В марте 1946 года позвонила Анна Андреевна и сказала, что ее пригласили выступить с чтением стихов в Дом ученых (в Лесном).
– Я дала согласие. Но они еще спросили, кто бы мог произнести вступительное слово. Слушатели Дома ученых, как сказала звонившая мне милая женщина, хотят познакомиться с творческим путем Ахматовой... Я рекомендовала вас. Пожалуйста, не отказывайтесь, когда вам будут звонить.
Я был встревожен таким приглашением. Поэзией XX века я никогда серьезно не занимался. Об Ахматовой не писал... и вдруг выступать с рассказом о ее творческом пути?..
– У вас впереди целая неделя...
Отказываться было неудобно, соглашаться бесконечно трудно. Я все-таки согласился. Пожаловался, что дома у меня нет всех ее книг. Анна Андреевна успокоила:
– Беда поправимая. Приходите, я помогу. А при встрече, чтобы окончательно развеять мою тревогу, сказала: '
– Я не буду вам мешать и посижу в другой комнате. Не очень я люблю подобные представления. Это как на гражданской панихиде – говорят о заслугах усопшего. Присутствовать на собственной панихиде – кощунство. Но люди хотят узнать обо мне, а прочесть негде. Нельзя не уважать их просьбы.
...Настал день нашего выступления. Я стремился взглянуть на творчество Ахматовой с нового, послевоенного рубежа. Многое тогда проверялось историей. Я попытался объяснить своим слушателям отсутствие больших социальных и исторических тем в раннем творчестве Ахматовой. Двадцатилетняя женщина, вступая в самостоятельную жизнь, была далека от нарастающей общественной борьбы, от людей, которые ее вели. Отсюда ее поэтическая позиция. Но грянула первая мировая война, которая потрясла Россию, и юная Ахматова не могла не почувствовать народной беды, не откликнуться на горе крестьянок-солдаток: "Над ребятами стонут солдатки, вдовий плач по деревне звенит". Она писала: "Мы на сто лет состарились, и это тогда случилось в час один..." Но перед лицом страшных событий оказалась одинокая женщина. И было бесконечно трудно ей справиться с горем. Отсюда и чувство бессилия в ее стихах.
Но ее дореволюционные стихи нельзя воспринимать однозначно, в них запечатлелось время, трагизм и неустроенность человеческой жизни в кризисные для России годы, появился образ Петербурга и впервые обозначилась тема Пушкина, такая программная для всего творчества Ахматовой, был создан образ поэта-лицеиста ("Смуглый отрок бродил по аллеям...").
Блок веровал: только та поэзия истинная, о которой можно сказать – здесь человек сгорел. Поэзия Ахматовой – вся исповедь, обращенная к людям, исполненная стремления поделиться с ними своим душевным богатством, своей песенной силой.
...Мое восприятие лирики Ахматовой не было сугубо личным – оно совпадало с мнением многих послевоенных читателей. Той же весной Анна Андреевна выступала с чтением стихов по Ленинградскому радио. После передачи она получила множество писем (писали на адрес радиокомитета). Письма были от женщин и мужчин, от людей разных профессий и возрастов – и все благодарили за стихи. Одно из них, письмо рабочего Невдубстроя от 12 июля 1946 года, я переписал: "Вчера я слышал достойную оценку вашей по форме скупой, а по содержанию и жизненности богатой поэзии. Слышал и ваш голос. Я радовался и был в восхищении, как вы своим голосом прочли те золотые строчки, которые созданы скромным в нашей поэзии человеком, но одаренным своеобразным талантом, исключающим излишний пафос. Я читал ваши произведения, но не многие и только в новых изданиях:
"И та, что сегодня прощается с милым", "Мужество", "Наступление", "Статуя „Ночь" в Летнем саду", "Про мальчика" и другие. Все они проникнуты небывалой любовью к людям, к самым маленьким, к нашей отчизне. Часть из них я читаю в нашей самодеятельности, и публика их принимает с восторгом и гордостью..."
Первый номер "Знамени" за 1945 год, где была опубликована моя статья со стихами Анны Ахматовой, вышел с опозданием – в марте. Я получил журнал в первых числах апреля. Сразу же позвонил Анне Андреевне, поздравляя с публикацией ее стихов. Спросил, когда могу занести ей журнал...
– Подержите журнал у себя. Я на днях буду у вас.
Я звонил накануне своего дня рождения. Ольга Федоровна пригласила Анну Андреевну быть в этот день у нас.
