Поездка с
Иоанном Кронштадским
О начале работы в Томском округе путей сообщения
Должен отметить свое путешествие на казенном пароходе с
Иваном Кронштадтским (Сергиевым) из Вологды в село
Суру, что на реке Пинеге, родину о. Ивана. Дело было так: из Министерства путей
сообщения пришел приказ предоставить пароход в распоряжение Ивана Кронштадтского для его следования па родину.
Чтобы как-нибудь оформить этот незаконный огромный пробег парохода, мой
начальник командировал меня якобы для маршрутной съемки реки Пинеги. С Иваном Кронштадтским мне пришлось пробыть вместе две недели, -- ежедневно сходились в кают-компании за столом. Свита его: фанатично преданная ему пожилая горбунья из Ярославля,
надоевшая всем нам, а больше всего о. Ивану; его племянник -- корявый,
рыжебородый, крепко сложенный человек, не дурак выпить, темный делец, извлекавший
большую для себя выгоду именем своего дяди; иеромонах Геннадий, тучный
тунеядец, обжора: "Меня сам отец Иоанн благословил мясо есть", -- и еще три молодых студента Духовной Академии.
Иван Кронштадтский держался очень просто, ханжества в
нем я тогда не замечал. С Архангельска, когда к нам присоединился молодая архиерей, обеды приняли оживленный характер:
архиерей забавлял нас потешными анекдотами из духовной жизни, о. Иван с укором
говорил: "Сразу видно, что вы, владыка, светский человек". Купцы, при
проводах Ивана Кронштадского из Архангельска,
пожертвовали много вина -- о. Иван выпивал с нами
две-три рюмки хересу. В то время ему было лет шестьдесят пять, сухощавый,
прямой, румяный, всегда взволнованный и нервный. Я тогда был по-юношески
религиозно настроен, жаждал чуда, но чуда не было.
На всем тысячеверстном пути выходили на берег массы крестьян, кричали
идущему пароходу: "Отец Иван, благослови!" На стоянках, где брали
дрова, он шел в сплошную гущу народа, раздавал деньги; мужики и в особенности
бабы хватали его за рясу, он иногда спасался бегством.
К селу Суре, конечному пункту путешествия, весь
берег был усыпан народом. Народ бросился в воду, по пояс, по горло; капитан
растерялся:
"Под колеса попадете, под плицы!.. -- И команда в машину: -- Стоп!"
Мужичьи бороды всплыли; народ, захлебываясь, кричал: "Давай
чалки! Мы на себе!.. Ох ты, кормилец наш!.." О.
Иван, как узнал много лет спустя, принес землякам, помимо своей воли, большой вред. Он платил за все
село подати, помогая деньгами. Мужики забросили землю, стали повально
пьянствовать; когда же благодетель помер, они оказались в крайней нищете: земля
запущена, инвентарь поломан, скот съеден, пропит.
Моя служба первые два-три года
была малоинтересная, кабинетная, зото личная жизнь
получила иное направление. Я сдружился со студенческим
кружком, часто посещал сходки, тайные вечеринки с рефератами, диспутами,
словесной прей с.-.д. и с.-р. и, конечно, с выпивкой.
Политика мало меня интересовала, но жизнь молодежи была мне по душе, я с
рвением собирал деньги по запретным подписным листам на нужды революции. Много
читал. Женился на курсистске Анне Ивановне Ашловой, прожил с ней менее двух лет и разошелся.
Рабочий период 1910 года я
заведовал партией по исследованию р. Бии на Алтае, от истоков ее из Телецкого
озера до устья. Работа было чрезвычайно опасная -- Бия
бушевала в своих многочисленных порогах, -- но весь риск окупился
впечатлениями: познакомился с бытом кержаков-староверов, теленгитов,
калмыков, с культом шаманизма...
<...>
Алтай поразил меня своей строгой, величественной
красотой. Вид увенчанных вечными снегами Чуйских Альп и реки Катуни -- незабываем. Или Чуйская степь, где горы, отодвинутые от
вас на полсотню верст, кажутся стоящими рядом с вами -- до того чист, прозрачен воздух. Или озеро Кеньга, в
долине которого -- калмыцкое царство с князьками,
владеющими сорока тысячами голов лошадей. Мне удалось присутствовать на
калмыцком празднике "Той" -- и я перенесся
во времена Тамерлана. Борьба, конские состязания, а к вечеру, при мерцающих
звездах, на берегу озера запылали костры, в невиданных котлах варилось чуть не
по целой лошади...
<...>
За свое двадцатилетнее пребывание в Сибири я
вплотную столкнулся с ее природой и людьми во всем их любопытном и богатом
разнообразии. Я видел всяческую жизнь простых людей. Я жил бок о бок с ними,
нередко ел из одного котла и спал под одной палаткой. Перед моими глазами
прошли многие сотни людей, прошли неторопливо, не в случайных, мимолетных
встречах, а в условиях, когда можно читать душу постороннего, как книгу.
Каторжники, сахалинцы, бродяги, варнаки, политическая и уголовная ссылка,
кержаки, скопцы, инородцы -- во многих из них я пристально вглядывался
и образ их сложил в общую Копилку памяти.
