15 января 2005 года исполнилось бы 80 лет замечательному русскому
писателю, лауреату Государственной и многих других литературных премий,
Герою Социалистического труда Евгению Ивановичу Носову. Наш журнал печатал очень многие произведения мастера. В 2003 году (№ 6) мы опубликовали воспоминания о Е.И. Носове его друга, ученика и земляка, писателя Михаила Николаевича Еськова. Предлагаем вниманию продолжение этих воспоминаний. |
К 80-летию Е.И. Носова
Директор каспийских морей
В
иктор Чалмаев, московский критик, писавший книгу о Носове, приехал к нему для более близкого знакомства, так сказать, в тапочках на босу ногу посидеть в домашней обстановке. Блаженной дорогой воспоминаний сходили мы в Толмачево, погостили среди многочисленных родственников Евгения Ивановича. А затем редактор «Молодой гвардии» Лев Конорев помог с поездкой в заповедную Стрелецкую степь. Прибыли туда к концу рабочего дня, из-за чего Конореву пришлось «давить» на служебные педали, чтобы все-таки организовали экскурсию.Явившаяся молодая женщина представилась сама, стала знакомиться с нами. Когда очередь дошла до Чистякова, он не нашелся, что о себе сказать. По сравнению с писателями, редактором областной газеты, преподавателем вуза он, видимо, стеснялся назваться завскладом. Тем более что о складе говорить особо нечего, так, всякий чебур-хобур для низшего потребления, престижные люди туда не ломятся. За Чистякова ответил Чалмаев:
— Директор каспийских морей.
Поняла ли шутку экскурсовод, не знаю. Однако взором чаще всего она обращалась именно к Чистякову, словно он среди присутствующих был человеком с самым важным положением, ради которого и затеяна эта экскурсия.
Через несколько минут поводырь по заповеднику, что называется, разогрелась, с увлечением рассказывала о каждой травяной куртинке. Впрягся и Евгений Иванович в разговор. Со стороны интересно было наблюдать, с каким увлечением они перехватывали рассказ друг друга, обмениваясь недюжинными знаниями. Экскурсовод все чаще, как бы между прочим, стала вымаливать себе отступную, мол, она по специальности энтомолог, а об остальном — в объеме обычных бесед с посетителями. Дошла очередь и до букашек, но и тут на какой-то мизерной живности, ползущей по былинке, она ошиблась, назвав ее не тем именем. Нам-то, беспечным зевакам, в сущности, было все равно, как называется микроскопический, еле видимый жучок. А вот Евгений Иванович подобную вольность суждений себе не позволял, точность для него имела высшую ценность. Потому он, восстанавливая истину, вступился за этого жучка. Экскурсовод стушевалась, умоляюще посмотрела на Чистякова (мы его звали Родионыч), дескать, ты же здесь вроде главный, неужели не мог взять с собой кого-нибудь попроще, а не этого знатока, не пропускающего малейшей оплошности.
Разорять заповедную степь не положено. Экскурсовод все же разрешила сорвать веточку с деревянистого растения с крепким стеблем.
— Это ломонос, понюхайте.
Название, точней не скажешь, пошло от резкого запаха. Чалмаев и в этом случае не прочь был клюнуть безмолвного Чистякова:
— А у вас в каспийских морях водится ломонос?
— Не ехидничай, — не стерпел-таки Родионыч. Он понятия не имел о каких-то каспийских морях, но по интонации чувствовал, что над ним подсмеиваются.
Когда мы до темноты засиделись у скатерти-самобранки и возвращаться было не на чем, не на шутку запаниковал Чалмаев. Топать отсюда — не ближний свет. И он готов был кинуться под колеса автомашин, лишь бы упросить кого-нибудь подбросить до города. Наблюдая, как московский гость потерял всякое самообладание, Чистяков хмыкал.
С легкой руки Чалмаева некоторое время Родионыч побыл директором каспийских морей. Потом это прозвище, за отсутствием смысловой связи с ее носителем, незаметно убыло. Зато надолго увязалось другое. Чистяков побаивался начальства и, когда намечалась такая встреча, окорачивал себя в выпивке: «Чего это, скажут, у тебя морда жманая?» Само собой, эта жманая морда к нему и прилипла.
Вообще-то Михаил Родионович Чистяков — особая страница в биографии Евгения Ивановича. Из друзей детства в последующие годы с ним только Чистяков был в близких отношениях. Образование у него было не то два, не то три начальных класса, литературу он не знал, в быту нуждался в постоянной опеке, на рыбалке поплавок, не говоря уже о крючке, самостоятельно не способен был привязать. Казалось, что света от него не было никакого, одна лишь большая тень. Но Евгений Иванович не раз отмечал:
— А без него скучно, — и прощал ему всю неумелость и неприспособленность.