10 апреля я с радостью вручил ей журнал "Знамя". Анна Андреевна, поздравив меня с днем рождения, подарила мне книжку из своей библиотеки – "Пантеон русской поэзии, издаваемый Павлом Никольским" и сказала: я готовлю для вас другой подарок. Но он пока не готов. Как только я закончу работу над рукописью, я ее вам передам.
Обещанного, как известно, три года ждут. Но уже через семь месяцев Анна Андреевна выполнила свое обещание.
В 1946 году над Ахматовой и Зощенко разразилась гроза. В Доме писателя шли собрания. Постоянно упоминались и другие фамилии: Саянов и Лихарев – редакторы журналов "Звезда" и "Ленинград", а также писатели Юрий Герман (выступивший на страницах "Ленинградской правды" со статьей о творчестве Зощенко) и Ольга Берггольц (писавшая об Ахматовой). К концу октября бурные собрания в Доме писателя несколько поутихли.
Вскоре мы с Ольгой Федоровной стали встречаться с Анной Андреевной, недавно вернувшейся из Москвы. Она приходила к нам на улицу Рубинштейна. В один из первых приходов Анна Андреевна и вручила мне обещанный подарок – рукописный сборник стихотворений "Нечет". В такие вечера говорили о "Нечете", семантике названия ее последнего сборника, о Пушкине – в связи с ее работой над новым исследованием, посвященным на этот раз "Каменному гостю".
Чаще всего Анну Андреевну встречали не только мы, но и наши гости – Евгений Львович Шварц и Юрий Павлович Герман. Мы сидели за столом маленькой комнаты, в которой весело потрескивал камин и тепло горели свечи. Анна Андреевна всегда устраивалась поближе к камину и зябко куталась в теплую шаль.
Трое из присутствовавших – Анна Андреевна, Ольга Федоровна и Юрий Павлович – были, по словам Евгения Шварца, "достойно" отмечены критикой. За столом царило веселое оживление. О "событии", как о покойнике, не говорили. Евгений Львович иногда подшучивал надо мной:
– А тебя почему не похвалили? Об Ахматовой писал, стихи ее публиковал, доклад о ее творчестве делал, что говорил, помнишь?
Анна Андреевна улыбнулась и, поддерживая шутку, сказала:
– Да, уж совсем не ругал...
– Вот-вот, – продолжал Шварц, – а сидишь бедненький, критикой не замеченный...
С иронией Евгений Львович говорил, что критика его никогда не замалчивала. И действительно, его уже в 1944 году начали ругать за пьесу "Дракон". Юрий Павлович отвергал его претензии, ссылаясь на "давность" истории с "Драконом", Шварц, улыбаясь, бодро отвечал:
– Ничего, Юрочка, еще все впереди! То ли узрим, как говаривал Федор Михайлович, то ли узрим!..
...Стоял ленинградский холодный, нудно-дождливый октябрь. Раздался звонок. Я встретил Анну Андреевну – она была без зонта. Я торопливо снял с нее намокшее пальто. Пока расправлял его на вешалке, Анна Андреевна подошла к стоявшему в прихожей зеркалу. Я вздрогнул, услышав необычный, чавкающий звук ее шагов. Я поискал глазами источник странного звука, и , тут увидел на полу большие грязные лужи. Было ясно, что туфли Анны Андреевны безнадежно промокли. Я усадил ее на стул и принялся снимать набухшие водой, летние, не приспособленные к октябрьским лужам башмаки. Позвал Ольгу Федоровну. Мгновенно оценив обстановку, она приказала:
– Принеси из ванной полотенце, из шкафа мои шерстяные чулки и уходи.
В дверях стоял Герман. На лице его судорожно бегали желваки. Я увел его в столовую.
Не видевший того, что было в прихожей, Шварц обо всем догадался, проследив взглядом за мной, бежавшим с шерстяными чулками в руках.
Минут через десять в столовую вошли Анна Андреевна и Ольга Федоровна. Анна Андреевна спокойно поздоровалась. Глаза присутствующих невольно устремились на ее ноги. Анна Андреевна стояла в теплых чулках – туфли Ольги Федоровны не подошли. Подвинув стул к камину, она села, сказав:
– Я погреюсь.
Странное впечатление производила ее фигура. У камина сидела уже немолодая, седая, бедно одетая женщина, без туфель, придвинув к огню озябшие на уличной стуже ноги. И в то же время во всей ее осанке, в гордо откинутой голове, в строгих чертах ее лица – все в ней было величественно и просто. Я уже знал, что при определении ее осанки часто употребляется эпитет – королевская, царственная. Этот эпитет, пожалуй, наиболее подходил и сейчас к озябшей женщине, сидевшей у камина. Бедность только подчеркивала ее достойную величавость. Вспоминались стихи:
Оттого и лохмотья сиротства
Я, как брачные ризы, ношу.
