СЛОВО ПУБЛИЦИСТА

 

Труд как живой фермент*

Мариэтта Шагинян**

Я всегда была яростной большевичкой.

Время, активно прожитое мною, я храню в памяти как великое время, и никакие трагические его страницы, ошибки или жестокости тех лет не перевешивают передо мной его исторического величия.

М.Шагинян

В начале тридцатых годов, для того чтобы организованно и в коллективе прочитать «Капитал» Маркса, все три его тома, я поступила в только что созданную Плановую академию. Меня оформили студенткой, единственную беспартийную среди сотен членов партии, взятых из всех наших республик с ответственных постов. Никто из нас не знал, что такое планирование. Не знали этого и наши профессора. Предметов у нас на энергетическом отделении было множество, помню, что мы проходили практическую геологию, геодезию, машиностроение, электротехнику, математику, физику, физическую географию, черчение, французский язык и еще что-то, не считая политэкономии. Большие практики советского хозяйства были в азбучном классе по теории. Создавались затяжные конфликты на кафедрах, где вместе с нашими профессорами мы воинственно, в спорах и дискуссиях вырабатывали предмет, собравший нас под одной крышей и еще не рожденный учебником, – планирование. При всех неумениях и незнаниях, как использовать все учебные предметы для искусства социалистического планирования, мы дорожили нашей учебой, любили все, что с ней связано, аккуратно посещали нашу Плановку.

С той поры храню много толстых общих тетрадей, исписанных моею ученической рукой. Пишу «ученической», потому что главным для нас было то, что мы, взрослые, даже пожилые люди, учились, учились, как учатся дети и юноши, – безмятежно, заинтересованно, требовательно к государству, как дети к отцу. Нам давали все что нужно: карандаши, ручки, перья, чернила и чернильницы, линейки и чертежные инструменты, карты и учебные пособия, талоны на приобретение нужных книг в книжном киоске и главное – тетради, чудную писчую бумагу. Любимым был у нас «газетный час», обсуждение получаемой каждое утро и читаемой газеты. Прочитанное обсуждалось, комментировалось, принималось близко к сердцу. А я – мне выпала завидная, двойная задача – пришла в эту любопытную школу подковывания практиков теорией вовсе не из «практики», не из какого-нибудь служебного учреждения. Но я пришла от письменного стола писателя, от практики изучения нового человека, советского типажа, героев советской действительности, ну, если не героев – действующих лиц нашей новой, советской социальной системы. На уроках политэкономии меня пугала продвинутость моих товарищей по учебе в вопросах учрежденческого руководства, финансирования, знания разных служебных функций, бухгалтерии, кадров. Но те же, кто пугал меня своими практическими знаниями, становились в тупик перед какой-нибудь теоретической проблемой, где сама я плавала, как рыба в воде. Чтение «Капитала» – главное, для чего мне захотелось пойти в зрелом возрасте доучиваться и засесть за парту, – казалось мне музыкой. И было страшно, по-ученически обидно, что наша строгая преподавательница никогда не замечала, не хотела заметить и похвалить, «выдвинуть» мое теоретическое превосходство над наивными потугами больших наркоматских чиновников, руководителей трестов, понять и правильно ответить на самые простые философские вопросы. Отметки она мне ставила всегда такие же, как членам моей бригады; учились мы тогда в нашей Плановке побригадно, то есть небольшими, в несколько человек, совместно изучающими предмет коллективами.

Зато какой беспомощной приготовишкой чувствовала я себя, когда мы ездили на практические занятия – то на различные заводы и производства проверять какие-то контрольные цифры, то в мастерские Института имени Плеханова составлять «электрические системы», – сколько поту пролила я, стремясь разобраться в них, и мои товарищи по бригаде, туркмен, узбек и русский, буквально водили моими пальцами, чтоб помочь мне...