<...>
Мне, действительно, расставаться
с Сибирью было тяжело: близкое знакомство с профессорским миром (Солнцев, Вейнберг, Зубашев, Соболев и
друг.), личные друзья (Анучин, Бахметьев, Г. Вяткин, Крутовский, Шаталов), моя работа (в составе президума) В Научном Обществе Изучения Сибири и местном
Литературном Кружке, а также мои частые выступления на народных чтениях и
публичных вечерах -- сцепили меня тугими канатами с местной жизнью, меня все знали, я пользовался уважением, имел литературное имя, в
Петроград же я явился почти круглым нулем, и мне пришлось, так сказать,
начинать сначала.
Мощная река [Енисей], грохот ее на порогах, рыбачья
деревенька Подпорожная, небывалая гроза с
ослепительной молнией, разразившаяся при моем ночном возвращении из поселка Казачинского, -- все это
подействовало на мое воображение, и я засел за писание. Рассказик получился так
себе, и я его выбросил, но это меня не смутило, чесались руки писать еще и
попытаться пристроить в печать. В октябре того же года справлялся 25-летний
юбилей педагогической деятельности Вяткина. Я написал
символическую сказку "Кедр" с посвящением юбиляру и снес в редакцию
газеты "Сибирская жизнь". Мне было 35 лет, но, когда появилась в
печати моя вещичка, я радовался, как ребенок.
Однажды я прочел Потанину свой рассказ. Он одобрил, просил
прочесть в собрании, я стеснялся. "Вам надобно писать и писать. У вас есть
еще рассказы? Вы посылали в столицу?" Я ответил, что выступать в столичной
печати считаю пока преждевременным. Под влиянием Потанина 1912--1913 годы
урывками от службы я занимался писательством и пополнением образования.
<...>
Летом 1912 года поехал ненадолго в Петербург, где в новом журнале
"Заветы" появился мой первый журнальный рассказ из тунгусской жизни -- "Помолились". Этот год и надо считать началом
моей литературной деятельности. Познакомился с Р. В. Ивановым-Разумником. Он
сказал:
"Ваш рассказ понравился Ремизову. Он приглашает вас к себе".
А. М. Ремизов встретил меня радушно. Ласковость этого большого писателя
тронула меня, жителя тайги. А. М. Ремизов наглядно учил меня, как надо писать,
в чем секрет красоты стиля и душа языка. Его глубокие замечания впервые
прозвучали для меня как откровение. Тому же самому, только иными словами, учили
меня Р. В. Иванов-Разумник, М. М. Пришвин, В. С. Миролюбов, М. В. Аверьянов. И
я понял, что из провинции, где нет надлежащего художественного
руководительства, мне надо перебираться в столицу. Того же мнения была и
переводчица К. М. Жихарева, которая с 1914 года становится моей женой.
[Гребенщиков предложил Шишкову пойти в гости к Горькому] Как
в гости? К Максиму Горькому?! И мое раздумье мучительно закачалось между
крайним желанием увидеть Горького и опасением показаться по-провинциальному
любопытным и навязчивым. Однако Гребенщиков, обладавший
более прямолинейной психикой, ловко расшиб мои недоумения. И мы пошли... Но
поток моих смущенных размышлений был прерван мужественно-ласковым голосом
хозяина:
-- А-а, вот отлично! Пойдемте в кабинет... ...Был вечер. Горький сел у
письменного стола в кресло, позвонил, сказал прислуге: "Чайку" -- и задымил папиросой...
-- Ну-с, как в Сибири? Как Потанин?
- А вы разве знаете Потанина?
-- Григория-то Николаевича? Отлично знаю. Хотя ни разу не встречался с ним.
Такие люди, как Потанин, редки. Их надо беречь, любить...
Пили чай в столовой. Супруга Алексея Максимовича М. Ф. Андреева была
обаятельной хозяйкой. После мы вновь прошли в кабинет и здесь провели в
разговорах около двух часов, промелькнувших незаметно быстро... Уходил я с
переполненной впечатлениями головой. Голова моя огрузла и душа насытилась до
отказа...
Но самое главное влияние я приписываю живой природе:
Алтайским горам, рекам, тойге и, конечно, всяческому
люду. Я вырастал не в оранжерее, садовников надо мною не было, меня не полстригали, не поливали из лейки, не окуривали от тли, я
рос в диком виде, сам по себе, под дождем и солнцем.
[...]
Не умея записывать мелодий и вообще являясь
дилетантом в этой области исследования, я очень огорчился отсутствием у меня
фонографа, так как на Н. Тунгуске я встретил поразительной красоты и силы
мелодии...
При очень оригинальном, своеобразном исполнении с большими слезами в голосе,
переходящими в скрытые рыдания, эти песни производят на слушателей чарующее
впечатление, они будоражат душу до самых глубин ее, вызывая в памяти давно
минувшие времена и заставляя восторгаться изумительным по выразительности и
проникновению в суть вещей русским народным творчеством.
[...]
Война [1914] кошмаром висит над землей. Бог и дьявол
отвернулись от земли, такие кругом подлость и разбой. И если б не
предчувствие чего-то хорошего, что будет вскоре, можно было бы спятить с ума. А гром грянуть должен.