Герман разлил коньяк, подал Анне Андреевне рюмку и провозгласил:
– За нашу Анну Андреевну, за нашу королеву-бродягу! – и поцеловал ее руку.
Губы Анны Андреевны чуть дрогнули в улыбке.
– Спасибо, – сказала она. И опять я вспомнил стихи:
У меня есть улыбка одна:
Так, движенье чуть видное губ.
За ужином Женя Шварц "держал стол". Он рассказывал разные истории из своей "героической" биографии – как запрещались спектакли по его пьесам, как требовали исправления текста. Интонация его рассказов была грустная и бодрая.
И Ольга Федоровна, и Юрий Павлович поддерживали Шварца.
О настоящем положении Анны Андреевны, повторяю, никто даже не заикался. Но мудрая Ахматова отлично понимала добрые намерения сидевших за столом друзей. Ей хотелось помочь тем, кто так искренне стремился помогать ей. Но жалости Ахматова не принимала. Перед этим, где-то в конце 1945 года, она, как бы исповедуясь, писала:
Я не любила с давних дней,
Чтобы меня жалели.
Анна Андреевна, приподняв руку, остановила нас. – Я прочту стихотворение, написанное год назад:
Наше священное ремесло
Существует тысячи лет...
С ним и без света миру светло.
Но еще ни один не сказал поэт,
Что мудрости нет, и старости нет,
А может, и смерти нет.
Анна Андреевна читала своим удивительным по тембру, глубоким, грудным голосом. В интонации была заложена правда мысли, правда чувства.
Застолье продолжалось. Оно не было шумным. Евгений Львович иронично и мастерски изображал своего Дракона, повторял его угрозы растлить души человеческие: физически убить человека – просто и неинтересно, надо души сделать послушными. "В моем городе только и найдешь безрукие души, безногие души, глухонемые души, продажные души..."
Августовские события выбили Ольгу Федоровну из рабочей колеи. Ее перестали печатать. Задуманная трагедия "Верность" не писалась. Она тяжело переживала свою немоту. Удалось написать только "Обращение к трагедии". Тряхнув головой, чтоб убрать упавшую прядь светло-соломенных волос, она стала читать, и каждый стих звучал как вызов:
От сердца к сердцу.
Только этот путь
я выбрала себе. Он прям и страшен.
Стремителен. С него не повернуть.
Он виден всем и славой не украшен.
……………………………………………
Пусть будет так. Я не могу иначе.
Не ты ли учишь. Родина, опять:
не брать, не ждать и не просить подачек
за счастие творить и отдавать.
Закончив читать, Ольга неуверенно, робко посмотрела на друзей, как бы спрашивая: "Неужто плохо?"
– Ну, что ты, – сказал Евгений Львович, – сама знаешь, что хорошо! Умница!
– Даже из этого обращения чувствуется, что трагедию Севастополя ты воспринимаешь через трагедию Ленинграда, – сказал Герман.
– Достойно, Оля, достойно Поэта. У нас только одно счастье – создавать и отдавать. Все остальное – от лукавого, – сказала Ахматова. – Пишите, не позволяйте господствовать над собой эмоциям. – И добавила: – Оля, вы помните, откуда это ваше – "Я не могу иначе"?
– Помню, Анна Андреевна, это слова Лютера.
– Умница.
Анна Андреевна не просто присутствовала за столом – она внимательно слушала, реагировала на происходящее, подавала реплики, отвечала на вопросы (главным образом, бытовые) и, как всегда, была лаконична, скупа на слова и жесты. За столом сидела обаятельная, умная, тонко и чутко воспринимающая речи, стихи и остроты обыкновенная женщина, к тому же оболганная, беспомощная в преодолении трудностей обступившего ее быта.
И в то же время было в ней что-то необыкновенное, отличавшее ее от всех окружающих, в том числе и от друзей – талантливых писателей, блестящих собеседников. Не сразу пришло слово, которое бы могло объяснить это впечатление. Но оно пришло – дистанция.
Ахматова принадлежала к другому миру, полностью, всем своим существом принадлежала искусству XIX столетия, продолжателем которого она была. Точнее – она просто жила им. Поэзия была ее существованием, жизнью и бытом. Оттого удары судьбы, нищета, неустроенность не унижали ее. Сидевшие за столом по-человечески, обыкновенно реагировали на неприятности – огорчались, волновались, беспокоились, страдали... Ахматова была выше этого. Всегда (что бы с ней ни случалось) работала, ибо жила по особым законам поэзии. Оттого и эта гордая осанка, это строгое, исполненное суровой красоты и достоинства лицо. И даже, может быть, чуть-чуть снисходительное отношение к милым ей людям, которые уж так истово переживали беды, неустройства и обиды... "Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум..."