Как-то Евгений Иванович спас Родионыча от тюрьмы. Время было крутое, послевоенное. Ревизия обнаружила недостачу, дело передали в суд. Уворовать Чистяков не мог, поэтому Евгений Иванович принялся изучать всю цепочку от поступления товара на склад до его отпуска оттуда. Речь шла о специях, применяемых в хлебопечении. Вникая в суть дела, Носов выяснил, что поступал товар большой партией, взвешивался на бытовых весах килограммами, а отпускался многократно мелкими дозами с помощью тех же весов, в сущности, на глазок, так как для тридцати или пятидесяти грамм необходимы более точные приборы взвешивания. От имени Чистякова Евгений Иванович обстоятельно изложил причину растраты по независящим от человека техническим причинам, чем, собственно, и освободил Родионыча от уголовной ответственности.
И это был не единичный случай дружеской выручки. Носову приходилось неоднократно писать объяснительные записки, когда у Чистякова назревали конфликты с руководством. Знало ли начальство истинного автора этих записок, — Бог весть. Но после таких убедительных бумаг ни у кого рука не поднималась наказывать Родионыча.
А «подать» материал Носов умел. В подтверждение этого, пожалуй, нелишним будет следующий пример. П.Г. Сальников, избранный ответственным секретарем писательской организации, долгое время не мог получить квартиру. В обкоме партии в упор не хотели видеть здесь никакой проблемы, словом, никак не шевелились. Носов от своего имени направил туда письмо. Изложил ситуацию: не имея пристанища, писатель Сальников, тем самым, вынужден профессионально простаивать. В электричке от Курска до Харькова, куда он ездил к своей жене, каждому должно быть ясно, ничего не напишешь. А когда молчит советский писатель, в это время пишут его идейные враги. Вот эта ударная фраза сработала безотказно. В пособниках недругов советского строя ходить никому не хотелось: политически близоруко. Не далее как через две недели мы «врезали» замок, поздравили писательского начальника с новосельем.
Однако вернемся к Чистякову. Бывало так, что он под настроение долго задерживался у Евгения Ивановича. Запросто они могли ночь напролет играть в шашки. Поутру, конечно же, нужно было являться домой, и Родионыч обескураженно сетовал: «Ну, что я своей змее скажу?» Жену он и за глаза и в глаза только змеей и называл, на что она, надо сказать, совсем не обижалась. Так вот, услышав ропот друга, Евгений Иванович отрывал любой попавшийся под руку клочок бумаги, чаще всего газетный чистый уголок, и писал на нем: «Зина, Миша был у меня. Носов». Родионыч сиял радостью, клал в карман эту индульгенцию, зная наперед, что теперь домашней расправы не последует.
Моя первая запомнившаяся встреча с Чистяковым произошла в Толмачеве во время похорон отца Евгения Ивановича. После поминок мужской люд высыпал на улицу покурить. Затем мы отправились на луг, к реке. Евгений Иванович охотно рассказывал, какие здесь были воды, какие глубины. В первые годы коллективизации в здешнем колхозе держали даже рыболовецкую бригаду. Глядя на петлястую нынешнюю речушку, трудно себе представить, что всего каких-то тридцать лет назад в зимнюю пору в проруби ставили и лошадьми вытаскивали двухсотметровые рыболовные сети. В воспоминаниях Евгения Ивановича и его отец, Иван Георгиевич, и дедушка Алексей оживали перед нами: ловили рыбу, на лодке из заречья возили сено, по морозу выкашивали камыш. В какой-то момент, когда мы разбрелись по лугу, наслаждаясь раздольем, я оказался вдвоем с незнакомым мужчиной.
— Мил человек, — заговорил он, указывая рукой в сторону кладбища, — глянь-ка, на могилке никого нет. Ивану Георгиевичу без привычки оставаться одному скучно. Что ж это — похоронили и сразу бросили? Нехорошо. Пойдем-ка, мил человек, побудем с ним.
Вот так я с Родионычем познакомился и подружился на долгие годы.
Раньше каждое мало-мальское предприятие имело свой духовой оркестр. На демонстрации выходили лишь под собственную музыку, своими оркестрами гордились, а виртуозных духачей, как нынешних футболистов, руководители трудовых коллективов переманивали друг у друга. В организации, где работал Чистяков, тоже был свой оркестр, и Родионыч играл в нем на самой большой басовой трубе.
Однажды их оркестр отправили хоронить районного военкома. После похорон об оркестрантах случайно забыли, не предоставили транспорт. И им пришлось возвращаться пешком. Неблизкий путь в шестьдесят километров оставил у Родионыча глубокую память, а Евгению Ивановичу послужил фабулой для рассказа «Шопен, соната номер два».
В процессе вызревания рассказа Носов нуждался в консультациях Чистякова. Мы ходили смотреть весенний разлив, уезжали на загородные рыбалки, и Евгений Иванович, как мне казалось, излишне, все выспрашивал и выспрашивал о порядке построения оркестра, о звучании тех или иных инструментов. Можно лишь представить, с какой радостью в душе Родионыч делился своими знаниями. Надо отдать должное, он мастерски изображал все эти бейные басы, тенора, корнеты и прочие дудки и трубы.
