Товарищ! Сказка
I
В этом городе все было странно, все непонятно. Множество церквей
поднимало в небо пестрые, яркие главы свои, но стены и трубы фабрик были
выше колоколен, и храмы, задавленные тяжелыми фасадами торговых зданий,
терялись в мертвых сетях каменных стен, как причудливые цветы в пыли и
мусоре развалин. И когда колокола церквей призывали к молитве — их медные
крики, вползая на железо крыш, бессильно опускались к земле, бессильно
исчезали в тесных щелях между домов.
Дома были огромны и часто красивы, люди уродливы и всегда ничтожны, с
утра до ночи они суетливо, как серые мыши, бегали по узким, кривым улицам
города и жадными глазами искали одни — хлеба, другие — развлечений,
третьи.—стоя на перекрестках, враждебно и зорко следили, чтобы слабые
безропотно подчинялись сильным. Сильными называли богатых, все верили, что
только деньги дают человеку власть и свободу. Все хотели власти, ибо все
были рабами, роскошь богатых рождала зависть и ненависть бедных, никто не
знал музыки лучшей, чем звон золота, и поэтому каждый был врагом другого, а
владыкой всех — жестокость.
Над городом порой сияло солнце, но жизнь всегда была темна, и люди—как
тени. Ночью они зажигали много веселых огней, но тогда на улицы выходили
голодные женщины продавать за деньги ласки свои, отовсюду бил в ноздри
жирный запах разной пищи, и везде, молча и жадно, сверкали злые глаза
голодных, а над городом тихо плавал подавленный стон несчастия, и оно не
имело силы громко крикнуть о себе.
Всем жилось скучно и тревожно, все были враги и виновные, только
редкие чувствовали себя правыми, но они были грубы, как животные,— это были
наиболее жестокие...
Все хотели жить, и никто не умел, никто не мог свободно идти по путям
желаний своих, и каждый шаг в будущее невольно заставлял обернуться к
настоящему, а оно властными и крепкими руками жадного чудовища
останавливало человека на пути его и всасывало в липкие объятия свои.
Человек в тоске и недоумении бессильно останавливался перед уродливо
искаженным лицом жизни. Тысячами беспомощно грустных глаз она смотрела в
сердце ему и просила о чем-то — и тогда умирали в душе светлые образы
будущего и стон бессилия человека тонул в нестройном хоре стонов и воплей
замученных жизнью, несчастных, жалких людей.
Всегда было скучно, всегда тревожно, порою страшно, а вокруг людей,
как тюрьма, неподвижно стоял, отражая живые лучи солнца, этот угрюмый,
темный город, противно правильные груды камня, поглотившие храмы.
И музыка жизни была подавленным воплем боли а злобы, тихим шёпотом
скрытой ненависти, грозным лаем жестокости, сладострастным визгом
насилия...
II
Среди мрачной суеты горя и несчастия, в судорожной схватке жадности и
нужды, в тине жалкого себялюбия, по подвалам домов, где жила беднота,
создававшая богатство города, невидимо ходили одинокие мечтатели, полные
веры в человека, всем чужие и далекие, проповедники возмущения, мятежные
искры далекого огня правды. Они тайно приносили с собой в подвалы всегда
плодотворные маленькие семена простого и великого учения и то сурово, с
холодным блеском в глазах, то мягко и любовно сеяли эту ясную, жгучую
правду в темных сердцах людей-рабов — людей, обращенных силою жадных, волею
жестоких в слепые и немые орудия наживы.
И эти темные, загнанные люди недоверчиво прислушивались к музыке новых
слов—музыке, которую давно и смутно ждало их больное сердце, понемногу
поднимали свои головы, разрывая петли хитрой лжи, которой опутали их
властные и жадные насильники.
В их жизнь, полную глухой, подавленной злобы, в сердца, отравленные
многими обидами, в сознание, засоренное пестрой ложью мудрости сильных,— в
эту трудную, печальную жизнь, пропитанную горечью унижений,— было брошено
простое, светлое слово:
— Товарищ!
Оно не было новым для них, они слышали и сами произносили его, оно
звучало до этой поры таким же пустым и тупым звуком, как все знакомые,
стертые слова, которые можно забыть и — ничего не потеряешь.
Но теперь оно, ясное и крепкое, звучало иным звуком, в нем пела другая
душа, н что-то твердое, сверкающее и многогранное, как алмаз, было в нем.
Они приняли его и стали произносить осторожно, бережливо, мягко колыхая его
в сердце своем, как мать новорожденного колышет в люльке, любуясь им.
И чем глубже смотрели в светлую душу слова, тем светлее, значительнее
и ярче казалось им оно.
— Товарищ! — говорили они.
И чувствовали, что это слово пришло объединить весь мир, поднять всех
людей его на высоту свободы и связать их новыми узами, крепкими узами
уважения друг к другу, уважения к свободе человека, ради свободы его.
Когда это слово вросло в сердца рабов — они перестали быть рабами и
однажды заявили городу и всем силам его великое человеческое слово:
— Не хочу!
Тогда остановилась жизнь, ибо они были силой, дающей ей движение, они
и никто больше. Остановилось течение воды, угас огонь, город погрузился в
мрак, и сильные стали как дети.
Страх обнял души насильников, и, задыхаясь в запахе извержений своих,
они подавили злобу на мятежников, в недоумении и ужасе перед силой их.
Призрак голода встал перед ними, и дети их жалобно плакали во тьме.