Но чтение «Капитала» – счастье постижения простого для меня и очень сложного для моих друзей смысла двух кардинальных положений, производственные отношения и производительные силы, – и разыгрывающейся между ними диалектической драмы! Я видела эту драму, как шахматную партию, как музыкальную форму, наслаждаясь ее логикой, блеском ее развития. Мне казалось, что своим открытием взаимоотношения этих двух факторов и абсолютной реальной необходимости их развития Карл Маркс одним ударом, как богатырь из народной былины, раз-раз – и разнес в пух и прах капитализм. Товарищи-студенты возражали: все хорошо на бумаге, а в действительности... Но диалектика никогда не была для меня на «бумаге». Капиталист эксплуатирует рабочую силу – факт? Ну, факт. Это производственные отношения между капиталом и трудом. Капиталисту выгодно, чтоб рабочий вырабатывал все больше и больше, чтоб прибыль была все больше, чтоб прибавочная стоимость уходила побольше в его карман, – ведь факт? Ну, факт. Ну, так вот, производительные силы растут и растут на пользу капиталу, покуда их росту не начинают мешать препятствия. А какие препятствия? Да самый рост этих производительных сил. Вот!!! – торжествовала я. Он мешает себе дальше расти, потому что упирается в устаревшие, уже не годящиеся для его роста производственные отношения! Устарели – потолок, помеха, – и производительные силы упираются в этот потолок, они взрывают его. Революция, конец капитализму! Я наслаждалась, как если б играла прелюдию Баха. А мой товарищ, только что обучивший меня, как сделать осветительную систему, снисходительно улыбался – на бумаге хорошо, ну, а в жизни, милая моя, это сложнее...

У меня сохранилась очень интересная тетрадка с заданиями по политэкономии. Не знаю, как обучают сейчас и увлекает ли это учащихся. Уроки эти захватывали меня иногда до философского восторга. Учительница, правда, отмечала «от – до» в чтении материала и самого Маркса и при указании ошибочных решений у Гильфердинга, но я глотала целиком и Маркса, и всех его исказителей и комментаторов, сама разбиралась, что к чему, – аналитический разбор мне был по-настоящему, юношески интересен. Листаю тетрадь: о кризисах. Идет целый ряд вопросов, на которые нужно ответить. Указания, что для этого прочитать («от – до»). И дальше следуют мои ответы, написанные – в возрасте сорока пяти лет – почти детским, необыкновенно аккуратным и выразительным ученическим почерком.

 

Итак, изучать «Капитал» было интересно, поучительно, содержательно для цели нашего учения. Хоть и не было еще нашей советской теории планирования, не было никакого учебника или научного пособия по нему, но мы, незаметно для себя переходя на живую почву современности и сравнения, неизбежно постигали возможности для планирования нашего социалистического производства.

Для меня же это был период развития моей мысли и того, что комсомольский критик назвал в своей статье «судьбою мысли». Эта судьба привела меня в те годы – начало тридцатых – к особому теоретическому чтению, то есть, верней сказать, к особому чтению теории, экономической, эстетической или философской, с тут же, в процессе самого чтения, возникающей потребностью проверить ее практически. Причем практика часто заменялась у меня понятием «опыт». И если практическая проверка совершалась где-то вне Плановки, в физических кабинетах или мастерских других институтов, где они имелись (базой для нас был Институт имени Плеханова), то опыт часто рождался внутренне, путем наблюдения над самой собой, своими чувствами и действиями и соотнесения этих чувств и действий с их результатами. Все время происходила обобщающая, анализирующая работа мозга. Я заметила, например, в процессе обучения самым разным специальностям, переходя из класса энергетики в класс физики, из класса физики в класс механики или машиностроения, иногда в один и тот же день, что каждая из этих наук говорит подчас об одном и том же понятии, но облекает это понятие в другой термин. Мало того, иногда в одной и той же специальности имеются смежные виды научных отраслей, а, скажем, в физике или биологии очень много таких разветвлений, и каждое из этих отдельных научных разветвлений пользуется одним и тем же понятием, но в замаскированном виде, названным совсем другим термином. И вот, употребляя свою терминологию, двое ученых – оба физиологи, или биологи, или физики, – бывает, не знают или не вполне понимают друг друга. Так случилось, например, когда я реферировала пятнадцатый Международный физиологический конгресс в Ленинграде для «Правды», пытаясь узнать у одного физиолога о теории его смежника, профессора другой отрасли физиологии.

Я приставала к своим преподавателям с предложением «размаскировки» терминов, объяснения их в первые уроки, чтоб шире раздвинуть горизонт учащегося, помочь ему связно разбираться в общей панораме наук... Я беседовала об этой необходимости выявления у каждого термина его основного, корневого понятия и объяснения уже после, какие отличительные (специальные) черты привели это общее понятие к разным названиям в разных смежных науках, с нашим умным, любившим пофилософствовать математиком Березовским. И, должно быть, порядком надоедала ему.