Носов вживался в музыку не только со слов Родионыча, у него он проходил, так сказать, ликбез, получал первичные знания. Как-то вечером я пришел к Евгению Ивановичу. Мы сидели в его кабинете, разговаривали, и мне показалось странным, что хозяин не зажигал свет, нехотя участвовал в беседе. Потом мы слушали магнитофонные записи стихов Бунина, которые Евгений Иванович начитал на пленку. Его глуховатый голос проникал в каждое слово, произнося его с какой-то внутренней, безнадежной скорбью, исходящей словно и не от человека, а оттуда, с неба:
Воткнув копье, он сбросил шлем и лег.
Курган был жесткий, выбитый. Кольчуга
Колола грудь, а спину полдень жег...
Осенней сушью жарко дуло с юга.
И умер он...
Затем так же в темноте Евгений Иванович включил кассету с похоронной сонатой Шопена. Умолкли последние аккорды, а мы долго еще сидели молча. Да и какие слова могли что-либо значить? В общем-то, и свет был бы ни к чему.
Прежде чем приняться за рассказ, Евгений Иванович изучил все, что можно было, о самом музыкальном произведении. И лишь когда Шопеном стала звучать собственная душа, он посчитал себя вправе сесть за письменный стол и написать слова для этой музыки. Создал реквием.
Было время, с Родионычем мы жили в одном доме и даже в одном подъезде, довольно часто встречались. Зашел он однажды в хорошем подпитии с горячим желанием добавить к тому две-три рюмки и у меня. Видя его состояние, я соврал, сказав, что дома ничего спиртного нет. Конечно, он не поверил и долго не мог угомониться. Посидев этак с полчаса, изрек: «Войны не будет». Я удивился такому переходу от выпивки к войне и спросил: «Почему же не будет?» Ответ хорошо запомнился: «В каждой квартире война. Зачем еще какая-то другая война?»
Не помню уже, по какой причине он не пошел на первомайскую демонстрацию. Был по-праздничному свежевыбрит, предельно наодеколонен. «Садись, — кивнул он на стул, по столу в мою сторону шоркнул сигареты. — Кури». И втемеж спросил: «А какое давление самое высокое?» После моего разъяснения он забыто разминал сигарету, пока оттуда не высыпался истертый табак. «У Сережки* — за двести двадцать. Это ж, наверное, мозги закипают». И, не давая остыть последним словам, неистово закричал: «Зинка! Змея! Где холодец? Видишь, человек пришел!» Жена, привыкшая к подобным «ласковым» обращениям, впрочем, никогда не оставляла их без ответа. «Чего кричишь, как умный дурак? Вот он, твой холодец, неси свою бутылку», — перед нами на самом деле, словно по команде, появился нарезанный хлеб, высокая форма с говяжьим холодцом и маринованные огурцы.
Родионыч любил побарствовать за домашним столом. А на работе привередничать было не перед кем, главное же, что еда здесь была не просто едой. Ломоть хлеба, кусок селедки или горсточка кильки, оставшиеся от предыдущей трапезы и завернутые в газетный лист, прятались за портрет Микояна на случай прибытия внезапной порции спиртного. На складе хранились флаги и лики вождей для праздничного шествия по городу. Из всех высоких начальников Родионычу приглянулся именно Микоян. До очередной демонстрации, на время, портрет он повесил в своей служебной каморке. Про портрет, благо, забыли, и он многие годы служил надежным схроном для початой бутылки, маленковского стакана и нехитрой закуски. В то время подобный предмет считался почти неприкосновенным, как священная корова в Индии, поэтому никому и в голову не приходило заглянуть за художественное полотно.
Людей, напивающихся до безобразия, Чистяков судил резко. «Пьянота!» — в этом его слове содержалось максимальное пренебрежение. А для себя он и мысли не допускал, чтобы из-за выпивки не пойти на работу или к сроку не выполнить задания.
Особого упоминания требует ритуал сбора на рыбалку. Евгений Иванович просил меня заранее начинать теребить Родионыча, иначе упреков не оберешься. Надобность в этом я осознал, приобретя некоторый опыт. Напомнишь в среду или в четверг, скажет, мол, рано думать, дожить еще надо до воскресенья. Придешь в субботу, а он — хвост дыбом, дескать, где ты был раньше, чего не предупредил, отчет на носу — не до рыбалки. А сам ором на жену: «Змея, где мои шурувары? Где удочки?» Словом, нуждался он в уговорах, любил повальяжничать. Не было случая, когда бы он взял бы да не поехал на речку. И тот же отчет жена, бухгалтер по профессии, с ним или без него все одно готовила к сроку.
Не обходилось без приключений и на самой рыбалке. Кое-какие события описаны Евгением Ивановичем в рассказе «Уха на троих». Но это всего лишь малая толика из многолетних блужданий с рюкзаком за плечами.
