легче переносится, говорит.

— Не сказал, из какой части?

— Из семнадцатого полка, говорит. Разведчик. Но как же это я забыла спросить у него имя! — Девушка огорченно развела руками и выбежала из палатки.

Но Цэвэн все понял и чуть было не вскрикнул. Это Сандаг, конечно, он, уж очень все это похоже на него. Что же это, ты, друг?.. На глаза Цэвэна навернулись слезы.

— Ну как, герой, жив? — спросил его Сандаг, приподнявшись на кровати, когда Цэвэн пришел к нему прощаться в день выписки из госпиталя. Сандаг, на удивление, был спокоен. — Везучий ты, хитрюга. Выписываешься, стало быть? А меня, кажется, не пустят больше на фронт. Врач предупредил, чтобы и не думал об этом. Ну, да ничего, думать не будем, а придумаем что-нибудь непременно. Вот если не выйдет, тогда... А ты давай воюй! Отомсти за мою ногу японцам. Ну, прощай, брат! — сказал он и подал руку.

На фронт Сандаг не вернулся. Но его помнили товарищи по разведке, совесть и надежду своего эскадрона, помнили, как много он сделал для победы. И Цэвэн помнил. С мыслью о нем он и встретил последний день войны.

Юний Гольдман.
Памятник

— В Монголию работать поедете? — спросил Владлена Георгиевича начальник отдела кадров.

— Спрашиваете! — улыбнулся, еще не веря такому предложению, Куропаткин, широкоплечий мужчина в темно-синей форме летчика ГВФ. — Конечно, поеду!

— А почему не узнали: какая работа? — снова задал вопрос кадровик.

— Работа наша известная — летать. Тридцать лет в воздухе... А местность — что у нас в Бурятии, то и в Монголии: степи, сопки, леса...

— Ну, что ж. Значит, договорились. Будем оформлять документы.

Предлагая Куропаткину командировку в МНР, командование Улан-Удэнского авиапредприятия знало: там, на монгольской земле, похоронен его отец — Георгий Алексеевич Куропаткин, герой халхин-гольских боев, кавалер ордена Ленина. Начальники Куропаткина-младшего знали, что и сын не подведет: за многие годы он хорошо освоил машины разных типов, взлетал и садился в степи, в тайге, летал ночью и в непогоду, отыскивал рыбачьи баркасы, затерявшиеся в Байкале, возил пассажиров и грузы в труднодоступные районы, словом, делал любую работу, которая предписана «малой авиации»...

И вот — Монголия. И снова — полеты. Здесь, за рубежом, Владлен Куропаткин встретился, как и дома, с людьми разных профессий — это были советские строители и снабженцы, изыскатели и проектировщики, но всех их объединяло чувство интернациональной солидарности с братской страной. Со страной, за свободу и независимость которой погиб его отец...

А потом был тот самый полет, который — из тысяч! — запомнится больше других. С точки зрения специалистов, ничего сложного он не представлял. Но это был полет на Халхин-Гол... Владлен Георгиевич посадил свою машину в районе опытной сельскохозяйственной станции. Еще сверху Куропаткин заметил этот зеленый островок с жилыми домами, производственными помещениями, сельскохозяйственной техникой. Ему вспомнились письма отца, которые тем летом 1939-го приходили отсюда в забайкальский гарнизон: «Степь, степь — и ни домика, ни деревца...» Теперь здесь был целый поселок. Маленький городок. И фруктовые деревья. Сады на поле боя...

Куропаткина уже ждали. Еще до вылета он решил: сразу же поедет на восточный берег Халхин-Гола. К Памятнику. К Отцу. Но хозяева предложили другую программу: сперва посмотреть ближний район — Баин-Цаган, Хамар-Дабу, командный пункт Жукова... Потом — на тот берег. Они поступили правильно, эти новые друзья Куропаткина-младшего: первая часть поездки создавала в душе высокий настрой перед встречей с подвигом отца.

Атмосфера мужества всегда царила в семье Куропаткиных. Сын знал, что отец его, коренной питерец, в бурные дни семнадцатого года участвовал здесь же, на Неве, в схватках с самодержавием, а с весны девятнадцатого навсегда связал свою жизнь с Красной Армией. От друзей отца Владлен знал, как в ту горячую пору двадцатилетний большевик Георгий Куропаткин доставил в Петроград эшелон мобилизованных для службы на Балтфлоте крестьян с Украины. Доставил без потерь, хотя по пути пришлось отбивать наскоки вражеских банд...

Потом была служба в Сибири и на Дальнем Востоке — в отрядах ЧОНа. Укрывшиеся в Маньчжурии семеновские белобандиты совершали дерзкие вылазки в пограничные районы; таились по селам и таежным заимкам вчерашние недобитки, — и все это требовало от чоновца Куропаткина мужества, выдержки, отваги.

Спустя несколько лет в судьбе Георгия Алексеевича произошел эпизод, о котором много писали газеты (пожелтевшие вырезки той поры и ныне хранятся в семье Куропаткиных).

Георгий Алексеевич был хорошим спортсменом, отличным лыжником. «Каковы возможности человеческого организма? Что нужно сделать для улучшения лыжной подготовки в Красной Армии? Как должен быть экипирован спортсмен в дальнем переходе, какими лыжами пользоваться?» — вот что занимало командира взвода Куропаткина. В 1928 году он подал рапорт с просьбой разрешить ему одиночный лыжный переход из Омска в Москву. Ему хотелось в преддверии будущих боев (а что они будут — взводный не сомневался) проверить свои командирские качества: умение ориентироваться на местности, соблюдать режим питания, рассчитывать физическую нагрузку...

В те годы в нашей стране все большее распространение получали дальние лыжные переходы. Широкую известность заслужили, например, переходы Тула — Москва и Москва — Ленинград. Самым же длинным из них считался переход группы советских лыжников из Москвы в Осло — протяженностью в 2000 километров. А Куропаткин решил в одиночку пройти 2800 километров. «Самый длинный в мире переход», — писали газеты позже. (Я уж не говорю о трассе, которая пролегала по сильно пересеченной местности — через Сибирь и Урал.)

4 января 1929 года, совместив отпуск за прошлый и новый год, Куропаткин двинулся в путь.

«Из г. Омска он вышел в полном военном снаряжении и в течение 13 дней уже покрыл расстояние в 600 километров», — сообщала томская газета «Красное Знамя».

По пути следования лыжник знакомился с работой сельских кружков военных знаний и Осоавиахима, проводил на крестьянских собраниях доклады-беседы о военной опасности и необходимости укрепления обороноспособности страны...»

Газета «Уральский рабочий» писала три недели спустя:

«...Степями Сибири, через горы Урала унесли его лыжи за многие сотни километров. Вчера он, комвзвода тов. Куропаткин, прибыл в Свердловск. ...Сегодня он выйдет из Свердловска на Сарапул, Казань, Муром и Москву...»

Трудности, которые пришлось преодолеть отважному лыжнику — командиру Красной Армии, — были немалые. Бескрайние сибирские степи, покрытые глубоким снегом, сменились за Тюменью массивами тайги. От Камышлова начались отроги Урала, вскоре перешедшие в горы, которые встречали его крутыми подъемами и почти отвесными спусками. Возле Ишима — упорная борьба с бураном в течение трех суток. На Урале — десятки километров бесснежья, когда приходилось взваливать лыжи на плечи и идти пешком, незамерзающие горные реки, из-за которых приходилось делать «крюк» в 10–15 километров. Почти все время его встречали жестокие морозы, доходившие до 40 градусов при ветре. И все-таки поставленную перед собой задачу Куропаткин выполнил.

Реввоенсовет СССР высоко оценил волю и мужество Георгия Куропаткина, наградив его почетной грамотой, именными золотыми часами и премировав комплектом лыж.

В те дни «Правда» опубликовала большую статью Куропаткина «На лыжах отдыхаем, на лыжах учимся, на лыжах побеждаем. Как я прошел 2800 километров». Заканчивалась эта статья такими словами: «Теперь я умею при обучении красноармейцев передать им свой опыт, а в боевых условиях со спокойной совестью вести свой взвод по лесным тропинкам и не боясь снежных сугробов...»

Прав оказался Георгий Куропаткин: его упорство, выдержка, выносливость еще не раз пригодились ему. Особенно летом 1939 года, когда начались события на Халхин-Голе. Туда, в район боевых действий, из Советского Забайкалья выдвигалась 57-я стрелковая дивизия, и в ее составе 80-й стрелковый полк, комиссаром которого был Куропаткин. Многокилометровый форсированный марш тяжело давался бойцам, новичкам — тем более. А их, только что призванных, было немало. На каждом полная боевая выкладка — скатка, винтовка, патроны, противогаз, шанцевый инструмент. Погода стояла жаркая, безветренная. Кругом, куда ни бросишь взгляд, — всюду степь, степь и степь. Короткий привал не давал прохлады: нигде ни деревца, ни кустика...

Комиссар Куропаткин шел вместе с бойцами, вселяя в них своим примером силу и бодрость. На коротких привалах не отдыхал: ему нужно было лично знать, видеть бойцов.

Начались августовские бои — тяжелые, упорные. Куропаткин подавал пример мужества. Приведу свидетельство политрука Ф. Мысляева:

«Японцы открыли сильный пулеметный и ружейный огонь, бросали гранаты. Тов. Куропаткин шел впереди. Красноармейцы следовали за своим комиссаром.

Японцы кинули в комиссара две гранаты. Одну из них тов. Куропаткин бросил обратно в японский окоп, кинулся ко второй, но уже было поздно. Граната разорвалась у него в руках. Обливаясь кровью, он упал на землю, последние его слова были:

— Вперед, товарищи! Помните присягу...

Бойцы помнили! Спустя несколько минут бархан был взят, а скопление японцев уничтожено.

Мы будем вечно хранить в памяти образ несгибаемого большевистского комиссара тов. Куропаткина, учившего нас личным примером честно и самоотверженно выполнять военную присягу...» {16}.

...На высотке, среди песчаных бугров, Владлен Куропаткин увидел необычный памятник: его архитектура подсказана боем — снарядные гильзы словно бы и ныне хранят жар артиллерийского огня. На латунной пластине — фамилии героев, первый в скорбном списке — батальонный комиссар Г. А. Куропаткин. Тут же надпись: «Вечная память бойцам, командирам и политработникам, павшим смертью героев при защите границ МНР от японских захватчиков. Август 1939 г.»

...А потом самолет лег на обратный курс. И казалось сыну комиссара: он слышит и грохот того давнего боя и ласковый шелест яблонь, выращенных здесь, на земле, обильно политой кровью народов-побратимов...

А. Крайкин.
Странички из дневника

25 августа. Сижу в окопе. Голову высунуть нельзя без риска лишиться ее. Снаряды ложатся рядами, словно семена в гряду. Пробовал высунуть каску, — через 3–4 минуты сюда летит снаряд. Не пуля, а снаряд! К снарядам привыкли, по свисту узнаем, где они должны разорваться. Нас здесь тридцать два человека. Мы прорвались далеко вперед и сдерживаем контратаки противника, не давая ему возможности вырваться из окружения. Вчера, вернее, сегодня ночью, нас было немного больше. С нами вместе и комиссар Куропаткин. Он пал смертью героя, отражая вражескую атаку.

Пока рвутся снаряды, японцы прекратили наступление, а мои боевые друзья очищают от песка винтовки, готовят гранаты и охотятся за снайперами и связистами, которые залегли впереди нас, метрах в шестидесяти. Я стараюсь собрать свои мысли и восстановить в памяти все события прошлой ночи.

— Усните, товарищ политрук. Мы посмотрим, откопаем, если завалит снарядом, — говорит красноармеец Безбородов, лихой, бесстрашный разведчик.

Его лицо покрылось слоем грязи от порохового дыма и песка, но голубые глаза блестят, как всегда, остро и выразительно.

— Устал?

— Нет. Умыться бы, товарищ политрук, все как рукой снимет.

Да! Умыться бы... Хотя бы глоток воды для раненых!

Безбородов поворачивает голову туда, где лежат тела убитых товарищей.

— Жалко комиссара!.. Впереди шел. Воодушевлял всех... — И он грозит кулаком японцам, которые залегли в своих окопах.

— Трусы, подлые трусы! — еще раз потрясает кулаком Безбородов. — Мы отомстим за наших товарищей, за комиссара Куропаткина...

Наши взгляды падают на кучи японских трупов.

— Командир части приказал сосчитать, — говорю я.

— Трудное задание он дал, — отзывается с улыбкой Безбородов

Безбородов задремал. Но вдруг встрепенулся и тихо сказал:

— Сегодня достану «языка». Пойду ночью — один или с Чадовым. Командир части приказал «языка» добыть. Я достал одного, да по дороге его ухлопали. Я не связал пленного, а он побежал. Ну, кто-то его и того... Ничего, сегодня еще достану, не уйдет...

26 августа. Вчера, после беседы с Безбородовым, за дневник взяться не мог. Артиллерия неожиданно прекратила огонь, и японцы с криком «банзай!» кинулись в атаку. Но днем они в штыки не идут. Бросают гранаты, строчат из пулеметов, а русского штыка боятся. Говорят, они оправдывают эту боязнь тем, что павший от штыка японец попадет будто бы в ад.