Помню, например, такое свое рассужденье: «Вот посмотрите: ваши длинноногие абсцисса и ордината и более скромные функция и аргумент и тому подобные, даже в ткачестве уток и основа, – что в них наглядно, начертательно, на глаз общего? Разве не точка пересечения, не пересечение вообще? Ну, и дайте ученику перво-наперво ясно понять, зримо понять общую философскую суть пересечения, увидеть перед собой самое простое соотношение горизонтали и вертикали, а уж потом объясняйте, почему это соотношение замаскировано в разных науках разными терминами! Куда легче будет осваивать разницу, если понимаешь лежащее в основе их главное общее действие». Я заявляла лектору по механике, что термин «рычаг» имеет свои аналогии в анатомии (в строении скелета), в бетховенских сонатах и симфонических кодах (длительных обобщающих окончаниях) – словом, чувствовала великое наслаждение гегельянца, научившегося владеть диалектикой.

Эти мои умственные копания во всевозможных терминах, скрывающих под собою одинаковое первоначальное действие, точнее – отвлеченно скрывающих его под собою, привели меня к некоторым моим печатным работам, например, об унификации научных терминов, об историческом изложении науки, вырастающей из практической необходимости (в книге Лурье о дифференциальном исчислении у древних), о настоятельной нужде создать наш, социалистический научный компендиум... Впоследствии эта эпоха нового, вторичного университетского «переобучения» для меня выросла в педагогическую, дидактическую страсть к советской педагогике, ко всему новому, что есть или появляется в ней, к блестящему методу диалектического обучения арифметике у калмыцкого ученого П. Эрдниева, к поискам знаменитой харьковской средней школы и болгарских педагогов строить обучение ребят на развитии самостоятельного мышления, на умении схватывать проблему и быть ею захваченным – словом, ко всему, что углубляет и, углубляя, облегчает для учащихся усвоение учебного процесса, а для учителя – ведение этого процесса, поскольку сам он неизбежно становится мыслящим, находящим удовольствие в мышлении, по-настоящему образованным педагогом. К этому периоду относятся мои новые чтения Гегеля, сверка разных переводов его сочинении на русский, ловля ошибок в этих переводах, где главный, излюбленный гегелевский термин Werden (становление) часто заменялся термином не (быть, существовать, бытие вместо протяженного и меняющегося во времени понятия «становится», «становление»).

 

В Плановой академии мы так и не поняли, что такое план, и иные среди нас частенько поговаривали в минуты нашего «газетного часа»: «Да ну его, план! Учат нас тому, что преподается в каждом политехническом институте, только беспорядочней. Фантазия этот план». Но у меня были свои мысли о плане. Я боялась, что их назовут еретическими. Вообще меня частенько били и прорабатывали за свежие мысли, выскакивавшие из нашей системы обучения классике марксизма «от – до». Стараясь держаться за перила этого узкого мостика «от – до», кусков из классических творений Маркса и Ленина, я все-таки думала о плане. У нас изменились производственные отношения. Значит, планирование социалистическое должно строиться на новых производственных отношениях: нет эксплуатации, нет погони за прибылью, есть живой новый человек, вышедший на авансцену истории, – трудящийся, рабочий человек. Поэтому начало планирования – в изучении потребностей народа. Вот откуда в первую очередь нужно вести графики цифр, названий, вычислений, а не сразу с контрольных цифр предприятий. Уже зная – и хорошо, с толком зная – потребности народа, можно планировать то, что создается для этих потребностей, с запасом, с резервами, и маневрировать, увеличивая или уменьшая возможности каждого производства (выделено ред.) Потребности растут, множатся и одновременно меняются и даже отмирают. Ведь незнание потребностей – первый шаг к созданию перепроизводства и кризисам... «Чепуха, – возражал руководящий работник, сидевший на скамье первого семестра, – чепуха, утопия – изучение потребностей. Это приведет к стадному формализму. У меня, например, потребность найти ошейник и хлыст для собаки, ищу, ищу – нет в магазинах, а кто будет учитывать такую потребность?» «Эх, ты, собачник, – отвечала я с возмущением, – а перепись населения! Это величайшее дело – перепись населения, но надо ввести умную разветвленную графу по учету потребностей. Да притом это понадобится, когда дойдем до перехода в коммунизм. Вспомни: от каждого – по способностям, каждому – по потребностям. А у тебя, кстати, какая потребность?» Руководящий работник, ставший студентом, повернул ко мне спину...