А последний свой рассказ «Фагот» Носов построил на реальных трагических фактах, происходивших с семьей Михаила Родионовича. Склоняешься к мысли, что это пронзительное достоверное произведение — прощальная сердечная дань Евгения Ивановича неизменному другу, с кем прошагал по жизни от начала и до исхода.
Волга-Волга
Была у нас задумка пешком сходить на Куликово Поле. Маршрут проложить собирались не прямиком вдоль железной дороги, не по автотрассе, а как придется, местами поглуше, преимущественно диким простором и вблизи рек. Идти намеревались вдвоем: Евгений Иванович и я. Михаил Родионович Чистяков, попросту Родионыч, — постоянный наш компаньон по рыбалке — в таком длительном и дальнем походе создавал бы немалые затруднения. Во-первых, по натуре он стопроцентный барин, а это значит, его долю общей походной работы пришлось бы выполнять нам. Во-вторых, что не менее важно, без пусть небольшой, но ежедневной порции спиртного жизни он не представлял. Через день-другой сухого режима махнул бы рукой на нашу затею. Какое еще Поле Куликово, если на горизонте замаячила деревня, а там должен быть магазин, а в магазине, само собой, найдется и желанная бутылка.
Намечен был срок похода. На короткое время Евгений Иванович отправился в Волгоград к сестрам, а по возвращении уговорились особо не откладывать, сразу же двинуться в путь. И на тебе — случилась холера. В Волгограде объявили карантин. Евгений Иванович застрял там надолго. Но Носов есть Носов, несмотря на милицейские облавы и прочие карантинные меры, ему удалось-таки прорваться на Волгу и порыбачить. Вернулся оттуда с богатым уловом, угощал вялеными лещами, диковинной по нашим местам чехонью. После его рассказов спокойно заснуть было уже невозможно: самому мерещились бронзовые рыбины-оковалки. Как в костре моментальным пламенем занимается выдержанный на солнце сушняк, так и мы загорелись новым желанием. На будущий год в мой отпуск решили непременно побывать на Волге, пожить в палатках, ну и, само собой, поудить вдоволь. Эта задумка, к счастью, осуществилась.
Волгоград встретил нас пеклом. Нечем было дышать. Выжженная серая земля без единой живой травинки выглядела таким же бетоном, как настоящее бетонное летное поле. В самолете Родионыч кричал благим матом. Летел он первый раз в жизни и обычное давление в ушах воспринял как нечто угрожающее. Случись такое в машине, пожалуй, выпрыгнул бы на ходу.
Еще в Курске планируя поездку, подумывали обходиться ухой да чаем. Вдвоем с Евгением Ивановичем мы так и поступали. Но Родионыч... Я настаивал, что он никуда не денется. На самом-то деле, окажись в тюрьме или в пустыне, у кого затребуешь выпивку? Последнее слово, как всегда, принадлежало Евгению Ивановичу:
— Мишич, ты мало его знаешь. От твоего сухого режима он ударится в калмыцкие степи, сам за водкой побежишь. Так что давай не по-твоему и не по-моему. Ты вот что, ты заначь фляжку спирта, никуда ее ни-ни. К ужину будешь выдавать по пятьдесят грамм, не больше.
После случившегося в самолете я уже не сомневался в правоте Евгения Ивановича. Без пряника управлять Родионычем не удастся. Так что запрятанная фляжка пойдет по назначению, буду готовить разведенку, на две недели как раз и хватит.
От непривычной жары организм иссушался так быстро, что пить хотелось постоянно. Жидкость употребляли немереными стаканами, кружками, бачками. Носов страдал не меньше нашего, но он знал, чем можно облегчить адаптацию.
— Нина, — обратился он к сестре, у которой мы гостевали, — копченье продается?
— Полно, как в прошлом году.
Вскоре мы отправились за неведомым копченьем. Евгений Иванович для чего-то взял с собою нож-тесак. Мало того, он еще и веревки прихватил. То, что увидели, поразило. Весь угол просторного магазина завален был копчеными хребтами и ребрами.
— Сайгаки из заволжских степей, — пояснил Евгений Иванович.
Случись подобное в нашем Курске, стоять бы в очереди полдня, а тут, кроме нас, никто слюной не истекал. Без привычки глядеть на все это было не только обидно, но и диковинно. На полках горки, если не горы, лещей, метровые сомы, живые раки. И ни у кого глаза не горят при виде такого изобилия. С зависти набрали мы пуда под два копченых костей. Тесаком Евгений Иванович орудовал, как заправский рубщик мяса. Разделил сочленения, улаштовал всякие горбины, разложил на три поклажи, увязал веревками, чтобы удобней было нести.
— Сейчас наварим под пивко, — возбуждал нас Евгений Иванович.
— Под пивко не грех бы и покрепче чего-нибудь.
— Роди-о-о-ныч! По такой жаре да пиво с водкой — брр-р! — От воображаемой картины у меня мурашки на коже выступили.