Атака японцев была отбита без потерь. После этого встала не менее важная задача — избавиться от японских трупов. Приказываю зарывать трупы позади нас. Трофеи складываем в окоп, чтобы сохранить от снарядов. Трофеев много. Здесь нами были уничтожены офицеры. Рядового нет ни одного. Исключительно офицеры. Чего только нет у них в походных сумках! Бумага, карты, приказы, баночки, склянки, духи, пудра, фотокарточки, документы, вино, спирт, опиум, сигаретки. Беру особенно важные бумаги, закладываю в сумку и отправляюсь с бойцом на командный пункт. Командир части Захаров перебирает эти документы:

— «Языка», «языка» теперь необходимо достать.

— Достанем, — утвердительно отвечаю я. — Упустили одного, ухлопали. Больше не упустим. Будет ли подкрепление, товарищ майор? Бойцы устали.

— Ничего, Крайкин, держитесь. Подкрепление придет. Главное, снаряды берегите...

По голосу майора чувствую, что подкрепления пока не будет.

— Есть держаться!

Обратно идем, нагруженные гостинцами.

— Балейские рабочие и колхозники прислали, — заявил секретарь партбюро Мысляев. — Раздай бойцам, расскажи, что вся страна следит за нашими героями...

Это — самое драгоценное для нас в суровые дни. Удесятерятся силы, будем сдерживать натиск хоть целого полка.

Ползем, подтаскивая за собой гостинцы, термос с водой, гранаты, хлеб. В рост идти нельзя: изо всех щелей и кустов свистят пули японских снайперов, залегших с ночи.

Нет предела радости бойцов. Они почти все балейцы и поэтому с благодарностью осматривают узелки с гостинцами.

С балейцем коммунистом Бочкаревым делю гостинцы поровну на каждого бойца. Захватив на свой взвод подарки и буханку хлеба, Бочкарев направляется к бархану. Идем вместе, инструктирую его насчет раздачи подарков. Вдруг притихшая на время артиллерия снова заговорила. По свисту догадываюсь, что снаряд летит на нас.

— Ложись, Бочкарев!

Сам падаю в щель на полузарытого мертвого японца. Через секунду меня оглушил разрыв снаряда, а затем почувствовал на себе тяжесть тела.

— Бочкарев! Бочкарев!

Поворачиваю голову. Острый запах крови. Бочкарев мертв. Осколок снаряда угодил ему в висок.

— Прощай, дорогой товарищ, — шепчу я, вынимая из его кармана документы, партийный билет.

Снарядом разметало подарки, воду, хлеб.

Этот день я не забуду никогда. Слезы навертываются на глаза, я скрываю их от бойцов, но неумело.

— Ничего, товарищ политрук, отомстим врагу.

— Конечно, отомстим, — отвечаю я.

Мой окопчик был завален. Снаряд угодил прямо в него. Винтовка, патроны, гранаты были зарыты. Это меня обеспокоило. А бойцы?

— Ласточкин, Зотов, Тимофеев! — кричу я. Где-то глухо отозвались. Влезаю в один окоп. Здесь были Зотов и Брежнев, где они? Руками раскапываю песок. Добрался до Зотова.

— Жив?

— Жив, товарищ политрук.

— Откапывай соседа...

Бегу к другому окопу. Снаряды рвутся. Из окопа торчит нога, рука. Вытаскиваю, хватаюсь руками за что попало. Делаю перекличку. За разрывами снарядов ее не слышно.

— Жив, жив, — слышатся глухие ответы.

Артиллерия притихла. Но по опыту знаю, что тишина зловеща. Бойцы откопались, отряхнулись. Послышались разговоры, смех. Собрали остатки гостинцев: конфеты, печенье, папиросы.

— Посмотрите, из Балея прилетела, — показывает Ласточкин конфетку. В его голосе слышу дрожащие нотки.

Нашли записку, прочитали:

«Товарищи... Мы всегда с вами...»

Выстрел японского снайпера прервал чтение письма. Он был где-то рядом. Я всмотрелся в вечернюю мглу, обратил внимание на не зарытых еще мертвецов. Но ведь мертвецы не стреляют.

— А чем черт не шутит! — воскликнул Безбородов. — Вы же сами нам рассказывали о коварстве японцев, когда мертвецы вставали и вели огонь в спины наших бойцов...

Я схватился за голову. Верно! Как я мог упустить из виду такой важный момент? Но исправить ошибку было поздно. Из каждой щели, из каждого куста, даже откуда-то сверху засвистели пули. Завтра утром мы выловим японцев, а сейчас — не высовывать голов.

27 августа. Ночь прошла тревожно. Японцы, обнаглев, подползали к самым окопам и бросали в нас гранаты. Отвечать на их провокации было трудно: только высунешься, как свист пули снайпера заставляет снова убрать голову в окоп. Наступать они не посмеют, а мелкие провокации не страшны. Кстати, это самый лучший момент взять «языка»...

— Где Безбородов?

— Ушел за «языком?».

Зотов показывает рукой вперед. Мы наблюдаем... Вот он, наверное, ползет... Вглядываюсь в темноту. В ту же минуту раздался визгливый крик. Что-то случилось. Огонь японцев прекратился.

А случилось следующее. Безбородов, выполняя обещание, пополз в самую гущу противника за «языком». Давно он следил за офицером, подползавшим с саблей в руке к окопам. Безбородов подкрался к нему сбоку. Думая, что это свой, офицер был спокоен и полз вперед. Безбородов налетел на него неожиданно. Растерявшийся офицер выронил свой палаш, а маузер в следующий момент уже оказался в руке Безбородова. Другой рукой боец схватил офицера за шиворот и потащил к своему окопу. В это время и послышался визг. На помощь офицеру двинулось до десятка японцев, но наш огонь не дал возможности им даже подняться. Офицер благополучно был водворен в окоп. Я крепко пожал руку Безбородову. Хотел выругать за самовольный поступок, но не сумел, да и Безбородов немного волновался.

— Ну, герой, веди его сам к командиру полка, да, смотри, не упусти... Остерегайся снайперов...

Безбородов с торжеством повел «языка».

Больше в эту ночь провокаций японцев не было. Очевидно, напугала их смелость нашего бойца. Не переставали лишь щелкать выстрелы снайперов, но они стали теперь не опасны. А утром, с рассветом, мы начали прочесывать кусты.

Предстояло перебрать все трупы, не осталось ли среди них живых снайперов. Задача была нелегкая. Да еще одновременно надо было собрать трофеи. Снаряды продолжали ложиться рядом с нами.

— Товарищ политрук, смотрите, живой! — воскликнул Тимофеев.

Действительно, японец, перевязав раненые ноги, лежал, пристроив рядом с собой винтовку и запас патронов. Это он особенно беспокоил нас ночью. Связав, мы положили его в окоп. Он не сопротивлялся.

«Прощупывая» трупы, бойцы наткнулись на одеяло, которое подозрительно шевелилось. Отдернули край. Под одеялом лежал снайпер в полном снаряжении. От него несло спиртом.

— Этот долго не протухнет, — смеялись бойцы.

— Ну, поднимайся, пьяница, довольно...

Замаскировался хорошо и стрелял по нашим бойцам. Потом выловили еще несколько снайперов.

Достали воду. Взяли бензин из подбитого японцами тягача и промыли свое оружие. Запаслись гранатами. К разрывам снарядов привыкли, создали «аварийную» группу для откапывания. Организовали в окопах прием в партию и комсомол.

31 августа. Вечером был получен приказ командования фронта:

«Товарищи бойцы, командиры, комиссары и политработники! Вашими боевыми подвигами гордится весь советский народ. Вы вписали новые славные страницы в историю героических побед РККА. История войн знает немного примеров такого блестящего выполнения плана окружения и уничтожения большой группы противника, какой осуществили вы...

Командование поздравляет бойцов, командиров и политработников с блестящей победой над врагом и объявляет благодарность всем участникам боевых действий в районе реки Халхин-Гол...»

Всем участникам боев... Значит, и нам. Значит, и нас не забыли в этом бархане — в «бархане смерти», как называли это место бойцы. О нас знают и помнят.

Приказ зачитывался до дыр, он обходил всех бойцов, его передавали из окопа в окоп. Где-то послышался «Интернационал». Подхватили все...

Действующая армия, 1939 г.

М. Новиков.
Первые ракетоносцы

С рассвета 20 августа 1939 года далекий гул авиационной и артиллерийской подготовки приглушенно доходил до одного из полевых аэродромов, где ожидала приказа на вылет особая группа истребителей под командованием летчика-испытателя капитана Николая Ивановича Звонарева. Это были не обычные тупоносые И-16 — «ишачки», как любовно называли их летчики. Под крыльями каждого истребителя виднелись восемь серебристых, похожих на хищных щук боевых ракет. Таких самолетов-ракетоносцев тогда не имела ни одна авиация в мире!

Почтя три часа грохотали орудия, рвались авиационные бомбы, дрожала земля... В девять утра гул артиллерийских разрывов несколько притих.

«Перенесли огонь в глубину, — догадался Звонарев. — Сейчас наши танки и пехота пойдут в атаку!».

А команды на вылет все нет... Над аэродромом в белесом мареве время от времени пролетают советские самолеты, идущие бомбить врага.

Только около 17 часов, когда советские танки и пехота совместно с конницей Монгольской Народно-революционной армии далеко продвинулись вперед, охватывая с флангов вражескую группировку, над аэродромом взвилась сигнальная ракета.

Нарастающим грохотом обвала обрушился на аэродром гул мощных авиационных моторов. От ветра, поднятого винтами, пошли волны по начавшей желтеть траве. Один за другим стремительно взлетели пять истребителей. Убирая шасси, они быстро набирали высоту.

Когда стрелка высотомера замерла около отметки в две тысячи метров, Звонарев огляделся по сторонам. Оправа летел старший лейтенант Семен Пименов, чуть дальше старательно выдерживал дистанцию и интервал лейтенант Владимир Федосов, слева вели свои машины лейтенанты Иван Михайленко и Тимофей Ткаченко.

Внизу под крыльями проплыла темная змейка Халхин-Гола, дальше виднелись изрытые и дымящиеся после авиационной и артиллерийской подготовки песчаные барханы восточного берега реки. Справа серебряными блюдцами сверкнули озера Узур-Нур и Яньху. Вдруг эскадрилья серебристых «чаек», прикрывающая сверху особую группу, стремительно рванулась вперед.

«Видимо, заметили японцев!» — насторожился Звонарев. Через несколько секунд он увидел на востоке маленькие темные точки. Они летели несколькими группами на высоте трех-четырех тысяч метров. Их было около четырех десятков, не меньше. Японцы!

Звонарев стал набирать высоту и прильнул к прицелу. На черное перекрестье медленно наплывал серебристый моноплан со стойками неубирающихся шасси.

«До противника около двух километров!» — прикинул Звонарев и нажал кнопку пускового устройства. Темные трассы ракет с пяти истребителей прочертили небо. Мимоходом бросив взгляд на циферблат часов, Звонарев отметил время первого боевого ракетного залпа: 17 часов 20 минут!

Стараясь занять удобную позицию для повторного ракетного удара, капитан со своей группой нырнул в облака и разрывов своих ракет не заметил. Когда в лицо снова ударили солнечные лучи, Звонарев увидал, как японские самолеты круто развернулись и, не приняв боя, стали уходить на юго-восток, в сторону Маньчжурии.

Через час после посадки на аэродром позвонил старый сослуживец и товарищ, командир 22-го истребительного полка.

— Поздравляю, Николай, с первым успехом! Земля показала два сбитых японских истребителя. Записали тебе. Больше никто не стрелял!

— Впервые в истории авиации ракетное оружие принесло успех в воздушном бою, — говорил вечером 20 августа капитан Звонарев, выступая перед летчиками и техническим составом особой истребительной группы.

Николай Звонарев с 1935 года занимался испытаниями боевых ракет. Много творческого труда было вложено в разработку этого нового вида авиационного вооружения. Еще ранней весной 1920 года в холодной и голодной Москве два энтузиаста — Н. И. Тихомиров и В. А. Артемьев начали проводить первые опыты с боевыми ракетами. Вскоре стало ясно, что применяемый дымный порох не может обеспечить стабильного полета. Новый, бездымный порох, получивший название пироксилинотротилового, был получен с помощью специалистов-химиков С. А. Серикова и О. Г. Филиппова. Первая советская ракета с толстостенными шашками из пироксилинотротилового пороха была запущена 3 марта 1928 года. В начале 30-х годов к работе над ракетным оружием подключились талантливые военные инженеры Г. Э. Лангемак и Б. С. Петропавловский.

Прежде всего новое оружие решено было использовать в авиации. Самолеты нуждались в усилении вооружения, а пушки того времени практически нельзя было использовать из-за их тяжести и большой отдачи. Уже в 1931 году летчик-испытатель С. И. Мухин успешно произвел первые боевые стрельбы ракетами с самолета. Затем летчик В. К. Коккинаки стрелял ракетами с биплана Р-5. В 1937 году после широких и всесторонних испытаний 82-миллиметровые реактивные снаряды были приняты на вооружение истребителей. Годом позже были приняты на вооружение штурмовиков и бомбардировщиков более мощные 132-миллиметровые снаряды.

Весной 1939 года для ознакомления с новым авиационным оружием несколько десятков лучших летчиков-истребителей советских ВВС были собраны на одном из полигонов под Москвой. Первые стрельбы ракетами провел там начальник сборов Звонарев.