Плановку я оставила на третьем семестре. Мне казалось, главная цель выполнена. Три тома «Капитала» в зеленоватой бумажной обложке первых изданий, исписанные на полях, в загогулинах, безжалостных перегибах, разрознивших брошюровку, лежали передо мной прочитанные. Я воображала, что поняла Маркса, освоила Маркса. А за стеной нашей академии воздвигалась первая пятилетка, очеркиста звали острые, нужные, захватывающие мысль проблемы нашего стремительного движения вперед. Любопытно закончился для меня третий семестр Плановой академии: моя «Гидроцентраль» вышла в свет, широкое русло советской литературы несло в своем половодье возникавшие корабли нашей литературы – один за другим, много, много кораблей в будущее, еще не нашедших своих Белинских, своего Чернышевского, чтоб измерить их действие, описать их могучую роль в великих материальных летописях социалистической стройки эпохи...

Я давно покинула Дзорагэс. Но она не вошла в список ударных строек пятилетки, и ее заявки на необходимое оборудование бездейственно лежали на одном из харьковских заводов. В каникулярное летнее время я помчалась в Харьков. В те дни в Зэнгезуре произошло очень сильное землетрясение. В Харькове еще помнят, как я использовала его («землетрус» в Армении) для страстного выступления перед рабочими, прося их сверхурочно выполнить заказ первой большой стройки Армении. Моя «речь» сохранилась в заводской многотиражке, и «бедной Дзорагэс» помогли дорогие моему сердцу харьковчане, хотя пусть они простят горячего оратора, Дэорагэс была очень далеко, чуть ли не на другом конце Армении, от пострадавшего Зангезура. Но в этом событии нашей рабочей советской солидарности было и еще одно доброе советское качество, которое можно назвать сейчас борьбой с показухой: главный инженер Дзорагэс, зная, что стройка еще не готова к пуску, а ее, как на свадьбе, уже нарядили в праздничные одежды к открытию в срок, – речи, знамя, пионеры, гости, тосты, список награждаемых, статьи собственных корреспондентов ждали этого мгновения, – главный инженер, невзирая на свое начальство, не открыл пусковую стройку, а закрыл ее открытие до действительного окончания. И я особо использовала это.

В двух подвалах «Известий» я поместила большой проблемный очерк «Вместо открытия», где рассказала о важном значении этого маленького события – строить, создавать, бороться за выполнение плана, но мужественно не давать ходу показному, обманчивому его выполнению «в срок». «Известия» не только напечатали мой очерк, и редактор не только не коснулся его острием своего карандаша, но и дирекция Плановой академии засчитала мне мой очерк как очередную семинарскую работу третьего семестра. Таким было мое расставание с Плановкой. И так мы работали, стараясь помочь нашему молодому социалистическому государству. Так понимали мы, молодые будущие плановики, формулу «кто не трудится, тот не ест», стараясь, чтобы труд наш шел на пользу, реальную пользу Родине, делом, а не показухой.

Еще надо сказать о Плановке. Мы отнюдь не зря провели в ней свои студенческие годы. Мое собственное положение было, правда, парадоксально – одна-единственная беспартийная, как белая ворона, в коллективе не только партийцев, но и людей с большим опытом советской практической работы за плечами. Но я наблюдала, училась у них, многое принимала и брала себе в толк от одного только огромного факта – пребывания и учебы в коллективе. И тот, «собачник», повернувший ко мне спину (я как беспартийная была для него неисправимой идеалисткой), был по-своему лучшим марксистом, чем я. Он считал, что в одном факте планирования хозяйства, в одной возможности создать такое учреждение, как Госплан, уже заложено социалистическое понимание новых производственных отношений. Я помню много наших честных, открытых выражений своих взглядов на план – даже не взглядов, а скорее поисков своего взгляда – в спорах и дискуссиях. И те, у кого был опыт управления заводом или наркоматом, приводили примеры из своей деятельности, а те, кто от доски до доски прочитал учебную литературу, критиковали и отвергали эти примеры в связи со своими теоретическими познаниями. Студенты, державшиеся, как и я, мнения, что изучение потребностей должно предшествовать планированию производства, считали, что это изучение – вещь очень сложная, требующая огромных социологических, психологических и даже литературных знаний: я любила приводить в наших спорах примеры не из хозяйственной практики, цитировала шекспировского «Короля Лира»:

...Дай человеку то лишь, без чего

Не может жить он, – ты его сравняешь

С животным...