Из разговоров с Анной Андреевной запомнился еще такой сюжет.
В "Нечете" было помещено два отрывка, озаглавленные "Из поэмы „1913 год"". Я спросил, что это за поэма, окончена она или еще пишется. Анна Андреевна ответила:
– Название условное. Это фрагменты из "Поэмы без героя". Она еще не завершена. Но в ней много о Петербурге. О Петербурге предвоенном, Петербурге 1913 года.
Раскрыв рукопись, я прочел несколько стихов из второго фрагмента:
Были святки кострами согреты,
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью.
Напомнив эти строки, я спросил: прав ли я, что этот предвоенный, грозный, исполненный обмана и фантастики город воспринимаю в гоголевской традиции?
– Гоголевской? – удивленно спросила Анна Андреевна
– Именно. Ведь стих: "И валились с мостов кареты" – это цитата из "Невского проспекта"!
Я взял с полки томик с гоголевскими повестями и прочитал: "О, не верьте этому Невскому проспекту!.. Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется!.. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов..."
– Кареты валятся с мостов – это, Анна Андреевна, характерный петербургско-гоголевский образ. И он вошел в ваши стихи...
Анна Андреевна слушала меня внимательно.
– Литературоведчески это точное наблюдение. Возражать трудно. Но уверяю вас, у меня это вышло непроизвольно. О Гоголе я не думала. Видимо, память подсказала этот гоголевский образ – он оказался органичным в моих стихах. Когда я писала о Петербурге, я всегда помнила о пушкинском Петербурге. Он у него не только ликующий, торжественно праздничный, но и грозный, фантастический. Таков он уже в "Медном всаднике".
6
В августе 1949 года исполнялось двести лет со дня рождения А. Н. Радищева. К этой дате я готовил однотомник его избранных сочинений. Помимо прозаических и поэтических произведений Радищева я решил включить материалы следствия по его делу и письма его из сибирской ссылки А. Р. Воронцову. Большая часть этих писем писалась по-французски. Переводов до сих пор не существовало.
Для этой работы я рассчитывал пригласить Анну Андреевну. Она, внимательно выслушав мое предложение, решительно отказалась, ссылаясь на трудности. Французский литературный язык XVIII века ей мало известен, а тут еще нужно дать его русский вариант. "Да и кто меня напечатает?" – заключила она вопросом свой отказ. Я продолжал уговаривать Анну Андреевну, заверяя, что хлопоты, связанные с публикацией, я беру на себя.
В итоге переговоров пришли к компромиссному решению: я оставлял Анне Андреевне двенадцатый том архива Воронцова, где были опубликованы письма Радищева. Только после знакомства с ними пусть будет дан ею окончательный ответ.
Через неделю Анна Андреевна позвонила.
– Я решилась, – сказала она. В марте 1949 года Анна Андреевна вручила мне рукопись своего перевода.
– Прочтите хотя бы мой первый перевод – письмо Радищева из Тобольска. Я избегала модернизации и пыталась сохранить стиль Радищева. Прочла "Путешествие". Там, рассуждая о стиле своей оды "Вольность", он признавал, что трудность и негладкость стиха порождались стремлением передать таким образом трудность самого действия, рождения мысли. То же и в письмах.
Я прочел начало: "Уже несколько дней, как сердце мое, если можно так выразиться, истерзанное мукой, расширилось и открылось для радости; мой бездейственный разум, кажется, снова может вернуть себе немного силы. Мой добрый друг, моя сестра, 2-го сего месяца прибыла сюда с двумя моими малолетними детьми и в сопровождении моего брата. Значит, было суждено, что стечением обстоятельств, почти неизъяснимых для меня самого, доведенный до края пропасти, что говорю я, до края, поглощенный пучиною, тем более ужасною, что она грозила мне угасанием чувства, я оказался внезапно выплывшим из бездны и способным еще приблизиться к кумиру рода человеческого – к счастью, коему всякий придает свою форму, воображением своим либо украшая его цветами, либо окружая его кинжалами или ядом. Способен ли я к счастью? Да, милостивый государь мой, я способен".
– Правда, интересно, – сказала Анна Андреевна, когда я кончил читать. – Человек, приговоренный к медленной гибели в далеком остроге Сибири, утверждает, что он еще может быть счастлив. Удивительный характер! Спасибо вам за предложение – мне было интересно работать.
