...Стекла окна посинели, костистое лицо моего собеседника стало
темнее, особенно густо легли тени в ямах под глазами. Мне показалось, что
растерянно блуждающий взгляд его стал сосредоточеннее, углубился; скучные
слова жалоб зазвучали значительнее, раздраженный и сиплый голос — мягче.
Безжалостно и, должно быть, до боли туго накручивая на палец бесцветные
волосы жиденькой бороды, он говорил:
— Народ, торжествующий свободу, я видел во сне лет десять тому назад;
тогда я сидел в Орловской тюрьме и еще свежи были впечатления девятьсот
пятого года. Вы знаете, как зверски били людей в Орловской тюрьме. Да. Сон
мой начался кошмаром: кучка людей, и среди них Борисов, наборщик, мой
ученик, тыкала, размешивала палками чье-то растерзанное тело. Я спросил
Борисова: «За что вы истерзали человека?» — «Это — враг!» — «Но — человек
же?» — «Что-с? — крикнул Борисов и замахнулся на меня палкой. — Бей его!»
— Но палка вывалилась из рук, он протянул их вперед и зашептал с
восторгом, приплясывая: «Глядите, — вот, идут, кончено, идут!»
— Шли неисчислимые массы одухотворенных людей, я видел неестественный
какой-то, звездный блеск тысяч глаз. Именно в этих глазах почувствовал я
самое главное — воскрес народ! Понимаете? Воскрес, преобразился духовно. И
я тотчас исчез в нем, точно, вспыхнув, сразу сгорел.
Гость мой постучал карандашом о край стола, прислушался к сухим звукам
и постучал еще.
— Теперь я вижу торжествующий народ наяву, но чувствую себя чужим
среди него. Он торжествует, но в нем нет для меня того нового, что я видел
во сне и в чем смысл, — нет перевоплощения. Он торжествует, я истратил
лучшие силы мои, чтоб подготовить это торжество, и — остался чужд ему.
Очень странно...
Взглянул в окно, послушал; осторожно, неуверенно звонили ко всенощной,
в Петропавловской крепости щелкал пулемет: солдаты или рабочие изучали
технику защиты свободы.
— Может быть, я, как многие, вообще не умею торжествовать. Энергия
ушла на борьбу, на желание, способность наслаждаться обладанием убита.
Может быть, это просто бессилие. Но дело в том, что я вижу много злобы,
мести и совсем не вижу радости, той радости, которая перевоплощает
человека... И веры в победу — не вижу.
Он встал, оглянулся, слепо мигая, протянул руку и, пожимая мою,
сказал:
— Мне плохо. Как будто Колумб достиг наконец берегов Америки, но —
Америка противна ему.
Ушел.
...Ныне многие чувствуют себя так, как этот. А он — точно сторожевой
пес на исходе дней собакиной жизни: от юности своей рычал и лаял пес так
честно, с непоколебимой верой в святость своего дела, получал в награду за
это пинки. Вдруг — видит: сторожить было как будто нечего, никому ничего не
жалко. Зачем же он сидел всю жизнь в темной будке «долга», на цепи
«обязанностей»? И — до безумия обидно старой честной собаке...
...Другой из людей этого типа сказал о революции:
— Мы, как влюбленные романтики, обожали ее, но пришел некто дерзкий и
буйно изнасиловал нашу возлюбленную.
Соседний вагон «буксует», ось надоедливо визжит:
— Рига-иго-иго, рига-рига-иго...
А колеса поезда выстукивают:
— По-пут-чик, по-пут-чик...
Попутчик — человек до того бесцветный, что при ярком солнце он,
вероятно, невидим. Он как бы создан из тумана и теней, черты голодного лица
его неразличимы, глаза прикрыты тяжелыми веками, его тряпичные щеки и
спутанная бородка кажутся наскоро свалянными из пеньки. Измятая серая
фуражка усиливает это сходство. От него пахнет нафталином. Поджав ноги, он
сидит в уголке на диване, чистит ногти спичкой и простуженным голосом
тихонько бормочет:
— Истина — это суждение, насыщенное чувством веры.
— Всякое суждение?
— Ну да, всякое...
— Иго-иго-рига...
За окном, в сумраке осеннего утра, взмахивают черными ветвями деревья,
летят листья, искры.
— У пророка Иеремии сказано: «Отцы ели кислый виноград, а у детей
оскомина на зубах». Истина детей наших — вот эта самая оскомина. Мы
питались кислым виноградом анализа, а они приняли за истину неверие и
отрицание.
Он окутал острые колена свои полою парусинового пыльника и,
внимательно ковыряя спичкой ногти, продолжал:
— Перед тем как уйти в Красную Армию, сын мой сказал мне: «Вы честный
человек, откройте же глаза и посмотрите: ведь в теории все основы жизни уже
разрушены вашей же, вашего поколения долголетней и всесторонней критикой, —
что же, собственно, вы защищаете?» Сын мой был неумен, он формировал мысли
свои книжно и неуклюже, но он был честный парень. Он стал большевиком
тотчас после опубликования тезисов Ленина. Сын мой был прав, потому что он
веровал в силу отрицания и разрушения. Разумом и я согласился с
большевизмом, но сердцем — не могу принять его. Так я и сказал следователю
Чеки, когда меня арестовали как контрреволюционера. Следователь — юноша,
щеголь и, очевидно, юрист, он допрашивал меня весьма ловко. Он знал, что
сын мой погиб на фронте Юденича, и относился ко мне довольно
благожелательно, однако я чувствовал, что ему приятнее было бы расстрелять
меня. Когда я намекнул ему о противоречии моего сердца с разумом, он
задумчиво сказал, ударив ладонью по бумагам: «Мы это знаем из ваших писем к
сыну, но, разумеется, это не улучшает вашего положения». — «Расстреляете?»
— спросил я. Он ответил: «Это более чем вероятно, если вы не захотите
помочь нам разобраться в этом скучном деле». Ответил без смущения, но с
эдакой, как бы извиняющейся, усмешкой. Кажется, я тоже улыбался, мне
понравилось его отношение к своему долгу. И еще более он подкупил меня,
сказав так, знаете, просто, как самое обыкновенное: «Может быть, для вас и
лучше — умереть, не правда ли? Ведь жить в таком разрыве с самим собой, как
вы живете, должно быть — мучительно?» Потом извинился: «Извините за вопрос,
не идущий к делу».
— Иго-рига-рига, иго-иго, — визжит ось.
Позевывая, ежась, человек смотрит в окно, струйки дождя текут по
стеклу.
Я спрашиваю:
— И все-таки он освободил вас?
— Как видите. Вот — жив. Как видите.
И, обратив ко мне пеньковое лицо свое, человек сказал с легкой
насмешкой и вызовом:
— Я помог ему разобраться в некоторых вопросах следствия...
— По-пут-чик, по-пут-чик, — стучат на стыках колеса поезда.
Усиливается дождь, — ось визжит еще более пронзительно.
— И-гуи-гуигу-игуи...