На это мне отвечали спорщики других взглядов, что «при капитализме такое изучение происходит непроизвольно и неизбежно, только слово «потребность» там заменяется словом «спрос», и поэтому, хочешь не хочешь, можно скатиться к апологии капитала». Вообще Плановка приучала к пользе думать и спорить. Я обрадовалась, когда нашла много позднее у Ленина следующее замечательное место. Осинский, занимавший в 1921 году ответственный пост в Наркомземе, написал Владимиру Ильичу «истерическое» письмо о невозможности работать в этом наркомате из-за «склок» его сослуживцев, шедших наперекор его мнению, Ленин ответил ему, что он, Осинский, видит интриги там, где их нет, что нельзя сводить противоречивые мнения к склокам и интригам, а, наоборот, надо их уважать, к ним прислушиваться. Он писал: «Вы сделали ошибку, настояв на удалении Муралова, видя «интригу» там, где ее не было ни капли. Но чтобы вести такой наркомат, как Наркомзем, в таких дьявольски трудных условиях, надо не видеть «интригу» или «противовес» в инакомыслящих или инакоподходящих к делу, а ценить самостоятельных людей» (Полн. собр. соч., т. 54, стр. 73).

Ценить самостоятельных людей! В томе 54-м полного ленинского собрания эти строки подчеркнуты у меня густо-густо красным карандашом. Если б я могла, я отлила бы их в золото. Потому что эта конкретная истина слита с вечной всеобъемлющей истиной диалектики – исторического развития общества...

В Плановке, почувствовав узкое место нашей учебы, чтение «от – до», я поставила себе целью прочесть весь «Капитал» вторично, с карандашом в руках, не жалея старенькие, уже потрепанные загибами и ушками три моих тома. И они постепенно, из года в год покрывались у меня на полях записями, в тексте – подчеркиваниями. Одно подчеркивание было взято в такую густую рамку, так измусолено всякими изображениями моих восторгов, восклицаниями, кляксами, растекающимися из-под пера чернильным потоком, сменившим карандаш, что я потом, много лет спустя, долго, долго, словно глазам своим не веря (глаза мои еще хорошо видели!), вглядывалась в мелкие буквы трудного узкого шрифта, читала и читала это место.

Мне тогда уже было восемьдесят пять лет. Люди, радуйтесь своему богатству, если вы видите и слышите в эти годы, если ноги у вас идут себе, не спотыкаясь, колени не дрожат, и не хнычьте на какие-то старческие пустяки. Вы еще молоды! Я была молода в свои восемьдесят пять лет. И ноги и глаза работали на славу, слух – я к нему привыкла и даже любила свою глуховатость, потому что она, как хорошее кухонное ситечко, пропускает в мои уши только главное, а не разный разговорный хлам, каким подчас не заполняют, а «проводят» драгоценное время. Я была так молода, что казалась самой себе моложе прежних двадцати лет, потому что была охвачена глубоким, неутомимым интересом к жизни.

Как раз в этот год в процессе моих писаний с особой силой встала у меня в мышлении проблема труда. Газеты и книги чуть ли не каждый день напоминали о ней. Мы, советская пишущая братия, начиная с Горького касались этой проблемы, думали о труде различными формулами, создаваемыми нашей эпохой. Чего только нет о труде в моих собственных книгах – вся «Гидроцентраль» и ее герой Рыжий – это философия труда в лицах, в действиях! А вот главного, что сказано о труде, о проблеме труда, – ни в «Перемене», ни в «Гидроцентрали», ни в «М’есс-Менд», где (незаметно для читателя, но в дыхании книги, в воздухе самого сюжета) все насыщено рабочим кислородом труда, ни слова не упомянуто о том главном, что сказал о труде Карл Маркс. А ведь он много неожиданного, точного, классического писал в «Капитале» именно о труде, о том, что такое труд. Правда, это была особая проблематика. Словно в детективном романе, он прослеживал «тайну» прибыли, с волнением писал, что пора наконец открыть ее, «тайну», а не какую-нибудь ординарную «сущность» или «происхождение». И тогда я взяла густо подчеркнутое мною место в первом томе «Капитала». Отдел третий, нужная мне глава пятая и начало ее, первая подглавка «Процесс труда»... Признаюсь, я читала ее много раз, эту главу. Но глубокое понимание пришло ко мне только пять лет назад, в мои восемьдесят пять лет. Как объясняет Маркс, что такое труд? Ом исходит прежде всего из двух данных – природы и человека:

«Труд есть прежде всего процесс, совершающийся между человеком и природой, процесс, в котором человек своей собственной деятельностью опосредствует, регулирует и контролирует обмен веществ между собой и природой. Веществу природы он сам противостоит как сила природы».

Здесь противостоят у Маркса вещество и сила. «Для того чтобы присвоить вещество природы в форме, пригодной для его собственной жизни, он приводит в движение принадлежащее его телу естественные силы: руки и ноги, голову и пальцы» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, стр. 188). Здесь естественные силы человека перечисляются как руки, ноги, голова и пальцы. Но только ли они?

«Воздействуя посредством этого движения на внешнюю природу и изменяя ее, он в то же время изменяет свою собственную природу. Он развивает дремлющие в ней силы и подчиняет игру этих сил своей собственной власти. ...Человек не только изменяет форму того, что дано природой; в том, что дано природой, он осуществляет вместе с тем и свою сознательную цель, которая как закон определяет способ и характер его действий и которой он должен подчинять свою волю. И это подчинение не есть единичный акт. Кроме напряжения тех органов, которыми выполняется труд, в течение всего времени труда необходима целесообразная воля, выражающаяся во внимании, и притом необходима тем более, чем меньше труд увлекает рабочего своим содержанием и способом исполнения, следовательно чем меньше рабочий наслаждается трудом как игрой физических и интеллектуальных сил» (там же, стр. 188 – 189).

В этих строках, выписанных, к сожалению, из общего текста, который весь, каждым своим словом поражает глубиной развивающейся мысли, очень много сказано. Труд определяется многими своими свойствами. Он и соотношение человека с природой, соотношение, в котором он не только изменяет природу, но изменяется сам пробуждением дремлющих в нем самом сил Труд – это и наслаждение, способное увлечь того, кто трудится, своим содержанием и способом его исполнения, но труд может быть и неспособным увлечь рабочего, механическим. И целесообразная воля, необходимая для свершения труда, оказывается тем более необходимой в рабочем, чем непривлекательнее его труд. И труд называется «игрой физических и интеллектуальных сил», когда он трудящегося увлекает. В небольшом приведенном из Маркса отрывке – темы для десятка диссертаций – таится соблазн разделения труда на творческий и механический, урок психологии труда, разгадка его утомляемости (какой труд труднее). Целесообразная воля, называемая вниманием, – вещь очень напряженная: глаза и ум, наблюдение и соображение тем сильнее, чем больше внимания требуется в работе, которая совершается без удовольствия. Наслаждение трудом снимает физическое и умственное напряжение труда, отодвигает точку утомляемости. Но, кроме этих простых комментариев к сказанному Марксом, примешивается невольный вопрос, а что, какая сила обнаруживается в процессе труда, которая прибавляет к двум слагаемым – природе и человеку, материалу и труду – нечто третье, некий икс, рождающийся в результате их взаимоотношения? Предмет, произведение, новую данность, кроме материи и человеческого труда, приложенного к ней, приносит с собою не только голое сочетание этих двух начал, но и нечто новое, третье, такое, чего нет ни в материи, ни в человеке как таковом и что, как электричество от трения, порождается актом его труда, его творчеством? Страницы всей этой подглавки «Капитала», названной у Маркса «Процесс труда», полны еще гениальных мыслей, проследить за которыми в чтении доставляет огромное удовольствие. Но одну мысль, по-моему, самую главную, самую гениальную из всего, что когда-либо было сказано о труде, я здесь приведу.

Как и все читатели «Капитала», я, конечно, не забывала за чтением его страниц, что Маркс подходит к проблеме прибыли как экономист, что прибавочная стоимость, обогащающий капиталиста уворованный у рабочего неоплаченный труд, прячется, как в цифровых подсчетах, в самом характере капиталистического производства. Но гений Маркса был не только политико-экономическим – гений его был философским, и величайшее заблуждение было у тех недалеких современников, кто отдавал ему дань как экономисту, но умалял его значение как философа. Именно философской глубиной его размышлений о труде замечательны страницы «Капитала». Как пример приведу одно место на странице 196-й той же подглавки «Куплей рабочей силы капиталист присоединил самый труд как живой фермент к мертвым, принадлежащим ему же элементам образования продукта» (выделено мною. – М. Ш.).