Ну и попировали мы. Мяса оказалось-таки достаточно, чтобы не оскользнуться языком по кости. С первыми кусками горячей копченой солонины думалось, что семилитрового жбана пива не хватит насытиться, уж больно шустро и аппетитно все глоталось. Но ни моя жена Ольга, ни Валентина, жена Евгения Ивановича, ни Нина тоже особого пристрастия к пиву не проявили. Горько, не женский напиток. Да и мы, мужики, как ни пыхтели, одолеть жбан не смогли. Главное, что в организме наступило какое-то затишье. Было ведь как, сколько ни пей, пить все хочется и хочется. А тут вроде позволили отдохнуть от безостановочной жажды. Как врач я понимал, что употреблением солонины восстановили водно-солевой баланс, успокоили соответствующие центры в мозгу.
Коли разговор идет о сагайчатине, упомяну и реакцию Чистякова. Второй или третий раз приготовили мясо, разумеется, вовсе не для основной еды, а солененькое для блажи к пиву, как Родионыч вдруг сорвался в обиде:
— Приехал отдыхать, а вы, как собаку, костями кормите!
От стыда мы с женой угнули головы. Какие кости? Нина и ее муж Василий чего нам только не подавали: и осетровую икру, и отварного осетра, и заливную стерлядь. Накануне гостили у Светы, другой сестры Евгения Ивановича, там тоже стол ломился от еды. Муж Светланы, Николай, потчевал мясными блюдами собственных рецептов, в ресторане лучше не приготовят. Да и вообще, принимали нас с такой сердечностью и радушием, — назойливого комара норовили отогнать.
— Перед тем, как ехать сюда, надо было железные зубы вставить, кости б мясом показались, — рассмеялась Нина и тем сняла общее напряжение.
Родионыч, что с него возьмешь? Бывало, на рыбалке выложишь еду, предложишь ему котлету ли, огурец ли и слышишь брезгливый ответ: «Ну, дай кусочек, если хороший». Что не понравится, он мог выплюнуть тут же. Носовы, надо сказать, на выходки Чистякова если и обращали внимание, то с переводом в какую-нибудь шутку. Они знали его с детства, привыкли.
По Волгограду Евгений Иванович водил нас, будто по своему родному городу. Показывал места, где до Волги оставались какие-нибудь десятки метров, но они как раз и явились последним пределом, куда враг так и не ступил. Побывали мы на Мамаевом кургане и у «Дома Павлова». Музей «Сталинградской битвы» Носов раньше не посещал, возможно, поэтому рассматривал экспонаты долго и молча. Нам-то, не воевавшим, все эти снаряды, рвано закрученные осколки представлялись просто смертью — и только. А ему было что вспомнить.
Предоставленные самим себе, мы самостоятельно бродили от стенда к стенду. Конечно, не обошли вниманием почетный меч короля Великобритании, подаренный гражданам Сталинграда в честь победы над фашистскими захватчиками. У этого меча гордо думалось, вот же вынудили признать наши успехи, всегда бы так.
В какой-то момент я застал Евгения Ивановича у орудия. Заложив руки за спину, в своей неспешной манере он ходил вокруг и был поглощен разглядыванием. Вид у него был такой, будто на нем лежала ответственность проверить каждую заклепку на металле, чтобы в необходимый момент не случилось поломки или отказа. Заметив меня, Евгений Иванович застенчиво улыбнулся:
— Моя пушка.
— На ходу? — спросил я.
— Да, стрелять может.
А больше не стал распространяться. Явно он был не с нами.
Назавтра мы собирались сплыть по Волге куда-то на границу с Астраханской областью, в Коршевитое. В магазинах закупили необходимый провиант. Осталось запастись наживкой. Евгений Иванович рассчитывал накопать червей. Привел он меня в какой-то глубокий песчаный карьер. Густые, в руку толщиной камыши гудели гнусным комарьем, да был бы еще червь, знал бы, за что мучиться. В общем, ни с чем выбрались из карьера, отмахиваясь от сопровождавших комаров, не боящихся даже открытого жаркого солнца. Отсюда, с высоты взлетевшего самолета, котлован смотрелся особенно неприглядно. В пяти минутах ходьбы от многоэтажных домов, городской свалки, червей, разумеется, быть не могло. Втихаря городской мусор здесь ссыпали. Не щадили даже притулившейся на склоне ветхой хибарки, сколоченной из разномастных деревянных и картонных латок. Навалы мусора подступали буквально вплотную к белью, вывешенному под окнами жилья.
— Бомжи обосновались?
Евгений Иванович пояснил:
— Пока восстанавливали Сталинград, а народу-то сюда согнали со всей страны, все так жили, если не хуже. Постепенно людей переселяли в благоустроенные квартиры. До этой халупы очередь, видно, еще не дошла.
— Хибарку эту надо бы оставить как музейную реликвию, а то ведь не поверят, что такое было.
— Не, Мишич, не оставят: не звучит гордо.