Когда японские агрессоры спровоцировали военные действия на границах Монгольской Народной Республики в районе реки Халхин-Гол, решено было послать туда несколько истребителей И-16, вооруженных, кроме пулеметов, еще и 82-миллиметровыми реактивными снарядами — по восемь на каждой машине. Командование этой особой группой и было доверено Звонареву. Двадцатисемилетний капитан уже около восьми лет летал на самолетах самых различных типов — от допотопного учебного биплана «Авро» до новейшего для того времени истребителя «Чайка». Сын царицынского котельщика, двадцатилетним юношей он окончил Одесскую школу военных летчиков. После двух лет службы в строевых частях способный и трудолюбивый летчик был направлен в эскадрилью особого назначения, где проводились испытания новых видов авиационного вооружения. Здесь-то и пришлось Николаю Ивановичу впервые встретиться с боевыми ракетами.

Звонарев лично и очень тщательно выбирал летчиков для особой группы. Самым старшим по возрасту среди них был Семен Пименов, одногодок своего командира, сын крестьянина-бедняка из Подмосковья. В авиационное училище он ушел после двух лет работы на одном из московских заводов. В его аттестации отмечалось: «Летает с 1933 года. Летает уверенно, любит летное дело. Дисциплинирован». На два года моложе был Иван Михайленко — крестьянский сын с Киевщины. Окончив три курса рабфака, он добровольно ушел в школу военных летчиков. За два года он стал командиром истребительного звена. Украинцем был и двадцатидвухлетний Тимофей Ткаченко. Несмотря на молодость, он стал отличным истребителем, отличавшимся исключительной меткостью при стрельбе в воздухе. Владимиру Федосову двадцать один год исполнился в поезде, по дороге на Дальний Восток. Глядя на его совсем юное лицо, трудно было поверить, что это опытный летчик-истребитель, с редким по остроте зрением и отличнейшей реакцией.

На второй день нашего наступления — 21 августа, противник ударами с воздуха неоднократно пытался приостановить продвижение советско-монгольских войск. Для отражения атак японских бомбардировщиков с раннего утра была поднята группа истребителей-ракетоносцев. Как всегда, их прикрывали обычные истребители И-16 и «Чайки».

Когда под крылом самолета Звонарева проплыли изрытые окопами склоны высоты Хамар-Даба, капитан увидел, как около сверкающей в лучах солнца ленты Халхин-Гола поднимаются темные фонтаны высоких разрывов.

«Японцы пытаются бомбить наши переправы через реку!» — понял Звонарев, и стремительно повел свои истребители на перехват вражеских самолетов. Следом повернули и истребители прикрытия.

Заметив большую группу советских самолетов, японские бомбардировщики развернулись и стали уходить на маньчжурскую территорию. Звонарев сдвинул сектор газа вперед до предела. Японские самолеты стали медленно увеличиваться в размерах. Вот уже ясно различимы их двойные кили. Звонарев, глядя в прицел, шептал про себя: «Осталось 2000, 1800, 1600, 1400, 1200. Пора!» Нажата кнопка запуска ракет. Дымные трассы потянулись и от летевших рядом истребителей. Темные бутоны разрывов медленно распустились среди строя двухмоторных японских бомбардировщиков. Два из них, оставляя дымный шлейф, стали падать на землю. Радостными и взволнованными возвращались летчики на свой аэродром. Передышка на земле была короткой. Через два часа последовал короткий приказ: «В воздух!»

На этот раз встреча с вражескими самолетами произошла в районе озера Яньху. В короткой ожесточенной схватке с японскими истребителями И-97 пятерка капитана Звонарева сбила один из них ракетами.

Группа первых советских истребителей-ракетоносцев участвовала во многих воздушных боях над рекой Халхин-Гол. Последний бой был 15 сентября.

Перед отлетом из Монгольской Народной Республики капитан Звонарев получил документ, в котором удостоверялось: «За период военных действий в МНР группой летчиков под командованием капитана Звонарева сбито самолетов противника: истребителей И-97–10, бомбардировщиков — 2, легкий бомбардировщик — 1. Итого 13 самолетов».

Звонарев аккуратно сложил бумажку и спрятал ее в карман. А ведь это был исторический документ — он удостоверял, что ракетное оружие авиации впервые было создано и успешно применено в боях советскими людьми!

Тринадцать сбитых вражеских самолетов! По масштабам воздушных боев на Халхин-Голе это сравнительно немного. Ведь там было уничтожено 660 японских истребителей, разведчиков и бомбардировщиков. Однако это был первый успех нового реактивного оружия.

Японское авиационное командование, как свидетельствуют архивные документы и опубликованные спустя много лет после событий исследования, так и не догадалось о новом оружии, примененном советскими самолетами. Тайна была сохранена!

За успешное испытание реактивных снарядов в воздушных боях над Халхин-Голом Звонарев был награжден орденом Красного Знамени и орденом Сухэ-Батора, ему досрочно присвоили звание майора. Боевых наград были удостоены все летчики особой группы.

В годы Великой Отечественной войны Звонарев не раз встречался в воздушных боях с «мессершмиттами», сбил несколько гитлеровских самолетов, сам сажал «на брюхо» свой подбитый «МиГ»... Потом вместе с группой летчиков-испытателей был отозван с фронта для испытаний новых самолетов. Уволившись из армии, много лет работал мастером на Липецком металлургическом заводе. Заместитель командира истребительного полка Семен Пименов погиб в сентябре 1942 года под Воронежем. Капитан Иван Михайленко был сбит в воздушном бою в августе 1943 года. Погибли также Володя Федосов и Тимофей Ткаченко. Реактивные снаряды были использованы советской авиацией уже в первые часы Великой Отечественной войны. 24 июня летчик-истребитель Б. Ф. Сафонов (впоследствии дважды Герой Советского Союза) под Мурманском на истребителе И-16 сбил ракетами немецко-фашистский бомбардировщик «Хейнкель-111» — это был первый самолет, уничтоженный авиаторами Северного флота. Интересно отметить, что, судя по сообщениям зарубежной печати, в США и Англии ракеты стали применяться в авиации только с 1942 года, а в Германии еще годом позже.

* * *

Авиационные реактивные снаряды и приспособления для их запуска, впервые с успехом примененные в воздушных боях на Халхин-Голе, в дальнейшем явились основой для создания наземных пусковых установок, которые под именем «катюш», или гвардейских реактивных минометов, нагоняли ужас на немецко-фашистских захватчиков в годы Великой Отечественной войны. Именно наши авиационные реактивные снаряды, испытанные в боевых условиях в небе Монгольской Народной Республики, заложили основу самого грозного оружия современности — ракетного!

Ш. Жамлийхаа.
Икей

Была уже глубокая ночь, а Икей никак не мог заснуть — перед глазами все вставали снежные вершины Алтая и милые сердцу булганские дали. Вот зимовье Солон — свидетель его детских игр и забав; вот цепочки гор и сопок, уходящие с большого Байтага далеко на юг, в сизую мглу; а вот подернутое вечной дымкой знаменитое ущелье Лагшин — родные с детства места вспоминались Икею так живо и зримо, что у него заломило в груди от тоски.

В эту тревожную, глухую ночь он лежал в сыром окопе, а его душа рвалась в родные края, и молодой казах с трудом сдерживал себя, чтобы не запеть во всю мощь молодого голоса...

Его родная земля всегда была щедра на хороших людей; вот и Икея она взрастила простым, веселым и крепким парнем. На жизнь он смотрел открыто и прямо, не зная ни робости, ни страха, да и за словом в карман не лез.

С малых лет узнал Икей тяготы и лишения жизни, рано ушел «в люди» и рано возмужал, и не было в его родном краю уголка, где бы не приходилось работать Икею, не было и людей, не знавших его. В летний зной и зимнюю стужу выполнял он самую тяжелую работу, не уступая взрослым мужчинам ни в силе, ни в сноровке. И поэтому не только род Хангелди, к которому принадлежал Икей, но и люди других родов с уважением отзывались о трудолюбивом, находчивом и верном слову парне.

Однако больше всего земляки ценили Икея за его жизнерадостность, доброту и широту души, и будущность ему все пророчили светлую.

Но вот как-то молва о юном батрачонке докатилась и до одного алчного и завистливого старика-казаха. Старик этот был старейшиной и состоял в дальнем родстве с родом Икея. Задумал старик прибрать к рукам мальчонку и нажиться на его труде. Однажды он заявился к отцу Икея — маленький, сухой, сгорбленный.

— Наш род един, и все мы братья, — начал издалека старик. — Наш старинный обычай велит помогать друг другу, ведь верно? Вот и решил я взять твоего сынка к себе домой... Нам ведь всем больно смотреть, как он задарма ломает хребет на чужих людей и шатается по миру без угла-пристанища. Дай, думаю, возьму к себе мальчонку, накормлю, приодену, кров дам...

— Поступай, как знаешь, — смиренно отвечал ему отец Икея, — мне ли ослушаться старшего в роду? Но вы еще не знаете, как горд и строптив мой сын. Никогда не делает того, что не по нему, вечно всем перечит, а уж прислуживать его и арканом не затянешь. Лучше сам поговори с ним: я ему уже давно не указ.

Вызвали Икея, растолковали что к чему, а он дерзко так и отвечает:

— Ну что, коли есть у вас работа, почему ее не сделать. Я от работы не бегу, только, дорогой дядюшка, в этом деле вперед подумать надо.

Прикинул Икей и так и эдак, да и решил пожить у новоявленной родни: чем черт не шутит — авось и не плохо будет. Обрадовался тогда старик и стал планы строить, как бы это получше мальца использовать. И пришлось Икею у старика-мироеда за пиалу похлебки день-деньской ломать горб на тяжелой работе. Но как ни тяжела была она, не унывал Икей, не терял бодрости и веселья, не клянчил работенку полегче. Все спорилось в его руках, и он был рад и горд этим.

Но вот однажды терпение Икея лопнуло, и решил он крепко подшутить над кровопийцей-старейшиной. Он выбрал из его отары самую лучшую, самую жирную овцу, зарезал ее, потушил мясо, созвал всех чабанов и устроил пир горой.

— Ешьте вдоволь, берите побольше, — смеясь, угощал их довольный мальчишка, — не скоро еще я смогу вас так угостить.

О празднестве, устроенном им для чабанов, Икей рассказал дорогому дядюшке мимоходом, как бы невзначай и добавил, что счет за овцу он милостиво позволяет вычесть из его, видать, никогда не существовавшего жалованья.

Надо ли говорить, что взбесившийся старик выгнал Икея, так и не уплатив ему ни тугра. Икей подался на шерстомойную фабрику. Там хоть и собиралась самая что ни на есть голь перекатная, да и работенка была не из благороднейших, все же это было много лучше, чем служить старому самодуру за чашку похлебки. К тому же денежки на фабрике платили исправно.

Здесь вчерашний батрак научился грамоте, стал читать, многое узнал и многое понял. Он видел, как страна преображает жизнь, и понял, что его труд важен и нужен народу.

Вскоре произошел случай, круто изменивший всю дальнейшую судьбу юного казаха. В народе говорят, что дураку и удача не впрок. Видно, так оно и есть на самом деле. Был у бывшего старейшины младший сын, Аханей, ленивец и тупица. Пришло ему от народной власти приглашение на учебу, ума-разума набраться, чтобы потом честно служить стране. Вызов этот прямо-таки поверг дядюшку Икея в горе и застрял в его горле, как громадный кусок жилистого мяса. При виде злополучной бумаги злые глаза старика сверкали острей, чем лезвие ножа. Дергаясь всем телом от страха, он то и дело монотонно бормотал: «Ох, горе несет моему сыну халхасская грамота. Жили мы тыщу лет без грамоты и еще столько же проживем».

Думал старик, как выкрутиться, и надумал уговорить Икея поехать на учебу вместо его младшего сына.

— Моего дурачка вызывают учиться, — смиренным голосом начал старик. — Но ты ведь знаешь, глух он для учебы, ему-то и до нас с тобой, неученых, не доучиться никогда. Зато твоя голова для всяких там наук более подходящая, и вот я решил тебя послать вместо него на учебу. И тебе хорошо, и для всех польза будет.

Икей сразу же понял заднюю мысль старика, но тут же с готовностью согласился:

— Но ведь мне уже 17 лет; не будут ли считать меня переростком?

Старый хрыч поначалу растерялся, но, подумав, решительно сказал:

— А ты, сынок, сбавь годика два... Смотришь, и сойдет...

Как говорится, не было счастья, да несчастье помогло. Стали собирать отец и мать Икея в дальнюю путь-дорогу. Надавали сыну кучу советов и наставлений и долго махали ему вслед рукой, стирая с лица скупые стариковские слезы. Икей ехал на учебу, и радость птицей билась в его груди и переполняла сердце.

Годы учебы были долгими и нелегкими, но они открыли юному казаху широкие горизонты огромного мира, имя которому — жизнь, раскрыли ее красоту и великий смысл. Перед юношей открылись такие сокровищницы знания, до которых в прошлом не мог добраться ни один мудрец его народа. Когда же пришло время выбрать дело всей жизни, Икей без колебаний выбрал службу в народной армии.

До Икея из казахского края Монголии в народную армию никогда никого не призывали. По-разному восприняли земляки выбор Икея; многие ворчали: «Видать, парень хочет изменить своему роду — ведь никто, кроме него, не пожелал ехать в халхасский край». Другие им возражали: «Икей сам выбрал себе дорогу в жизнь. Пусть учится, большим человеком станет. Юноша он твердый и прямой, и род свой он всегда любил и любить будет».