Живой фермент! Вот главное, что определяет творческую суть труда. Слово «фермент», как и слово «принцип», пережило немало исторических метаморфоз. Заходило оно и в чуждые материализму области, и в мертвое царство химии, но корни его гнездятся скорей в области морфологии, близкие к формующему, воздействующему, «катализаторскому» вмешательству в вещество. А присоединение слова «живой» к слову «фермент» уводит нас от словарей; постигается это слово простым человеческим воображением как нечто дающее жизнь, как грибок, закваска, жизнедеятельное начало у человека и, значит, творящее начало, тот самый икс, который всегда создает новое, небывалое, не бывшее ни в каких генах папы и мамы, вытащенных из убиваемой клетки... «Икс» движения к будущему, роста, развития, становления...

Пусть смеются надо мной ученые. Но я должна признаться: «живой фермент труда», созидающее начало у Карла Маркса в его «Капитале», как ни невероятно это, был последним толчком, заставившим меня наконец, в восемьдесят пять лет, вернуться к моей покинутой диссертации о Якобе Фрошаммере. Я взяла командировку в Швейцарию, в милый моему сердцу Цюрих, чтоб засесть, наконец, за Фрошаммера в цюрихской библиотеке, где любил заниматься Ленин...

Есть – вернее был – на свете замечательный тирольский поэт Адольф Пихлер, и я почему-то рада, что он тирольский, принадлежит, как у нас в прошлом сказали бы, к национальному меньшинству. Я о нем раньше никогда не слышала, у нас его, кажется, не переводили. И этот поэт оставил человечеству гениальнейшее четверостишие, мудрость, которую можно применить, как совет, как указание каждому человеку:

Just ist nur der Werdende

Auch mit weissen Haaren!

Wer in seiner Zeit erstarrt –

Mad zum Grabe fahren.

(Молод только тот, кто находится в процессе становления, в процессе роста, кто продолжает развиваться, хотя бы и с седыми волосами! А тот, кто недвижимо пребывает (окопался, окаменел, застоялся) в своем времени, в узком кругу своего времени, тот пусть себе отправляется в могилу.)

Это стихотворение имеет себе равными по мудрости и созвучными по смыслу только знаменитые стихи Гёте из «Фауста»: теория, друг мой, сера, но зелено вечное дерево жизни. Тирольский поэт говорит как будто о наличии двух времен: одного с большой буквы, развивающегося из прошлого в будущее, и другого – сейчасного, только сегодняшнего, «своего», узкого, своих узких интересов, узкого ведения и понимания жизни, в котором застаивается, окаменевает человек, как муха в клее.

И у Гёте – всякая теория может застояться, окаменеть, превратиться в свою противоположность, если не проверять и не развивать ее вечнозеленым критерием – деревом жизни, той истиной вечного становления, о которой Ленин сказал: истина всегда конкретна.

Я долго жила на свете, и у меня, как у каждого старого человека, накопился опыт жизни. Но мудрее тех истин, которые открывались мне по дорогам ненаписанной диссертации, ставших постепенно судьбою моей мысли, не знаю. Две тысячи лет назад некий римский вельможа Пилат спросил у стоящего перед ним вожака из простого народа, рыбацкого проповедника: что есть истина? Тот, кто стоял перед ним, не смог ответить. Он молчал. Может быть, поэтому проповедь его, организовывавшая две тысячи лет сознание человеческого общества, застоялась, перешла в свою противоположность.

В наше время пришел человек, по-новому организующий общество. Он дал ключ к тому, чтоб его теория никогда не застаивалась. Он ответил на вопрос, что есть истина: истина – конкретна.

___________________________________________

* Коммунист, 1978 № 15 (1151) с.79-88

** Писательница-коммунистка Мариэтта Сергеевна Шагинян занимает почетное место в нашей культуре. Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии, доктор филологических наук, член-корреспондент Академии наук Армянской ССР, она была в числе зачинателей литературы нового типа – литературы социалистического реализма.