Наконец-то мы прибыли в Коршевитое. Осевшая у берега «ракета», на которой плыли или, точнее сказать, летели, доставила нас на пустынный дебаркадер. Ни вблизи, ни вдали никакого селения не было. Ни души окрест. Наивно представилось, что мы одни на всем белом свете. Валентина и Оля расположились около вороха вещей, унести которые разом мы не смогли бы, да и вообще не имело смысла таскать их за собой, пока не определено окончательное место для бивака. Выбрать такое место оказалось не так-то просто.
Это лишь поначалу почудилось, что мы здесь одни. По берегу — а мы прошли добрый километр до впадения в Волгу очередного ее рукава — удобно устроилось несколько рыбаков. По отдельности можно бы разместиться между ними, но мы приехали не на день и не на два, потому и планировали расположиться вместе. Один подходящий участок устроил бы нас: в воде, подмытый и обрушенный весенним половодьем, под обрывом лежал огромный дуб. И на этом неудобьи Евгений Иванович остановил свой выбор. Решено было, насколько возможно, опилить ветви и тем самым освободить пространство для ужения. Но зато наверху росло несколько деревьев, в тени которых мы и поставили три своих палатки.
Удить хотелось невтерпеж. А Евгений Иванович отложил рыбалку. Прежде нужно было обустроить лагерь. Обследовали окрестности, натащили всякого добра, соорудили стол. Найденную доску приспособили под лавку, из сушины напилили обхватных чурбаков для вольного, считай, княжеского восседания. Заготовили дрова на вечерний костер. Закончив хозяйственные хлопоты, «обмыли» новоселье. Для этого случая еще в Волгограде припасена была бутылка водки.
А затем все внимание отдано было Волге. В этом месте ширина ее, по словам Носова, была не менее пяти километров. Далеко-далеко противоположный берег угадывался по белой зыбкой полоске, отделявшей небо от воды. И только в бинокль можно было различить шедшего по песчаной отмели человека, а простым глазом воспринимался он неподвижной малой черточкой или исчезающей точкой. Понаблюдали мы и за осетром. На нем сидела ворона. Осетр был еще живой, временами погружался в воду. Ворона поднималась в воздух, и как только осетр снова всплывал, она тут же опускалась на него и продолжала клевать. Евгений Иванович просвещал нас: оказывается, осетры погибают даже от малейшего ранения: браконьерские снасти с донными острыми, как бритва, крюками; баржи, пароходы и прочие плавсредства с их безжалостными винтами; свою долю вносит и перегородившая Волгу дамба — так что чуть ли не повсеместно осетра поджидают опасности, избежишь одного, угодишь в другое.
О той рыбалке рассказывать обычным языком невозможно: от восторга захлебывается душа. Вместо слов я бы наставил непозволительное множество восклицательных знаков. Впечатление было настолько сильным, что по возвращении домой я хоть и ходил на местные речки и пруды, но удочки из чехла долго не вынимал. После Волги наши водоемы казались осоловело уснувшими, несерьезными.
В один из вечеров мы сидели на краю обрыва, наблюдали за проплывающим круизным пароходом. Все там сияло огнями. Отдыхающие блаженствовали за ресторанными столиками, танцевали под музыку, дразнящими волнами накрывавшую и наш сонный берег.
— Погляди-ка на крайний левый столик, шампанское там полусухое или полусладкое? — Евгений Иванович передал мне бинокль. И, не дождавшись скорого ответа, начал подсказывать: — Ну, в ресторане там один седой чмырь, остальные — молодежь.
— А-а, дедок с внучкой, — наконец-то обнаружил я необходимый столик.
— Не внучка это, он ей руку целовал. А этикетку ты можешь прочитать?
Бутылка развернута была так, что виднелись лишь первые буквы — «полу». Пароход между тем отдалялся, загораживая и бутылку, и весь столик какой-то перегородкой, превращаясь в сплошной уменьшающийся очаг света, пока не исчез за поворотом, в темноте.
Непроизвольно я вздохнул:
— Жизнь...
Мой вздох Евгений Иванович воспринял как зависть и сожаление об уплывшей райской обители, с чем он категорически был не согласен:
— Жизнь здесь, где мы. Здесь воля. А там жизнь — в клетке.
Неожиданно в наш лагерь пришел сосед по рыбалке. Старик-волгарь с весны жил тут на берегу, жена завозила ему продукты на неделю, забирая у него скопившуюся вяленую рыбу для продажи в городе. Старик одаривал нас дружелюбием и по пустякам за помощью не обращался. А коли ночью явился, значит, случилось что-то серьезное.
— Последней «ракетой» прибыли два мужика, прибыли налегке, рыбалить, видать, не собираются. Так что от греха припрячьте все подальше.
К предупреждению мы отнеслись с благодарностью. Рыболовные снасти, посуду занесли в палатки. Не знали только, как поступить с резиновой лодкой. Она была наполнена водой, в ней мы держали мальков для наживки, лишаться их было жалко. Судили-рядили, лодку решили оставить на месте. Валентина и Оля сразу же на этом настаивали, убеждая нас, что никто ее не тронет, никакой ценности для Волги надувная лодка не представляет, поди, не казанка.