Так военная судьба Икея привела его на поля сражений за свободу Монголии. Среди военных, кроме Икея, не было ни одного офицера-казаха. Однако вскоре энергия, знания, мужество и стойкость Икея снискали ему известность и уважение всех бойцов и командиров. Во время Баин-цаганского сражения рота, которой командовал Икей, проявила мужество и героизм и была отмечена в армейских газетах «За Родину» и «На боевом посту», а сам командир роты был представлен к ордену боевого Красного Знамени.

...Вот уже несколько суток над Халхин-Голом шли ливневые дожди, и река вздулась и забурлила. Над долиной висел дым недавних сражений — тлели груды искореженного металла. Повсюду виднелись трупы людей и животных — страшные следы войны.

Икей перевел взгляд на стоящего рядом с ним советского военного советника Иванова. После нескольких суток беспрерывных боев голубые с искринками смеха глаза его боевого товарища потускнели, осунулось и посерело лицо.

«Эти люди оставили родной дом, — думал Икей, — любимых и близких и дерутся бок о бок с нами за нашу жизнь и нашу свободу...»

Между тем начало светать. Этим утром намечалось мощное наступление наших войск. Необходимо было подбодрить бойцов, и Икей с Ивановым стали обходить траншеи.

Вскоре наша артиллерия из глубины обороны начала массированную артиллерийскую подготовку; взмыли в небо и бесстрашные ястребки. Степь покрылась разрывами снарядов, в воздух взлетали фонтаны земли, все задернулось зловещим черным дымом. Двинулись в бой танки и бронемашины.

Икей поднял свою роту, и, увлекая за собой весь полк, его бойцы с криками «За Родину!» устремились к Малому бархану и высоте Палец. С винтовками наперевес они первыми ворвались в окопы передней линии обороны врага. Преодолевая один огненный заслон за другим, рота Икея стремительно пошла вперед.

Надеясь быстро уничтожить оторвавшуюся роту, враг направил на нее весь свой огонь, чем обнаружил свои пулеметные и орудийные точки. Создавшаяся ситуация требовала от Икея крутого изменения тактики боя.

Икей дал приказ приостановить продвижение и закрепиться на захваченной у врага позиции.

Затем он вызвал взводных:

— Вначале нужно уничтожить вон те огневые точки японцев, а уж затем по команде всей ротой вперед. Ясно?

Иванов с двумя бойцами быстрыми и умелыми перебежками почти вплотную приблизился к одному из опорных пунктов врага и захватил недалеко от него окоп. Из него до японцев было почти рукой подать. В это время самураи, укрепившиеся на высоте, открыли по роте шквальный огонь.

— Не робеть, ребята, — поддерживал солдат Икей, — скоро подойдут основные силы. Надо еще немного продержаться.

Все меньше и меньше бойцов оставалось в роте Икея. Убило взводного Лхамсурэна, вслед за ним сраженный пулей упал Иванов. Икей подполз к нему — глаза Иванова, его добрые голубые глаза закрылись навеки.

Икей схватил его руки: «Дружище, ты жив, ты слышишь меня? Не умирай, не умирай...»

Слезы боли и гнева сдавили горло Икея. Он склонился над дорогим ему человеком, как будто хотел всей силой своей любви вызвать к жизни погибшего друга.

Наконец наступил решающий момент боя. Показались наши танки, за ними, пригнувшись, бежала пехота. Самураи встретили их бешеным огнем, один за другим рвались снаряды. Икей дал приказ к атаке, схватил в правую руку знамя полка и, выскочив из окопа, увлек за собой бойцов. На бегу он увидел, как недалеко перед ним разорвался снаряд, и тут же почувствовал удар в плечо, а затем в грудь. Икей упал, но, сжав зубы и превозмогая боль, поднялся. Правая рука тоже была ранена и висела как плеть. Тогда Икей подхватил знамя левой рукой, и алый стяг призывно затрепетал над наступающей ротой.

Падая, Икей уже в последний раз услышал мощное «ура!» — это шли в атаку на врага бойцы его роты.

Когда я думаю о подвиге и мужественной смерти гордого сына снежного Алтая, на память мне всегда приходит смерть беркута. Беркут не знает страха, он выше его. Он никогда не отступает перед смертью, потому что он выше смерти. Жизнь его, вспыхнув ярким пламенем, горит сильным и ровным огнем и гаснет в одно мгновение.

Жизнь его — вечная и мужественная борьба, ибо только в борьбе он видит высший ее смысл.

Так и ты, мужественный Икей, до конца оставался настоящим воином, знавшим, за что следует отдать жизнь!

Л. Шкавро.
Хамар-Даба

С беркутовым клекотом,
В три крутых горба,
От меня далеко ты,
Гора Хамар-Даба.

Но, как и бывало,
Всю тебя, клянусь,
До морщинки малой
Помню наизусть.

До последней грани
До сих пор видна:
Степью тарбаганьей
Окольцована.

Где я жил тобою:
В гнездах огневых,
Изготовясь к бою
У границ твоих;

Мощь усилив русскую,
Оседлав холмы,
Армию Квантунскую
Упреждали мы.

Ты в степных просторах
Силу обрела:
Главною опорой
Для солдат была.

С нами на пороге
Каждой высоты
Вместе по тревоге
Поднималась ты...

И осталась близкой,
Суть свою храня,
С вечною пропиской
В сердце у меня.

Только в жизни зáмяти
Можно ли, любя,
Из солдатской памяти
Вычеркнуть тебя!

Сон не в сон... Да что ли я
Заболел тобой,
Братская Монголия,
С горой Хамар-Дабой.

Л. Шкавро.
Бессмертники

В степях монгольских,
На привале,
былое в памяти ловлю:
в Москве мимозы продавали,
а я бессмертники люблю.
Поныне там, где клубы дыма
вздымались натиском брони,
в моих глазах
непобедимо
встают, как воины, они.
Они в жаре и в пекле боя
стояли насмерть... И в степях
умели жертвовать собою,
не беспокоясь за себя.
Навылет пули их пронзали,
и бомбами косила высь...
Их даже танки подминали,
они и танкам не сдались!

Л. Шкавро.
На марше

В полной выкладке солдата
В даль полуденной поры
Я иду в степи покатой,
Изнывая от жары.

Сохнет рот от едкой пыли.
Так под солнцем плавлюсь весь,
Будто в топку поместили
И забыли, где ты есть.

Опустев, танцует фляга —
Пить хочу несносно я;
Тяжелеет с каждым шагом
Амуниция моя.

О, поход, — как силы точит
Нам в пути, и оттого
Никакой, казалось, мочи
Нет, чтоб выдюжить его.

Только мне ль сдаваться, сдюжу,
Продохнув палящий зной:
Разве смею быть я хуже
Тех, что движутся со мной?

Сам себя осилю... Вроде б
Мне, солдату, не под стать
Воли, мужества в походе
У соседей занимать.

Ротный добрым словом лечит
И бодрится тяжко сам,
Хоть ему ничуть не легче,
Чем его солдатам, нам.

И не сердцем чую, слухом,
Как непросто, про запас
Несгибаемого духа
Прибавляется у нас.

Пыль вздымая серым пеплом,
По степи катая гром,
Через адовое пекло
Неотступно мы идем.

И не нам ли в радость, что ли,
Вклинясь в музыку цикад,
Ветерки на Халхин-Голе
В камышиночки дудят.

Л. Шкавро.
У дорог

Где прошли полки и батальоны
На войну в тревожные года,
Там бегут в степные гарнизоны
По столбам дорожным провода.

И столбы поставлены когда-то,
По-солдатски стынут на посту.
Мне казалось: русские солдаты
Стерегут ночную темноту.

И молчат — угрюмые во мраке,
Замерли в порыве и уже
Встали в рост, готовые к атаке
У Хамар-Дабы, на рубеже.

Только нет ни дыма, ни картечи...
Все столбы, столбы у всех дорог.
Я готов им кланяться при встрече —
С ними я в степи не одинок.

Л. Шкавро.
Степные озера

До чего
обманчивы озера!
К ним давно в степи
Затерян след.
Нам — воды!
Но узнаем мы скоро,
Что воды в них
Не было и нет.
Может, и бывали
ближе к марту
синевато-влажные следы...
И зачем их
нанесли на карту —
Белые озера без воды!

 

С. Удвал.
Первые тринадцать

Семейство Сандаков

Сандаки — коренные улан-баторцы. У пожилых супругов пятеро детей. Старшие уже покинули отчий дом, и теперь с родителями живут только двое младших: сын и дочь. Дочь зовут Агийма. Глава семьи много лет прослужил в государственном банке и недавно вышел на пенсию. Супруга его, Жама, ведет хозяйство. Квартира у них большая, светлая, обстановка хорошая.

Сейчас у Агиймы в мягком кресле сидит ее лучшая подруга Долгор, и они о чем-то тихо беседуют.

Агийма окончила медицинский институт и уже около года работает врачом в одной из столичных больниц. У девушки ласковый взор, женственные движения. На белом, не тронутом загаром лице выделяются тонко очерченные брови. И хотя красавицей ее никак не назовешь, она с избытком наделена тем, что обычно называют обаянием, да и за своей внешностью девушка тщательно следит. Вот и сейчас на ней ладно сшитое платьице из шелковой светлой материи в мелких цветочках, модные туфли, а в гладко зачесанных черных волосах — две заколки из слоновой кости.

Подруга Агиймы, Долгор, работает закройщицей в швейной артели. У нее правильные черты лица, прекрасные глаза и волосы. Редко кто пройдет и не оглянется на красавицу Долгор. Она ужасная непоседа, а слова с большой скоростью вылетают из ее хорошенького ротика. Обычно Агийма не замечает этого недостатка подруги, но сегодня он мешает ей сосредоточиться, и девушка ласково просит:

— Долгор, милая, помолчи и посиди минутку на одном месте, я хочу с тобой посоветоваться.

Подвижное личико Долгор застывает в ожидании.

— Скажи, Долгор, как ты находишь моего Худрэ? Одобряешь мой выбор?

— Тебе с ним жить, не мне, — сдвинув брови, отвечает Долгор. — Впрочем, по-моему, он человек деловой, интересный. Только уж очень упрямый. Тебе не кажется?

— Нет!

— Зачем же ты тогда меня спрашиваешь?

— Все боюсь ошибиться. «Чем исправлять ошибки, лучше их не делать», — говорят старики.

— Так-то оно так, но ведь Худрэ после защиты диплома нипочем не останется в городе, его как агронома непременно пошлют в худон. Скажи, Агийма, он уже сделал тебе предложение?

— Спросил, когда, мол, поженимся. Но я пока не дала ему ответа.

— Ты поедешь с ним?

— Стану женой, так поеду, зачем тогда замуж выходить?

— Знаешь, один знакомый моей матери работает в далеком худоне. И когда приезжает в Улан-Батор, рассказывает, как плохо жить там женщине: ни умыться, как следует, ни постирать...

— Интересно, откуда взялся такой допотопный субъект? — спросила Агийма.

Лицо Долгор залилось краской. Девушка хотела было ответить порезче, но не успела — Жама, мать Агиймы, крикнула из коридора:

— Девочки, принимайте гостей!

Дверь в комнату распахнулась, и на пороге появился Худрэ со своим приятелем Намсараем.

— Что за удовольствие вы находите, девушки, в болтовне? — поинтересовался Намсарай, высокий худой юноша с гладко зачесанными волосами. — Пить хочется, у вас найдется что-нибудь?

— Ты хочешь сказать, нет ли у нас вина? — засмеялась Долгор.

— Вовсе не это. Я всегда говорил: холодный чай — лучший напиток!

— А я предпочитаю горячий! — воскликнул Худрэ, присаживаясь на стул. — Не хлопочи, Агийма, мы на минутку. Сегодня решается наша судьба. Комиссия по распределению начала работу.

Агийма слегка покраснела.

— Желаю удачи, — сказала она, не глядя на Худрэ.

— Проводи нас до ворот.

— Хорошо.

— Агийма, дорогая, если меня пошлют в худон, я не один поеду? — успел шепнуть девушке Худрэ, покуда она открывала щеколду.

— Не знаю!

— Я столько раз спрашивал тебя об этом. Тебе не надоело?

— Ладно уж, иди! — засмеялась Агийма.

— Я еще раз зайду к тебе вечером! — крикнул он напоследок.

На новом месте

Весной 1960 года работники Буйринского рыбокомбината были удивлены — неподалеку от их поселка вырос палаточный городок.

— Вероятно, новая метеорологическая станция, — говорили одни.

— Вряд ли, у них и снаряжения-то никакого не видно, — возражали другие.

В палаточном городке стояла всего-навсего одна юрта, и она была отдана Донровом, начальником целинного отряда, Намралу, жена которого ждала ребенка. По вечерам, когда все стихало, до палаток доносился равномерный плеск воды — это шумел Халхин-Гол. По обоим его берегам простиралась бескрайняя степь, плодороднейшие земли которой предстояло превратить в тучные пашни.

— Богатые урожаи будут в здешних местах, — сказал Худрэ Намсараю, заводя мотоцикл. — Едем со мной, посмотрим, где нам лучше всего строиться.

Ветер дул им в спину, мотоцикл подпрыгивал на ухабистой дороге, и, выведя машину в открытую степь, Худрэ поехал прямо по целине. Халхин-Гол встретил их глухим рокотом, шелестом прибрежной листвы, запахом воды.

— Подумать только, что здесь когда-то шла война с японцами. Война не на жизнь, а на смерть, — задумчиво произнес Намсарай.