Перевод был одобрен, принят к изданию; Ахматова получила гонорар. Это было очень важно. Предстояло главное – опубликовать не только перевод Ахматовой, но и фамилию переводчика. Письма в переводе были опубликованы, имя переводчика снято...
В сентябре 1949 года я вручил Анне Андреевне однотомник Радищева с ее переводом писем.
В 1952 году отмечалась новая радищевская дата – исполнялось 150 лет со дня смерти писателя. Где-то в конце 1950 года издательство поручило мне подготовить новое издание однотомника Радищева. Я обновил его содержание, но письма из сибирской ссылки оставил. Нужно было спросить Анну Андреевну, не хочет ли она еще раз просмотреть свой перевод, как-то отредактировать его. В назначенный день я вновь посетил Фонтанный Дом. Последний раз мы виделись год назад. За это время новые беды обрушились на нее. Лицо ее стало более суровым, морщинки под глазами обозначились резче. Я поздоровался. Она кивнула, но продолжала настороженно смотреть на меня, будто чего-то ждала.
– Вы что же, не видели "Огонька" с моими стихами?
Я понял, о чем идет речь1, но не знал, что отвечать. Говорить ли свое мнение или сочувствовать – равно было бы бестактно. После затянувшейся паузы я пробормотал:
– Читал...
– Ну и хорошо. Вы, конечно, помните – когда Державина отдали под суд, он написал оду "Фелица". Вот и я... Поговорим о нашем Радищеве.
В декабре 1951 года новый однотомник был отправлен в набор. В конце апреля 1952 года его подписали к печати. Я вновь указал, что перевод французских писем Радищева осуществлен Анной Ахматовой. Верстку подписали к печати, и в изданном однотомнике было указано имя переводчика! Тороплюсь к Анне Андреевне. Она взяла однотомник, полистала его, открыла страницу 530, где было напечатано первое переведенное ею письмо из Тобольска, прочла его, и губы ее тронула чуть видимая горькая улыбка:
– Неужели после всего случившегося и я когда-нибудь вслед за Радищевым скажу, что могу быть счастлива?..
7
Прошли годы.
В феврале 1966-го Ахматова тяжело заболела в Москве. Лечение проходило успешно. Для окончательного выздоровления Анну Андреевну перевезли в подмосковный санаторий. Но 5 марта она скончалась от сердечного приступа.
Вечером 9 марта гроб с телом покойной был доставлен в Ленинград. В 2 часа дня 10 марта в Доме писателя началась гражданская панихида. Выступали поэты – Ольга Берггольц, Михаил Дудин, Майя Борисова и другие...
Сотни ленинградцев пришли проститься со своим поэтом. Нескончаемой вереницей проходили они мимо гроба.
После прощания траурный кортеж отправился в Комарово. От имени ленинградских писателей выступать у могилы было поручено мне.
На уединенное комаровское кладбище прибыли, когда начинало темнеть. Гроб несли мимо людей, приехавших в Комарове из Ленинграда отдать последний долг Анне Ахматовой.
Со словами прощания выступили московские поэты – Сергей Михалков и Арсений Тарковский. Последним говорил я.
...Смерть человека возлагает на оставшихся обязанность быть честными и правдивыми. Не только перед скончавшимся, но перед людьми, перед собой.
Этот долг един по отношению к каждому умершему. Но безмерна ответственность, когда этим умершим является поэт.
Смерть поэта вдруг и внезапно делает многих зрячими. Открывает то, что не видели при жизни поэта. Еще вчера Пушкину выговаривал цензор, его ругали в "Северной пчеле", его предупреждал шеф жандармов Бенкендорф... А сегодня, после смерти, печатно было провозглашено на всю Россию то, что стало ясным всем честным русским людям... Солнце нашей поэзии закатилось!.. Всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери...
Сегодня перед могилой мы понимаем, что потеряли большого русского, советского поэта. Поэт Анна Ахматова останется с нами навсегда. Время – самый строгий, самый верный и беспристрастный судья. Находились критики, которые смели утверждать, что героини Ахматовой не русские женщины, но, как им кажется, не то монахини, не то блудницы...
Много было хулителей и гонителей. И все они канули в вечность. Кто помнит сейчас их имена?
А поэзия Анны Ахматовой мужала, она с каждым десятилетием становилась все необходимее советским людям. Ее голос небывало громко звучал по радио и со страниц газет и журналов в дни Великой Отечественной войны, в годы испытаний, обрушившихся на нашу родину.
Путь Анны Андреевны завершился... Путь Анны Ахматовой к людям только начинается.
Публикация Д. Г. Макогоненко
Примечания