А мы с Евгением Ивановичем решили еще и подстраховаться. На столе, на лавке, на тумбах-сидушках расставили жестяные банки, цинковое ведро и прочие гремучие предметы. Связали все это воедино тонким шнуром, в нескольких местах соединили с лодкой. По замыслу любое перемещение по лагерю должно устроить приличный тарарам для испуга пришельцев и для нашего пробуждения. С тем и легли спать.
Как и ожидали, растяжка сработала. Мы выскочили из палаток, включенными фонариками принялись шарить окрест. У лодки, запутавшись в шнурах и не понимая, что с ним произошло, лежал Родионыч. С вечера он рано отправился спать, а мы его забыли предупредить о растяжке.
— Чуть не захлебнулся, — жаловался он и тряс мокрой головой, обдавая нас брызгами.
Угораздило его бухнуться прямо в лодку. Вволю насмеявшись, мы спустились к Волге за водою для живцов, без свежей добавки до утра им бы не выжить.
А о волжской рыбе судить можно уже по тому, как легко рвала она 0,4–0,5-миллиметровые лески.
На Полную с ночевой
В рыбацких маршрутах Евгения Ивановича всегдашней любовью пользовались курские реки, и среди них особое место принадлежало речке Полной, что невдалеке от станции Полевой. Сами эти имена — Полевая, Полная — без постороннего инородного подмесу, исконно наши, одним лишь звучанием своим вожделенны и благостны русской душе. Рыбацкая обитель, о которой идет речь, без каких-либо претензий на значительность: не впечатляет ни быстротой течения, ни разгульной неоглядностью водного простора, на противоположном берегу без труда можно разглядеть самую малую пичужку. Однако ж название какое — Полная! Сразу ясно, что не мелкая, что положенное по природе отдано ей вдосталь, в край.
В тот поход на Полную, о котором я собираюсь рассказать, не ладилось с погодой: сентябрь, а захолодало не по времени люто. Палатку пришлось ставить в кустах, в затишке. Лова никакого не было, мы собирали сушняк для костра впрок, чтобы на всякий случай запастись дровами, если холод выгонит из палатки наружу, к огню. До темноты занимались костром, поддерживали тонкое расчетливое пламя.
Потом заморосил дождь, мы забрались в палатку, подвесили электрический фонарик, осветили наше жилье и стали обживаться. Под парусиной чувствовался по-домашнему перинный, спасительный слой соломы. И мы вслух радовались, что заблаговременно запаслись добротной по погоде сухой подстилкой. Коротать долгую ночь придется не на охолодавшей земле.
Разговор о том о сем мелкими ручейками петлял в текущих событиях, пока по обоюдной сердечной указке мы не набрели на детские воспоминания. Довелось впервые услышать от Евгения Ивановича, как в лютые тридцатые годы в наших местах объявились толпы истощенных нищих из самарских краев, как и он сам, такой же изможденный голодом, помирал от сыпного тифа. Признаков жизни почти уже не было, когда за ним на живодерной колымаге приехали санитары забирать в тифозный изолятор. Изолятор, или, по-уличному, тифозный барак — место, откуда была лишь одна, известная всем дорога. В последующем голод 1932 года будет воспроизведен в повести «Греческий хлеб». После прочтения остаешься потрясенным, будто заглянул на какое-то нереальное моровое кладбище, где, как ни странно, существует жизнь, хотя по всем законам естества в подобных условиях быть ее и не должно.
Меня судьба тоже не миловала. Те же тифы знаю не понаслышке. А голод чего стоил: питались, считай, солнцем и травой. Да и смерть совсем близко подходила не раз. Я даже собирался об этом написать. Подражая горьковским «университетам», свое произведение хотел назвать «Мои смерти».
В разговоре, который нам обоим был близок и интересен, мы забыли о времени и о том, где находимся. А между тем продолжался дождь, с монотонным шипением мелко сек по брезенту. Палатка закоженела, выровняла все свои провисы, угрожающе набрякла. Теперь не дай Бог притронуться, капель из того места потом не остановишь. Так что надо быть аккуратным, иначе холодная баня будет обеспечена.
На реке возникли посторонние звуки, там кто-то плескался: то ли рыба гуляла, то ли зверь какой полоскался. Прислушавшись, Евгений Иванович заулыбался:
— Беспяткин рыбачит.
— Ночью? В такой дождь?
— Сетями, когда же еще?
Мы вылезли из палатки. Ни неба, ни земли, ни ближайших кустов — все едино — темень. И обжигающе холодный дождь.
— Жень, ты?
Выбираясь наружу, мы приподнимали полог. Свет фонарика обозначал проем палатки, скорее всего, тем и обнаружили себя.
— Я, я, — подтвердил Евгений Иванович.