Худрэ долго молчал, вглядываясь в степной простор, близоруко щурил глаза.

— Земля, политая кровью, — сказал он наконец словно про себя, — а мы польем ее потом. Видно, чтобы дать земле новую жизнь, одной крови мало. Посмотри-ка на этот луг, Намсарай, как ты его находишь?

— Место хорошее, сам Донров-дарга одобрил бы наш выбор.

— Застолбим?

На берегу они срубили деревцо, вытесали кол и вогнали его в землю.

— Здесь будет у нас штаб. А справа соорудим навес для тракторов.

— Нет, — возразил Намсарай, — построим тут лучше зернохранилище.

— Ладно, — согласился Худрэ, — а вон там что будет?

— Памятник первым тринадцати.

— Это при жизни-то памятник? Не дури, Намсарай, не за что нам памятник ставить.

— Пожалуй, ты прав. Боюсь только, как бы нам не пришлось собирать деньги на надгробный памятник для тебя, дорогой Худрэ. — Он насмешливо оглядел невысокую, исхудавшую за эти дни фигуру товарища.

— Это почему же?

— Видать, по жене очень скучаешь, смотри не протяни ноги до ее приезда.

Худрэ улыбнулся.

— Вот ты о чем! А ну, садись на мотоцикл, нас в лагере ждут.

После обеда Худрэ сказал Пагмажав, поварихе их отряда, чтобы она готовила сковородки — он идет на рыбную ловлю.

— Ты только не задерживайся, завтра переезжаем на Халхин-Гол, надо вещи собрать, уложить, — по-матерински говорила она ему.

— Что там собирать! Брошу в кузов узел с постелью, да и все тут.

— А кто мне поможет посуду упаковывать? Если я ее побросаю в машину, пожалуй, от тарелок одни черепки останутся. Кстати, лучше не приноси сюда рыбу, предупреждаю, готовить все равно не буду.

— Отличная еда — жареная рыба! — воскликнул Худрэ, на его скуластом смуглом лице появилось лукавое выражение.

— Монголы издавна рыбного в рот не брали, не требуй от меня этого, Худрэ. — Голос старой женщины прозвучал жалобно, и Худрэ стало стыдно за свою настойчивость.

— Ладно, тетушка Пагмажав, не буду вас просить. Но сковородку-то, надеюсь, дадите?

— Пожалуйста, только хорошенько почисти ее песком, после того как поджаришь рыбу.

Худрэ внимательно посмотрел на Пагмажав. Она была матерью тракториста Доржи, славного веселого парня из их отряда, вечно насвистывающего какие-то песенки. Когда она попросилась в отряд, начальник его, Донров, принял ее, решив, что материнская забота в сочетании с поварским искусством пойдет на пользу всем ребятам. Пагмажав была пожилая, но очень подвижная женщина, удивительно легко носившая свое располневшее тело. Из-под белой повязки, под которую она забирала черные, без единой седины волосы, смотрели глаза, черные и блестящие, как ягоды смородины, обрызнутые дождем. Глядя вслед Худрэ, который с удочками на плече направился в сторону озера, она пробормотала:

— Эх, сынок, сынок, чем пустяками заниматься, лучше бы подумал, как жену встречать будешь. Через несколько дней приедет твоя Агийма, а у нас, кроме муки да соли, нет ничего.

Фундамент

На площадке, где ударная группа из тринадцати целинников собиралась заложить фундамент первого дома, было шумно, точно в большой праздник.

— Тетушка Пагмажав, вам, как самой старшей, предлагается произнести благопожелание — таков старинный обычай, — сказал Донров поварихе, но она на него только руками замахала. — Ну, хорошо, старая, тогда слушай Худрэ, он вроде собирается говорить.

И впрямь, Худрэ, который неожиданно очутился в кругу товарищей, крепко взявшихся за руки, торжественно произнес ерол:

Счастливым сегодняшний день,
Друзья мои, назовем,
Фундамент нашего дома
Сегодня заложим, друзья,
Вместо палаток легких
Светлый дворец возведем.

— Молодец, Худрэ! — закричал Донров. — Теперь дай и мне слово сказать. Дорогие товарищи, недалек тот день, когда вместо палаток на этом самом месте вырастет новый город. Я верю в это! И мы с вами — те первые тринадцать, которые заложат на Халхин-Голе фундамент коммунизма.

— Качать начальника, качать!

Между тем тетушка Пагмажав говорила, ни к кому в частности не обращаясь:

— Почему же тринадцать? Зачем меня считать, ведь я старуха?

— Зато душа у вас молодая! — крикнул Худрэ.

Он ласково обнял повариху, и слезы радости потекли по ее увядшим щекам.

Потом опять были речи...

— А вы знаете, на какой земле мы стоим? — взволнованно спросил Худрэ и торопливо продолжал, боясь, что его прервут другие и он не успеет высказать своих заветных мыслей: — Когда-то наши братья, монголы и русские, отдали жизнь за свободу Монголии и посеяли здесь зерна мира. А теперь мы, молодое поколение, отдадим этой земле свой труд, чтобы в безлюдной степи созревали яблоки и вишни, чтобы сладким мучнистым соком наливались тугие пшеничные зерна...

Прибавление семейства

— Донров, у нас мука кончается, — сказала однажды утром начальнику отряда повариха Пагмажав.

— Придется как-нибудь перебиться.

— Перебиться? А люди голодные будут ходить? — сердито возразила Пагмажав. Лицо ее покраснело, и губы дрожали.

Пряча глаза — мука действительно кончалась, и где раздобыть ее, он не знал, — Донров надвинул на лоб кепку и вызывающе сказал:

— Вам, тетушка Пагмажав, как повару я поручаю позаботиться о том, чтобы все были сыты.

Начальник повернулся и пошел прочь, а она крикнула ему вдогонку:

— Идол бессердечный, завез людей в голую степь, а чем кормить их, не думаешь! Ступай, ступай, все равно от тебя толку мало.

Она сдернула с головы платок и прижала его к глазам. Но не в ее характере было предаваться отчаянию. Не прошло и минуты, как белая повязка снова красовалась на голове Пагмажав, а на ее зов торопливо бежал к кухонной палатке шофер Наван.

— Гони сюда машину, едем к пограничникам, попросим муки взаймы.

Она забралась в кабину; поудобнее устроилась на сиденье, не выпуская из рук большого мешка. Домой оба возвратились хотя и поздно, но довольные — пограничники охотно поделились с целинниками своими запасами. Войдя в палатку, Пагмажав застала там одного Пунцука — он выскребал из котла остатки ужина, мурлыкая себе под нос какую-то песенку. Заглянув в котел, она поняла, что им с Наваном сегодня поесть не придется. Она сердито покосилась на Пунцука, с завидным аппетитом опустошавшего огромную миску каши, но ничего не сказала. Однако в душе у нее шевельнулась обида — она старалась для всех, а об ужине для нее никто не позаботился. Старуха присела подле остывшей печки, глотая непрошеные слезы. За стеной палатки перекликались звонкие молодые голоса. Она прислушалась.

— Намрал, как твоя женушка? Еще не родила тебе сына?

— Нет! Врачиху ждем из комбината, вот-вот должна прибыть.

— Ночь наступила, ты бы посоветовал жене не рожать до утра, а то все равно в темноте не разберешь, кого родит: мальчишку или девчонку.

— Дельное предложение, — согласился покладистый Намрал, его нелегко было пронять шутками, — вы здесь посидите, а я схожу к жене, передам ей ваш наказ.

— Где Намрал? — послышался голос Держи. — Что расселся? Беги скорей, жена тебе сына родила!

Пагмажав тут же выскочила из палатки, за ней последовал и Пунцук.

— В честь появления на свет первого коренного жителя целины — салют! — радостно кричал Худрэ.

Он уже сбегал за ружьем и теперь палил не переставая, пока не кончились патроны.

Донров подошел к поварихе, словно у них и не было утром неприятного разговора, и, положив ей руку на плечо, попросил:

— Вы бы сходили к жене Намрала, тетушка Пагмажав, за новорожденным женский присмотр нужен.

Провожая Пагмажав глазами, Пунцук хмуро сказал:

— Так-так, а кто же будет кухарничать?

— Вот ты и возьмись за это дело, поварской колпак тебе будет к лицу, — радуясь собственной шутке, засмеялся тракторист Батар.

— Раз ты такой веселый, так и становись к котлу, — огрызнулся Пунцук, — я больше гожусь в сторожа.

— Перестаньте, ребята, спорить. Думаю, что лучше всех может готовить тракторист Содов.

— Верно! — ухмыльнулся Пунцук.

— Вот и отлично! Ты, Пунцук, заменишь Содова у штурвала, а то мне вообще непонятно, чем ты у нас занимаешься, не то сторож, не то рассыльный, — ответил ему Худрэ.

— Ты меня не унижай! — угрожающе сказал Пунцук, всем своим огромным телом надвигаясь на Худрэ.

— Отстань, Пунцук, — попросил Худрэ, — разве быть трактористом не завидная должность для такого молодца, как ты? Чистенькой работы ищешь?

Пунцук, видя вокруг себя посуровевшие лица ребят, разжал кулаки.

— Коли так, я вовсе не хочу с вами работать, не только что разговоры вести. Оставьте меня в покое.

— Ясно. Тебя не только наше общество не устраивает, тебе и Халхин-Гол не по душе, да и вообще вся наша жизнь. Тебе бы только бездельничать да изредка карандашиком в тетрадочке водить. Читать да писать — такая работа нам тоже нравится, но мы ее отложили ненадолго. Если Пунцук отказывается работать, как все, нам остается только пожелать ему счастливого пути.

— Правильно, Худрэ! — поддержал Донров. — Пусть он завтра же с попутной машиной отправляется обратно. Он хочет диссертацию защитить. Посмотрим, что у него получится.

— Получится, не сомневаюсь, если впредь будет столько есть, сколько сейчас, — сердито буркнул Худрэ, и все засмеялись.

Пунцук долго молчал, мучительно соображая, как ему лучше поступить. Хорошо, положим, он вернется в Улан-Батор. Его научный руководитель первым долгом осведомится, какой материал он собрал на целине, а у него почти ничего нет — ведь урожая-то еще не было, чтобы судить о результатах. Вполне вероятно, что его не допустят к защите. Если бы не это, с каким бы удовольствием Пунцук повернулся к ребятам спиной и ушел прочь. Но он преодолел свою минутную слабость и жалобно сказал:

— Не поступайте со мной слишком сурово, испытайте меня еще раз, я постараюсь исправиться.

— Вот это другой разговор! — радостно воскликнул Донров. — Как, ребята, оставим его?

— Погоди, начальник, — возразил Намсарай, — вот мы с Худрэ хоть и агрономы, а не стыдимся никакой работы, да и вы сами тоже. Но если человек считает, что работа бывает белая и черная, то вряд ли он перестроится.

— Не горячись, Намсарай, людям надо верить. Пусть Пунцук испытает себя еще раз.

Агийма

Машина, в которой ехала Агийма, резко затормозила у длинного деревянного дома. Солнце било в чисто вымытые стекла, и они полыхали огнем. Шофер Намжил первым выскочил из кабины, открыл Агийме дверцу и весело сообщил:

— Здесь, в поселке, нам придется передохнуть, машину надо заправить да и зажигание проверить, барахлит что-то. А вы тем временем отдохнете в гостинице.

Очевидно, Намжила хорошо здесь знали, — ему немедленно дали номер, и, провожая туда Агийму, он шутил громко, на весь коридор:

— На Халхин-Гол везу жену нашего Худрэ, вы уж, будьте добренькие, подоприте снаружи дверь чем-нибудь тяжелым, на всякий случай, чтобы она не сбежала обратно, не доехав до мужа.

— Вы не обижайтесь на него, — сказала Агийме маленькая седая женщина в аккуратном синем халатике, — он всегда такой.

— А я и не обижаюсь, за дорогу привыкла, — улыбнулась Агийма.

— Вот и хорошо, дочка. Моего мужа тоже звали Намжилом, как и вашего весельчака шофера.

Женщина присела на стул, и только тут Агийма заметила, какие печальные у нее глаза.

— Где он теперь?

— Много лет прошло с тех пор, как здесь, в нашем поселке, стояли воинские части. Мы с Намжилом тогда только что поженились. Намжил окончил военную школу, и отсюда я проводила его прямо на фронт. Отважным солдатом был мой муж, сам Жуков хвалил его за храбрость. Не один самурай пал от его снайперской пули.

Женщина замолчала, глаза ее увлажнились.

— А что было дальше? — робко спросила Агийма.

— Дальше? Вернулся он с победой домой, да через год умер — у него осколок был в легком. Вот и все. Выходит, дочка, разлучила нас с мужем война. Ну а ты отдыхай, путь до Халхин-Гола не ближний.

Она ушла, оставив после себя ощущение легкой светлой грусти. Агийма прилегла на кровать, но сон не приходил, и она обрадовалась, когда за дверью послышался голос шофера:

— Готово, товарищ доктор, поехали.

Так в целинном поселке появилась еще одна семейная юрта — Худрэ, которую чаще всего называли врачихиной. Прошло несколько дней, Агийма осмотрелась, попривыкла на новом месте и поняла, что ей как врачу работы здесь будет немного.

— Все вы работаете не покладая рук. Ты целыми днями пропадаешь на своем пшеничном поле, а как же я? — спросила она мужа.

— Что ты хочешь сказать? — проговорил Худрэ, и сердце у него сжалось при мысли, что Агийме здесь не понравилось и она собирается вернуться в Улан-Батор.

По его растерянному виду она поняла, о чем он подумал. Рассмеялась и ласково погладила его по щеке.

— Какой ты у меня недогадливый, Худрэ! Никуда я отсюда не уеду. Просто хочу, чтобы ты поговорил с Донровом, пусть разрешит мне работать на стройке.

— Это с твоими-то руками? — Он поднес к губам ее мягкую белую ладошку.

Она вырвала у него руку.

— Я так и знала, в тебе еще сидит старый феодал! Не хочешь говорить — не надо! Я сама поговорю.

На другой день после обеда, сменив белый халат на комбинезон, она с мастерком в руках пришла на строительную площадку. Донров исподлобья взглянул на нее.

— Раз уж пришли, оставайтесь, но у меня для вас на примете есть другое занятие, только обождать немного придется.

Он широко улыбнулся, и Агийма подумала, как не вяжется такая улыбка с суровой внешностью этого человека, в сущности очень доброго. Поэтому она не удивилась, когда через три недели Донров сам подошел к ней.

— Вот разрешение вчера пришло из Академии наук, — сказал он. — Будете заниматься эпидемиологической работой — оздоровить местность надо, а то заели нас комары да оводы. Когда поедете в районный центр за всем необходимым?

Теперь жизнь Агиймы была заполнена до отказа — она лечила больных, ездила по вызовам даже в поселок рыбокомбината, была акушеркой и зубным врачом, исследовала микроклимат, вела борьбу с мошкарой. Кроме того, она занималась хозяйством, научилась печь хлеб, разводить костер при сильном ветре. Она и сама порой удивлялась, откуда у нее берется время и главное — силы.

Наводнение

Тракторист Доржи, за свое пристрастие к сложению стихов прозванный халхин-гольским лауреатом, лежит в пожелтевшей осенней траве и, глядя в синее, по-летнему еще знойное небо, сочиняет стихи:

В мерцающих сумерках
Дремлет степь,
Седой шумит ковыль.
Стадо джейранов
Мелькнет вдали,
Поднимет желтую пыль.
Здесь вековая
Лежит целина.
Только недолго
Ей спать,
Юноша смелый
На яке железном
Выйдет ее поднимать...

— Вот ты, оказывается, где! — кричит Намсарай. — Я с ног сбился — тебя ищу.

— Чего тебе? — недовольно отзывается Доржи.

— Тумурху телеграмма пришла — к нему жена приезжает.

— Разве он женат? Ну и хитрец же наш Тумурху, ну и тихоня!

— Погоди, Доржи, жене его, Амгалан, на первых порах остановиться негде, жилье еще недостроено. Спроси у тетушки Пагмажав, может быть, она временно приютит ее в вашей юрте?

— Ну и чудак ты, Намсарай, конечно, приютит, тут и спрашивать нечего. Что еще ты хотел сказать?

— Хватит тебе валяться, Худрэ велел всем плодовые саженцы утеплять, а не то они пропадут, как только ударят первые заморозки.

Они быстро зашагали к поселку, и тут до их слуха донесся тревожный звук гонга. В него ударяли, когда нужно было срочно собрать всех целинников. Доржи и Намсарай переглянулись и пустились бегом.

Начальник отряда Донров еще с вечера уехал в сомонный центр, а его заместитель Ванчик стоял перед целинниками с побледневшим от волнения лицом и теребил в руках какую-то бумажку.

— Беда, ребята! — сказал он. — Беда! От осенних дождей ночью так разлился Халхин-Гол, что затопило даже сопку, а на ней огромное стадо овец соседнего объединения. Не меньше двух тысяч голов. Вывозить надо. Животные по брюхо в воде. Трактористы — по тракторам!

Пока трактористы заправлялись горючим, Агийма бегала из дома в дом, собирала одежду, чтобы было во что переодеться после похода. Тетушка Пагмажав наливала чай в термосы. Через пятнадцать минут тракторная колонна тронулась в путь. На первом тракторе за штурвалом сидел Доржи, рядом с ним — старший агроном Худрэ. Но вот и вода... В воде каждую минуту мог заглохнуть мотор, поэтому двигались медленно, чтобы как можно ближе подойти к сопке. Потом люди прыгали в реку и по грудь в воде брели в гору, туда, где, сбившись в кучу, жалобно блеяли мокрые овцы. Они покорно давались в руки, и спасатели, как по конвейеру, передавали их друг другу, грузили на тракторные прицепы, а потом везли на сушу свой необычный груз под присмотром взволнованных пастухов. Стемнело, работать стало труднее. Холодная вода леденила тело, мокрая одежда уже не согревала. На пригорке разбили походную палатку, развели костры, сушили телогрейки и ватные брюки. Сохли они плохо и долго. Люди натягивали сырую, пахнущую дымом одежду и снова шли в воду. Шли как в бой, как в атаку. Жгли факелы, в их дрожащем свете вода казалась еще глубже, еще темнее, но никто даже не заговаривал о передышке.

Агийма отдала кому-то свой верхний дэл и в короткой жилетке и брюках удивительно походила на подростка — маленькая, смуглая, коротко остриженная. Муж до сих пор вздыхал о ее длинных косах, оставленных в улан-баторской парикмахерской перед отъездом на Халхин-Гол. Он как раз прибежал погреться, выпить глоток горячего чаю, и Агийма принялась его отчитывать за то, что Ванчик слишком долго не приходит передохнуть и обсушиться, что у Намрала слабое здоровье и его надо силой тащить из воды. Худрэ ничего не успел ей возразить: приехал председатель объединения и, соскочив с коня, закричал:

— Молодцы целинники, ей-богу, молодцы!

Подоспевший Ванчик попросил председателя продать им на мясо несколько овец — с продовольствием в отряде, особенно с мясом, было по-прежнему туговато.

— Конечно, — тут же согласился председатель, — берите хоть два десятка.

— Два десятка, — пробурчал подошедший к ним Пунцук, — да если бы не мы, у вас ни одной бы овцы не осталось. Председатель, по совести вы должны бы подарить нам по меньшей мере две сотни.

— Замолчи, Пунцук, — попросил Худрэ, — брось заниматься вымогательством. Я знаю, ты это просто так, ведь если бы тебе пришлось не сутки, а месяц провозиться в ледяной воде, ты даже не подумал бы о вознаграждении. Правда, дорогой Пунцук?

— Гм, — растерянно пробормотал тот, не зная, что ответить.

Вдруг откуда-то из темноты донесся пронзительный крик — по голосу Агийма и Худрэ тотчас же узнали Намсарая. Они побежали на крик по липкой глине, поминутно скользя и падая. Следом за ними, тяжело пыхтя, бежал Пунцук. Навстречу медленно шагал Намсарай, неся на руках человека. Он шел, и крик отчаяния то и дело срывался с его губ:

— Погиб, погиб наш Тумурху!..

Вместе они донесли безжизненное тело до палатки и бережно опустили на чей-то дэл. Агийма велела делать Тумурху искусственное дыхание. Но она и сама видела, что это не поможет, — сердце, видно, уже давно перестало биться.

Спускаясь с сопки, Тумурху увидел, как один из пастухов провалился в глубокую расщелину. Тракторист вытащил его, но сам потерял сознание и пошел ко дну. Намсарай, шедший впереди него, не заметил исчезновения товарища, а когда спохватился и бросился назад, было слишком поздно.

Над степью светили далекие звезды. Где-то совсем рядом шумела река. Завтра снова встанет солнце, люди отдохнут и выйдут в поле сеять озимые, но ничего этого уже не увидит Тумурху...

Когда кончили спасать стадо, стояла глубокая ночь. Но людям не хотелось расходиться. Тогда Худрэ предложил:

— В честь нашего Тумурху давайте встанем на ночную вахту. Выведем в поле трактора.

Все поддержали его, только Пунцук проворчал, что ему хотелось бы вернуться домой и отдохнуть, но тут же спохватился, а Худрэ, словно не слыша его слов, добавил:

— Если каждый будет думать только о себе, разве мы добьемся цели? — И первый зашагал к трактору.

Вернувшись домой, Агийма тоже не могла уснуть и села за письмо к подруге.

«Дорогая Долгор, — писала она, — сегодня у нас большое горе, погиб наш дорогой товарищ Тумурху. Такую тяжесть не скоро сбросишь с сердца. Оказывается, и в мирное время бывает как в бою. Я давно не писала тебе, извини, дел у меня по горло. И Худрэ совсем замотался, стал тонкий, как тростинка. Только и знает одно — сад и поле, поле и сад. Лишь изредка бывает со мной дома. И хотя трудновато иной раз приходится, жизнь бьет у нас ключом. Худрэ готовится вывести новый морозостойкий сорт пшеницы и обещает назвать его моим именем. Намсарай тоже не отстает. Он уверяет меня, что его новый сорт яблок удивит по крайней мере весь монгольский север. Правда, о его личных делах я мало осведомлена, на этот счет он очень скрытный. Но догадываюсь, что в столице у него есть красивая умная девушка. Ты случайно не знаешь, кто она? Хорошо бы и тебе перебраться сюда. Нам так не хватает рабочих рук! Подумай только — огромный сад, посевы, пасека, огороды. Правда, нас уже гораздо больше, чем два года назад, а все-таки недостаточно. Мы теперь называемся целинной станцией, у нас три десятка добротных домов и даже маленькая электростанция. Скоро больницу построим, настоящую, а пока у меня лишь маленькая комната, которая громко именуется поликлиникой. В сущности, так оно и есть. Я здесь и хирург, и акушерка, и детский врач. Дорогая Долгор, может быть, ты сама привезешь ноты, которые я тебе заказала? Приезжай, увидишь, какая у нас здесь самодеятельность...»

Агийма в ту ночь не дописала письмо. Утомленная, она так и заснула над ним и спала до тех пор, пока вернувшийся с поля Худрэ нечаянно не разбудил ее, перенося на кровать.

Восход солнца

Целинники собрались строить новую школу. Она была необходима как воздух — много детей теперь стало в поселке, а со временем будет еще больше. Из столицы прислали учителя. Помимо своих основных обязанностей, ему придется здесь делать и многое другое — быть директором школы, ее сторожем, истопником, комендантом. Собираясь в дорогу, учитель Дондов в Баянтумене купил верблюда с повозкой, погрузил на нее кровать, чемодан, два ящика с книгами, старенькое ружьецо и прибыл на целину, как любил подшучивать над ним Худрэ, «в полной боевой готовности». Приехал учитель, а школу строить еще не кончили. Рано утром Тавхай, секретарь партийной ячейки, который взялся сложить в школе печь, разбудил учителя.

— Где лучше печь поставить, может, посередине, чтобы тепло шло равномерно?

— Пожалуй, — согласился Дондов.

Он даже не посетовал, что его подняли с постели в такую рань. В тот же день он старательно написал на куске картона большими буквами: «Школа» — и собственноручно прибил его над дверью недостроенного здания.

Школьников набралось ровно двенадцать человек вместе с его собственным семилетним сыном. Справа от печки он посадил первый класс, слева второй и учил их одновременно. Он начал с рассказа о том, как интересно жить на Халхин-Голе.

— Здесь водятся дикие козы, кабаны, волки, медведи. А в реке — бобры и выдры. Умные, красивые и очень ценные зверьки.

А после занятий он повел ребят к реке и показал им памятник, воздвигнутый в честь советских и монгольских воинов, павших в боях за Родину.

— Теперь на месте старых боев шумит пшеница, шелестят сады, — говорил он ребятам. — Это чудо своими руками сотворили ваши отцы и матери. Дети, будьте же им достойной сменой!..

— Понравилось вам у нас? — спросил учителя Худрэ.

— Понравилось! Только...

— Что?

— Надо было заранее подумать о строительстве семилетки!

Худрэ засмеялся и в ответ на обиженный взгляд учителя заметил:

— Вы не сердитесь на меня, жена ждет ребенка, вот я и подумал, что вы очень правильно поставили вопрос.

Быстро, очень быстро бегут воды бурной реки Халхин-Гол, но им не обогнать стремительного бега нашего времени.

Недавно на Халхин-Гол перевели сомонный центр. Намсарай написал диссертацию и будет защищать ее в Советском Союзе, откуда он со дня на день ждет вызова. Похоже было, что Долгор приедет к нему, но этому уже давно никто не верит, даже он сам. Тракторист Доржи исписал много тетрадей стихами. Теперь у него новое прозвище. «Наш Нацолдорж!» — ласково говорят о нем целинники, ведь когда приезжают почтенные гости, никто лучше его не скажет приветственного слова.

Мало кто знает, что, кроме стихов, Доржи пристрастился к прозе. И хотя это всего лишь записи наподобие дневника, когда-нибудь он напишет по ним целый роман. В этом он уверен. А пока заглянем в его дневник, тем более что сам Доржи не против этого.

«Конец марта 1960 года. Приехала наша маленькая группа в открытую степь. Жжем костры и ночи напролет мечтаем о том, как зашумят здесь яблоневые и вишневые сады. Наверное, это пустая мечта. У нас и в более теплых краях фрукты растут плохо.

29 марта. Была метель. Палатки занесло до самого верха. Придется их откапывать.

30 марта. Метель не прекращается. Холодно. Все держатся хорошо, я — тоже.

24 апреля. Впервые сел за руль трактора «Беларусь». Отличный трактор.