— А я тут хотел снасти ставить. Да уж ладно, лови. Хотя погода... Клева не будет... Утром, может, рыбки для ушицы завезти, а то без ушицы как же?
— Не надо, — отказался Евгений Иванович.
— Ну, как знаешь.
— Милиции не боишься?
— А чего ее бояться? Милиционеры рыбку тоже любят.
Подмокшие и остылые, в палатку мы вернулись, как в долгожданный дом. Какие-никакие стены, а создавали ощущение уюта, защищали от невзгоды.
— Откуда ты знаешь этого Беспяткина? — спросил я у Евгения Ивановича.
— Он на реке и я на реке, ну и разговорились. В этом лесочке, куда мы приткнули сейчас палатку, было его подворье. Там еще растут его яблони. Не захотел жить со всеми по ту сторону речки, тут бирюком обосновался. Мельница у него была. Раскулачили, подворье спалили. Когда вернулся из лагерей, построился уже в деревне. Но памятью остался здесь. Ему-то и браконьерство это не для наживы. Коренной мужик, без дела не привык. А сети — занятие на целую ночь. И главное, все родное — рядом. Для того он здесь и лодку держит.
— Так он в годах, старичок уже?
— Видел бы ты этого старичка. Иду как-то по лугу, смотрю, копна впереди, пригляделся — движется. Да не вязанка, а именно копна сена на плечах — троим не поднять. Поздоровался, стал рассказывать о событиях в деревне, сколько стоял, копну на землю не опустил. Не тяжело, говорит.
Посидеть у костра на берегу реки, перекинуться редким словом, помолчать, забывшись, глядеть и глядеть на живой таинственный огонь, — может, в жизни слаще времени и не бывает. Но в тот раз из-за непогоды сумерничать у костра не довелось. Ну, ладно, уха не случилась, так и от чая отказались. Под хлестким дождем если с трудом и разведешь огонь, то пока котелок вскипятишь, сам промокнешь. А впереди ночь в палатке, не на горячей печи.
Так что ужинать пришлось без горячего, домашними запасами. И снова детство заманило нас в свои необъятные просторы. Пожалуй, ни одна крестьянская работа не окружена такой трепетной, воистину богомольной атмосферой, как путь-дорожка от муки до готовой, пахнущей на всю округу, настоящей, ничем не подсуропленной ковриги.
Бабушка Евгения Ивановича и моя мама, будто вживу явившиеся к нам в палатку, делились опытом хлебопечения в русской печи. Каждая по-своему, но непременно с радением и любовью, они приобщали нас к таинству рождения самой необходимой национальной еды. Вначале следовало подготовить под постав дубовую дежу, выпарить ее крутым кипятком. Требовалось умело запустить опару, чтобы и не перекисла, и не была слишком молодой, а подходила бы пышно, как на крыльях. На этой опаре ставилось потом тесто, несколько раз нужно было вымесить его, добавляя муку по чутью, по опыту, иначе тесто может оказаться прохоным. И выпечка даст осадку, верхняя же корка отстанет. А перебавишь муки, крутое тесто тщательно не вымешаешь, никаких сил не хватит, так и останутся непроработанными сухие белые комки. Затем в ход идет деревянная лопата для осаживания сформированных полушарий теста на раскаленные подовые кирпичи. Будущую первую ковригу перед отправкой в жар и бабушка Евгения Ивановича, и моя мама сопровождали обязательной молитвой и крестным освящением. Запах и вкус тех хлебов оживал в палатке до стеклянного хруста зажаренных хлебных корок на зубах и сладкой младенческой слюны во рту.
— Вот предмет русской литературы, — заметил Евгений Иванович. — Русский писатель пишет всегда о жизни. А сочинять высосанное из пальца — это пусть другие упражняются.
Тогда я искал свою дорожку в литературе. Тыркался туда-сюда. Писал не как есть, а как должно быть, как того требовал социалистический реализм. Уж он-то, этот самый передовой метод искусства, должен был меня выручить.
Евгений Иванович, как всегда, полагался на собственные правила:
— Возьми лопату, копни землю, да не на огороде, там земля неестественная. А ты копни нетронутое земледелием: на лугу, в лесу. Сколько в той земле: и корни, и черви, норки всяких размеров, ржавое железо со следами человека. Возможно, и кости попадутся — там все вместе — и смерть, и жизнь. Тут и сочинять ничего не нужно, макай перо и пиши.
А та, памятная, ночь на Полной незаметно для нас прошла без сна, в душевном разговоре. Поутру обнаружилось, что все окрест расквашено дождем, болотной топью прогибалась даже досель плотная травянистая дернина. Мне нужно было уходить к электричке, Евгений Иванович, однако, оставался еще на одну ночеву, хотя ясно было, что рыбалка окажется пустой.
Хочется верить, что ту ночь помнил и Евгений Иванович. Быть может, туда был обращен его внутренний взор, когда он писал рассказ «Гори, гори ясно...» с незабываемым волшебным фонариком. От его немеркнущего света не так темно и на нашей нынешней дороге.