1 мая. Организовали вечер. Только я собрался выступить с новыми стихами, как примчался мой напарник Дугаржав и закричал, что трактор вышел из строя — рама треснула. Ну и волновался же я! Пришлось взяться за ремонт.

19 июня. Провели соревнования по волейболу. Нашим единственным зрителем была моя матушка. Право, если бы она участвовала в игре, моя команда выиграла бы. А то она только кричала: «Давай, давай, поднажми, растяпа!» Вот бы мне ее пыл!

25 июня. Копали ямы под фундамент. Ободрал ладони. Горят, как в огне. Но все это терпимо, если бы не комары. Покоя не дают, совсем заели, проклятые.

27 июля. Вечером было собрание ревсомольской ячейки. Днем бездельничал, комаров кормил — у трактора забарахлил мотор.

Конец августа. Вручную сеяли рожь.

2 сентября. Рыли котлован. Ночью читал книгу Толстого «Хождение по мукам». Кончилось горючее.

3 сентября. Выдали по пятьдесят тугриков. К чему нам деньги? Вот если бы на них можно было купить хлеба и сахара! Хочется хорошего чая и мясных пельменей.

6 сентября. Молодежное собрание. Комары кусали, но не очень. Или, может быть, я привык к ним и просто не замечаю?

10 октября. Продрогли до костей. Идет дождь со снегом. Этакая мерзость!

16 октября. Ездил за дровами.

5 ноября. Готовились к праздничному концерту».

А вот его записи через год.

«Конец сентября 1961 года. Много событий произошло за это время. Надо быть поистине историком, чтобы оценить их. В нашей юрте поселилась удивительная женщина. Когда я увидел ее впервые, в груди моей словно что-то оборвалось. Никогда я не писал стихов, посвященных женщине, считал, что и так на свете написано чересчур много. Но у нее такие глаза...

15 ноября. Мне очень, очень грустно. Амгалан — поэтичное имя, не правда ли? При звуке его в памяти возникает спокойная, оживающая под лучами солнца весенняя степь, тихо позвякивают колокольчики на овцах, высоко в небе поет свою песню жаворонок».

Здесь в дневнике большой пропуск и опять:

«Август 1966 года. Только что возвратился из нашего сада, чего там только нет! Смородина, малина, крыжовник величиною с виноград, каждая ягодка его налита медвяным соком. Кто бы подумал шесть лет назад, что этакое чудо возможно в безлюдной степи! А яблоки! Боже мой, какие же они крупные! Худрэ сказал, что пшеницу будем отправлять во Вьетнам. Помочь надо.

Сентябрь. Говорят, зимой может случиться бескормица для скота, как в памятном 1962-м. Ездили с концертом в сомон Матад. Как всегда, отлично пела жена Худрэ, Агийма. Когда председатель сомона хотел поцеловать ее в благодарность за песню, кто-то крикнул: «Поосторожней, дарга, у нее муж ревнивый!» Все засмеялись, а она покраснела.

Амгалан! Мама часто огорчается, когда эту женщину называют ее невесткой. Видимо, не судьба нам быть с ней вместе. Впрочем, отчаиваться пока рано. Ведь она никуда не уехала, ни с кем не встречается».

И в самом конце дневника запись, свидетельствующая о том, что Доржи заранее готовит свои праздничные речи:

«Дорогие товарищи, друзья, почтенные гости из Улан-Батора! Открываем праздник новогодней елки! У нас с вами есть чему радоваться! Много лет назад здесь шли бои: мчались танки, ревели самолеты. А теперь нам приходится воевать только с природой да еще с самими собой, чтобы стать лучше, чище, целеустремленнее. Да здравствуют все, кто создал новый, мирный Халхин-Гол! Да здравствует жизнь! Салют, дорогие товарищи!»

Л. Дашням.
Подсолнухи

В родную юрту я вошел
И сразу увидал:
Подсолнух, украшая стол,
Меня кивком встречал.
Подсолнух — солнечный цветок,
Подсолнух — радости исток!
Ты не один — вас миллион
Глядят со всех сторон.
Встречаться рады вы со мной,
Кивая головой.
Вы грациозны и милы,
Тонки высокие стволы.
Цветите, ясные цветы,
Как символ красоты.
Вы — жизни дыханье,
Мечты полыханье,
Откуда пришли вы,
Цветя горделиво?
Встречает вас моя семья,
Встречает Родина моя,
Встречают древняя земля
И наши мирные поля.
...Вся в ранах почва Халхин-Гола,
Где все и выжжено и голо.
Ведь сорок лет тому назад
Вас растоптать хотел солдат —
И там, на дальнем берегу,
Мы преградили путь врагу,
Он сделать ничего не смог...
Был справедлив, хоть и жесток
Тот исторический урок!
И враг кровавый был разбит,
Весь мир об этом говорит.
Подсолнух — радостный цветок,
Как солнце — каждый лепесток!
Мы отстояли рубежи,
Ты о победе расскажи!
Как мачта, стебель твой растет,
Стрелой стремится в небосвод.
Нельзя остановить росток,
Сияй же, солнечный цветок!

 

О. Игнатьев, А. Кривель.
Пшеничный колос в солдатской каске

История и сегодняшний день. Здесь, на Халхин-Голе, они переплелись в необычайно тугой узел. Мы отправились на Халхин-Гол, чтобы познакомиться с людьми этого легендарного края, их жизнью, чтобы побывать на месте жесточайших сражений, гул которых отгремел сорок лет тому назад.

В городе Чойбалсане есть пологий холм. Называют его Бунхан, что в переводе на русский язык означает «усыпальница». На вершине Бунхана возвели высокую бетонную стелу — монумент боевой дружбы монгольским и советским воинам, отстоявшим в том далеком 1939 году свободу и независимость народной Монголии. От Бунхана до госхоза «Халхин-Гол», куда лежит наш путь, около трехсот пятидесяти километров.

«Рафик» резво бежит по степной дороге на восток. Сурки-тарбаганы, выглядывающие из норок, заслышав шум мотора, стремглав прячутся под землю. Степные орлы, те ведут себя солиднее и зачастую, не трогаясь с места, лишь лениво поворачивают голову в нашу сторону, недовольные, что кто-то осмелился потревожить их покой. Многочисленные стаи куропаток срываются с места буквально из-под колес, как будто зная, что мы не причиним им вреда.

Монгольская степь востока страны. Сейчас она кажется тихой, безмятежной, и сколько ни напрягай зрение, ни всматривайся — не увидишь следов былой битвы. Ни дюралевых фюзеляжей сбитых японских самолетов, ни брошенных зарядных ящиков, ни помятых пулеметных кожухов. Мирная, спокойная, бескрайняя степь.

Пассажиров в машине, кроме нас, еще двое: известная монгольская поэтесса Дулма и работник Восточного аймачного комитета партии Гомбожавын Дамдинтугш — старожил здешних мест. Дамдинтугшу, правда, не пришлось участвовать в халхин-гольской битве, но многие годы жизни отдал он этому краю и сейчас вспоминает, как начинали осваивать землю Халхин-Гола, как трудно было им поначалу. Видно, что ему хочется, чтобы мы сопереживали с ним, почувствовали всю значимость перемен, которые предстоит нам вскоре увидеть.

А Дулма больше молчит и слушает, подняв воротник плаща и прикрыв нижнюю часть лица красным шарфом, пытаясь уберечься от въедливой пыли, каким-то образом проникающей через плотно закрытые стекла «рафика».

Через каждые сто километров делаем десятиминутную остановку «на перекур». Тогда Дулма вынимает из сумочки небольшой блокнотик и, не выходя из машины, пишет, наморщив лоб. Мы знаем, что это рождаются новые стихи, и стараемся не спугнуть ее поэтическую музу.

Едем уже пять часов, а навстречу нам не попалась еще ни одна машина. Не увидели мы в степи ни одной юрты. Но вот впереди, у самого горизонта, заметили несколько точек. Все ближе, ближе. Наконец уже можно разглядеть пятерых всадников. Конный дозор монгольских пограничников. Молодые, ладные парни сидят, словно влитые, на коренастых, невысоких лошадках. Спрашиваем, далеко ли до госхоза. Старший дозора показывает рукой на восток:

— За час доберетесь.

А он, в свою очередь, интересуется:

— На Халхин-Гол?

И услышав утвердительный ответ, желает нам приятного пути. Щелкаем затворами фотоаппаратов — на память несколько снимков. Как-никак, а первая встреча с монгольскими пограничниками.

До госхоза «Халхин-Гол» добрались поздно ночью. Утром руководители госхоза показывали нам свое хозяйство. Вместе с секретарем парткома Цэвэгмэдийном Аюрзана мы прежде всего побывали на центральной усадьбе, а потом поехали по отделениям госхоза.

Живут здесь почти три тысячи человек. Это если считать всех — и детей и пенсионеров. А трудятся в госхозе семьсот рабочих. Поселок небольшой, уютный. Дома возведены на двести сорок квартир, но строительство продолжается, и скоро в госхозе «Халхин-Гол» все станут жить в таких домах. А пока несколько в стороне от основного жилого массива — большой квартал из юрт. Навстречу нам скачет группа всадников. Развеваются на ветру красные галстуки, подпрыгивают за спиной туго набитые тетрадками и учебниками ранцы. Самому старшему наезднику лет четырнадцать, а вот на одном седле уместились две девчушки-первоклассницы. Заметив нас, о чем-то пошептались и помчались галопом к проглядывавшему сквозь листву деревьев зданию, возле которого стояли, привязанные к забору, с десяток лошадей. Это новая школа-десятилетка госхоза, где учатся шестьсот пятьдесят детей. А для самых маленьких есть ясли и детский сад.

Цэвэгмэдийн Аюрзана подходит к молодому деревцу на школьном приусадебном участке, нагибает ветку и трогает чуть пожухлый листок:

— Немножко болеет. Давно дождя не было. Раньше же в здешних местах не то что деревьев, кустика не было. Саженцы везли за тысячи километров. Часть погибла, но все-таки многие прижились. У нас будет свой парк. В первую очередь посадили деревья около школы, детского комплекса и больницы. Больница новая, на шестьдесят коек, работают там четыре врача.

Аюрзана помолчал, видимо, вспоминая, не упустил ли чего-нибудь важного.

— А еще клуб построили на двести мест, — добавил он. — Хороший клуб.

Четверть с лишним миллиона гектаров плодородной почвы — большая ценность для Монголии. Здесь все растет лучше, чем в центральной части страны. На Халхин-Голе больше теплых дней, влаги, сюда добираются с океана муссоны, — рассказал секретарь парткома. — Но еще не все двести семьдесят тысяч гектаров превращены в пашню. В недалеком будущем это помогут сделать братские страны — члены Совета Экономической Взаимопомощи. Вы, вероятно, знаете, что в прошлом году на заседании исполкома СЭВ было принято решение о совместном строительстве новых госхозов и кормовых хозяйств в этом районе. А сейчас госхоз, возведенный на том месте, где сорок лет назад проходила халхин-гольская битва, обрабатывает двадцать тысяч гектаров пашни. Строительство производственных помещений госхоза закончили несколько лет назад. Сюда прибыли люди из всех аймаков страны. Ехали семьями, ехали навсегда. Строить новый Халхин-Гол и строить здесь свою жизнь. Запишите, — подчеркнул Аюрзана, — в «Халхин-Голе» трудятся люди многих национальностей.

И что в нашей партийной организации сто два коммуниста.

Но все же большинство жителей поселка «Халхин-Гол» — молодежь, члены ревсомола, откликнувшиеся на призыв Монгольской Народно-революционной партии создать на поле боя первоклассное социалистическое хозяйство. На полях госхоза работают теперь почти две сотни тракторов и комбайнов. Люди выращивают отборную пшеницу, дают государству сотни центнеров молока и шерсти, тысячи тонн превосходного мяса.

Наш разговор идет в пути, в машине. Дамдинтугш смотрит в окошко «рафика» вдаль, туда, где то мелькнет за поворотом дороги, то снова скроется серебряная змейка реки. Это знаменитый Халхин-Гол.

— Ну как, — время от времени поворачивается к нам секретарь парткома, — нравится?

— Нравится, — отвечаем мы.

— Да, — подхватывает удовлетворенно Дамдинтугш. — Хорошее это хозяйство, — продолжает он, широко улыбаясь, и лицо его покрывается мелкой сетью морщинок, — а будет еще лучше. Ведь что такое для нас земля Халхин-Гола? Это четверть всей пахотной площади страны. Да дело не только в пашне. Здесь благоприятные условия для выращивания крупного рогатого скота. Сейчас в госхозе «Халхин-Гол» двадцать восемь тысяч коров, а по плану намечено довести поголовье коров до пятидесяти тысяч. Понимаете, это же первый госхоз, специализирующийся на разведении крупного рогатого скота, и он должен показывать всем пример. В районе Халхин-Гола намечено создать еще несколько госхозов такого же типа, а начинали-то мы, как это по-русски говорится, с первого колышка. Одним словом, — как бы заключает он, — увидев наш госхоз и узнав, какие возможности таит в себе сравнительно небольшая часть территории Монголии, именуемая районом Халхин-Гола, вы можете понять, почему японские агрессоры тогда, сорок лет назад, пытались прибрать его к своим рукам.

Машина сворачивает в сторону и ползет вверх по склону холма, откуда открывается красивый вид на реку Халхин-Гол и раскинувшиеся на ее берегу постройки госхоза. На вершине холма установлена стела с надписью: «1974 год. Здесь состоялся 1-й слет участников освоения Халхин-Гола».

Слет созвали на четырнадцатый год после приезда на Халхин-Гол первой группы энтузиастов, решивших посвятить свою жизнь освоению этого края. Их было тринадцать первопроходцев. Они прибыли сюда весной, поставили юрту, две палатки и стали создавать здесь опытную научную станцию. Двенадцать лет спустя на базе станции начали строить госхоз «Халхин-Гол».

В кабинете кандидата зоологических наук Самбугийна Дугэржава — директора опытной станции, стоит на столе большая ваза с яблоками.

— Прошу, угощайтесь, — предлагает Дугэржав, — яблоками из нашего сада. Конечно, фрукты не основное направление работы станции, но за минувшие восемнадцать лет мы испытали сорок сортов яблок, прежде чем добились успеха. Теперь у нас шестьдесят гектаров садов...

Самбутийн Дугэржав — один из тех тринадцати первопроходцев. Тринадцать первых были ревсомольцами. Сейчас на станции сто тридцать рабочих и двадцать шесть научных сотрудников. Многие из них молоды, лишь недавно окончили высшие учебные заведения. Они ревсомольцы семидесятых, и им сейчас по стольку же лет, сколько было в шестидесятом ревсомольцу Дугэржаву и его товарищам.

Когда Дугэржав приехал в эти места, то перед ним и его друзьями поставили очень важную для Монголии задачу — вывести особую восточную породу крупного рогатого скота. Эксперименты продвигались успешно. Сейчас стадо красноголового, мускулистого скота насчитывает многие тысячи голов. Мы интересуемся, чем же примечательна новая порода. Дугэржав как будто только и ждал этого вопроса. Обложившись диаграммами, схемами и таблицами, директор станции знакомит нас со статистическими данными, сравнениями, цитатами из отзывов авторитетных комиссий. Нам, неспециалистам, запомнилась одна цифра: через восемнадцать месяцев после рождения корова породы, выведенной на станции, весит триста пятьдесят килограммов.

Мы прощаемся с Дугэржавом, выходим на улицу. На фасаде одного из домов прикреплена гигантская эмблема: из перевернутой солдатской каски пробивается вверх золотой пшеничный колос. Это символ сегодняшнего Халхин-Гола — мирный труд, обретенный в ратных подвигах того далекого тысяча девятьсот тридцать девятого года.

А поблизости от места, где собирались участники первого слета строителей нового Халхин-Гола, виднеется гора Хамар-Даба, на которой установлена памятная доска с надписью, гласящей, что на этом месте находился командный пункт комкора Георгия Константиновича Жукова.

Это легендарная Хамар-Даба. В те дни жесточайшей битвы она была изрезана окопами, траншеями, щелями. С годами зарубцевались нанесенные ей раны, и лишь с большим трудом можно угадать, что в этих местах рвались снаряды, падали бомбы и отсюда в бой отправлялись советские и монгольские солдаты.

За три с лишним года до событий на Халхин-Голе наша страна и Монгольская Народная Республика подписали протокол о взаимной помощи. Статья вторая гласила: «Правительства Союза Советских Социалистических Республик и Монгольской Народной Республики обязуются в случае военного нападения на одну из договаривающихся сторон оказать друг другу всяческую, в том числе и военную помощью.

На вершине горы Баин-Цаган стоит памятник танкистам-яковлевцам. На стальном постаменте отслуживший свое, отвоевавший танк «БТ-7». Здесь, в районе Баин-Цаган, 11-я танковая бригада под командованием комбрига Михаила Павловича Яковлева, 7-я мотобронебригада, 8-й монгольский бронедивизион во взаимодействии с артиллерией и авиацией разгромили отборные части 6-й японской армии. Двое с половиной суток длилось ожесточенное сражение. И вот на месте, где яковлевцами были тогда остановлены вражеские войска, поставлен еще один памятник — скрещенные надолбы. Агрессор смог продвинуться лишь до этого рубежа. Здесь его остановили и погнали назад.

Перед отъездом из Улан-Батора на Халхин-Гол мы беседовали с работниками ЦК Монгольской Народно-революционной партии.

— Наш народ с большим удовлетворением воспринял постановление Центрального Комитета нашей партии о широком праздновании сорокалетия халхин-гольской битвы, — говорили они нам. — Это наш общий с советским народом праздник, одна из ярких страниц великой дружбы монгольского и советского народов. Вы сами увидите, как на Халхин-Голе подготовились к славной годовщине.

Сельскохозяйственное объединение «Ялалт» («Победа») расположено километрах в семидесяти от госхоза «Халхин-Гол». Дамдинтугш дает советы водителю, по какой из наезженных по степи дорог быстрее добраться до «Ялалта». Дамдинтугшу здесь все знакомо до мелочей: много лет он работал председателем этого кооператива. В 1959 году семь маломощных хозяйств объединились в кооператив и назвали его «Ялалт» в честь двадцатой годовщины победы на Халхин-Голе.

— Трудное тогда было время, — вспоминает Дамдинтугш, — ну, а каким стал сейчас кооператив, вам пусть расскажут нынешние руководители.

Председатель «Ялалта» товарищ Жамьянсурэн вправе гордиться успехами кооператива, где трудятся триста сорок человек. В прошлом году в «Ялалте» получили три с половиной миллиона тугриков дохода, а основные фонды составляют девять миллионов тугриков. В «Ялалте» восемьдесят тысяч голов скота, из них шестьдесят тысяч овец и пять тысяч лошадей. За успехи в труде трем членам кооператива присвоено высокое звание Героя Труда Монгольской Народной Республики. В будущей пятилетке на базе кооператива «Ялалт» начнут строить госхоз. Проект нового госхоза уже утвержден. Еще одно свидетельство того, что могут сделать люди, живущие на этой земле, земле, где сорок лет назад проходила жесточайшая битва в истории Монголии.

В кооперативе «Ялалт» не так уж много домов, но не случайно одно из зданий жители отдали под музей. Большая часть его экспозиции посвящена минувшей битве и собрана руками кооператоров. Жители несли в свой музей найденные в степи снарядные гильзы, пробитые осколками солдатские фляжки, остатки пулеметных лент. Энтузиасты мастерили стенды, собирали документы, доставали фотографии.

Жамьянсурэн сам ведет экскурсию по музею, подробно рассказывает нам историю каждой находки, кто принес, когда, где нашел. Самое активное участие в создании музея принимали учащиеся местной восьмилетней школы.

— Это хорошо, — замечает Жамьянсурэн, — пусть молодежь знает, какой ценой заплачено за их детство и юность. Пусть ни на минуту не забывает, что и сегодня здесь, рядом, проходит передний край монгольской земли: территория кооператива «Ялалт» выходит прямо на государственную границу с Китаем.

Начало темнеть, когда мы направились на пограничную заставу «Баянхуш», что означает «Богатая местность». От правления кооператива до заставы не больше километра. Чуть в сторонке от домиков пограничников видна десятиметровая вышка, а на ней часовой. Ходит по площадке с автоматом и смотрит на противоположный берег реки Халхин-Гол. В этом районе граница как раз проходит по реке.

С заместителем начальника погранзаставы старшим лейтенантом Гомбо мы стоим у высокого обрыва. Внизу, в обрамлении лозняка, плавни быстрой Халхин-Гол, а на другой стороне — песчаные бугры, желтые сопки китайской территории. Вдали мелькают огни китайского города Амгалана.

— Оттуда приходили японские захватчики, — показывает Гомбо, — там у них был укрепленный район. Сейчас у маоистов здесь тоже укрепленный район. Года три назад вон в тех местах, на той стороне, ночью можно было увидеть всего лишь несколько огоньков. Теперь они слились в сплошную линию.

Спрашиваем товарища Гомбо, бывают ли нарушения государственной границы. «Конечно, бывают, — отвечает старший лейтенант, — но наши бойцы прекрасно несут службу...»

Часов в десять вечера за окном правления кооператива, где нам выделили место для ночлега, послышался треск мотоциклетного мотора.

— Это приехали за мной с погранзаставы, — сказала Дулма. — Я дала согласие почитать свои стихи пограничникам. Вы меня ужинать не ждите.

Мотоциклист увез нашу поэтессу, а мы еще проговорили до полуночи, прежде чем разошлись по своим комнатам.

Утром за завтраком спросили у Дулмы, как прошел «вечер изящных слов» — так называют в Монголии «вечера поэзии». Дулма засмеялась.

— Знаете, я читала, читала без конца, потому что они просили еще и еще. А потом отвечала на вопросы. Слушали замечательнейшим образом и не хотели отпускать. В конце концов командир заставы сжалился надо мной. Вернулась сюда почти в два часа ночи.

Мы поинтересовались, о чем читала Дулма пограничникам.

— Стихи о матери, о цириках, о службе на границе. Много стихов читала. Даже те, которые написала в эти дни, во время нашей поездки: о степи, о Халхин-Голе, о бойцах, охраняющих Родину.

...Вот уже больше двух часов мы едем степной дорогой вдоль границы. Давным-давно скрылись огни китайского города Амгалана, но нет-нет, а там, на китайской стороне, вдруг зажигаются несколько огоньков и исчезают, когда мы проезжаем мимо, дальше вдоль границы.

— Это они зажигают огни, специально рассчитывая, чтобы кто-нибудь из наших потерял направление и заблудился, — говорит Дамдинтугш. — Вдруг кто-то увидит огонек, поедет на него и попадет в лапы маоистов. Такие случаи бывали, и местным жителям приходится смотреть в оба.

Когда Дамдинтугш работал председателем кооператива «Ялалт», он руководил группой содействия охране государственной границы. Он рассказывает, что в последние годы им доводилось неоднократно задерживать нарушителей с той стороны.

Начальник штаба погранотряда майор Дугэрийн Дэнзэн в беседе с нами подтвердил рассказ Дамдинтугша.

— Подобные факты, — сказал майор, — нередки. И что любопытно, маоисты идут по тому же пути, по которому шли нарушители в период, предшествующий халхин-гольскому сражению. Недалеко отсюда расположена погранзастава «Хамар-Даба». Сорок лет назад ее возглавлял наш национальный герой, легендарный пограничник Тумурбатор. Он со своими бойцами первыми вступили в бой с вторгнувшимися на нашу территорию японскими интервентами. Сейчас теми же тропами пытаются проникнуть к нам маоистские агенты, с китайской стороны перегоняются на территорию нашей страны зараженные эпидемическими болезнями дикие животные. Но это не все, — добавляет майор Дзнзэн, — маоисты устраивают и другие провокации: забрасывают на нашу землю клеветнические листовки, а их самолеты неоднократно нарушают воздушное пространство Монголии. Это не случайные, а преднамеренные нарушения.

Начальник штаба погранотряда прав. В наличии агрессивных планов у Пекина сомневаться не приходится. Цель маоистов — захват обширных территорий, принадлежащих другим странам, и даже насильственное присоединение к Китаю и поглощение ряда суверенных государств. В 1976 году в Пекине издали книгу некоего Ша Да, в которой говорится буквально следующее: «Район Внешней Монголии от Гоби на север является исконно китайской территорией, так как там проживали китайские скотоводы-кочевники».

Но от вынашивания бредовых планов до их осуществления — дистанция громадная. Маоистские стратеги, облизывающиеся при взгляде на чужие земли, должны помнить это и не забывать судьбу тех, кто сорок лет тому назад осмелился посягнуть на территориальную целостность и суверенитет Монгольской Народной Республики.

Выступая в конце сентября 1978 года на 87-м заседании исполкома СЭВ, Первый секретарь ЦК МНРП, Председатель Президиума Великого Народного Хурала МНР Ю. Цеденбал говорил: «Китайские руководители заявляли о своем намерении аннексировать нашу страну. В сложившихся условиях МНР видит свою первоочередную задачу в том, чтобы давать решительный отпор проискам врагов мира, постоянно разоблачать антинародную, антисоветскую сущность политики китайского руководства, крепить узы дружбы, братства и интернационального союза с великим Советским Союзом и другими странами социалистического содружества, непоколебимо выступать за дело мира и безопасности народов».

...Маленьким самолетом «кукурузником» возвращаемся с Халхин-Гола в Чойбалсан. Внизу, насколько хватает глаз, — желтые сопки, зеленоватые пади. Под нами в дрожащем осеннем мареве бегут гигантские стада джейранов. Спокойствием веет от монгольской степи.

Примечания

{1} Архи — монгольская водка.

{2} Дэл — монгольская мужская и женская верхняя одежда на подкладке.

{3} Из книги: Бои у Халхин-Гола. М., 1942, с. 172, 131, 140, 261, 297, 244.

{4} Г. К. Жуков. Воспоминания и размышления. М., 1974, с. 176–177.

{5} Печатается с сокращениями.

{6} Тана — дикий многокорешковый лук.

{7} Xудон — захолустье, провинция, заброшенное в степи кочевье.

{8} Тоно — верхнее отверстие в юрте.

{9} Сомон — низовая территориально-административная единица (район) в Монголии.

{10} Укрюк — шест с петлей на конце для ловли лошадей.

{11} Ерол — импровизированное благопожелание в народном песенном стиле по случаю какого-либо торжества.

{12} Слон-Гочо — одно из званий, которое присваивают в Монголии борцам, участникам национальной борьбы.

{13} Борцог — национальное лакомство; вид печенья.

{14} Хоймор — почетное место в юрте, предназначенное гостю.

{15} Бурхан — статуэтка монгольского божка.

{16} Бои у Халхин-Гола. М., 1942, с. 149.