Дома и храмы, объятые мраком, слились в бездушный хаос камня и железа,
зловещее молчание залило улицы мертвой влагой своей, остановилась жизнь,
ибо сила. рождающая се, сознала себя, и раб-человек нашел магическое,
необоримое слово выражения воли своей - освободился от гнета и увидал
воочию власть свою — власть творца.
Дни были днями тоски сильных, тех, которые считали себя владыками
жизни, ночи — каждая была как бы тысячью ночей, так густ был мрак, так
нищенски скупо и робко сияли огни в мертвом городе, и тогда он, созданный
столетиями, чудовище, питавшееся кровью людей, встал перед ними в уродстве
ничтожества своего жалкой грудой камня и дерева. Холодно и мрачно смотрели
на улицы слепые окна домов, а по улицам бодро ходили истинные хозяева
жизни. Они тоже были голодны, и более других, но это было знакомо им. и
страдания тела их не достигали остроты страданий хозяев жизни, не угашали
огня их душ. Они горели сознанием силы своей, предчувствие победы сверкало
в их глазах.
Они ходили по улицам города, мрачной и тесной тюрьмы своей, где их
обливали презрением, где наполняли души их обидами, и видели великое
значение труда своего, и это возводило их на высоту сознания священного
права быть хозяевами жизни, законодателями и творцами ее. И тогда с новой
силой, с ослепительной ясностью встало перед ними животворящее,
объединяющее слово:
— Товарищ!
Оно звучало среди лживых слов настоящего как радостная весть о
будущем, о новой жизни, которая открыта равно для всех впереди—далеко или
близко? Они чувствовали, что это в их воле. они приближаются к свободе и
они сами отдаляют пришествие ее.
III
Проститутка, еще вчера полуголодное животное, тоскливо ожидавшее на
грязной улице, когда кто-либо придет к ней и грубо купит подневольные ласки
за мелкую монету,—и проститутка слышала слово это, но, смущенно улыбаясь,
не решалась сама повторить его. К ней подходил человек, каких она не
встречала до этого дня, он клал руку на плечо ее и говорил ей языком
близкого:
— Товарищ!
И она смеялась тихо и застенчиво, чтобы не заплакать от радости,
впервые испытанной заплеванным сердцем. На глазах ее, вчера нагло и голодно
смотревших на мир тупым взглядом животного, блестели слезы первом чистой
радости. Эта радость приобщения отверженных к великой семье трудящихся
всего мира сверкала всюду на улицах города, и тусклые очи его домов
наблюдала за нею всё более зловеще и холодно.
Нищий, которому вчера, чтобы отвязаться от него, бросали жалкую
копейку, цену сострадания сытых,— он тоже слышал это слово, и оно было для
него первой милостыней, вызвавшей благодарный трепет изъеденного нищетой,
жалкого сердца.
Извозчик, смешной парень, которого седоки толкали в шею, чтобы он
передал этот удар своей голодной усталой лошади,— этот много раз битый
человек, отупевший от грохота колес по камню мостовой, он тоже, широко
улыбаясь, сказал прохожему:
— Довезти, что ли? Товарищ!
Сказал и испугался. Подобрал вожжи, готовый быстро уехать, и смотрел
на прохожего, не умея стереть с широкого красного лица своего радостной
улыбки.
Прохожий взглянул добрыми глазами и ответил, кивнув головой:
— Спасибо, товарищ! Я дойду, недалеко.
— Эх ты, мать честная! — воодушевленно воскликнул извозчик, завертелся
на козлах, широко и радостно мигая глазами, и куда-то поехал с треском и
криком.
Люди ходили тесными группами по тротуарам, и, как искра, между ними
всё чаще вспыхивало великое слово, призванное объединить мир:
— Товарищ!
Полицейский, усатый, важный и угрюмый, подошел к толпе, тесно
окружившей на углу улицы старика-оратора, и, послушав его речь, не
торопясь, проговорил:
— Собираться не дозволено... расходитесь, господа...
И, помолчав секунду, опустил глаза в землю и тише добавил:
— Товарищи...
На лицах тех, которые выносили это слово в сердцах своих, вложили в
него плоть и кровь и медный, гулкий звук призыва к единению,—на их лицах
сверкало гордое чувство юных творцов, и было ясно, что та сила, которую они
так щедро влагают в это живое слово,— неистребима, непобедима, неиссякаема.
Уже где-то против них собирались серые, слепые толпы вооруженных людей
и безмолвно строились в ровные линии,— это злоба насильников готовилась
отразить волну справедливости.
А в тесных, узких улицах огромного города, среди его безмолвных
холодных стен, созданных руками неведомых творцов, всё росла и зрела
великая вера людей в братство всех со всеми.
— Товарищ!
То там, то тут вспыхивал огонек, призванный разгореться в пламя,
которое объемлет землю ярким чувством родства всех людей ее. Объемлет всю
землю и сожжет и испепелит злобу, ненависть и жестокость, искажающие нас,
объемлет все сердца и сольет их в единое сердце мира,— сердце правдивых,
благородных людей, в неразрывно-дружную семью свободных работников.
На улице мертвого города, созданного рабами,— на улицах города, в
котором царила жестокость, росла и крепла вера в человека, в победу его над
собой и злом мира.
И в смутном хаосе тревожной, безрадостной жизни яркой, веселой
звездой, путеводным огнем в будущее, сверкало простое, емкое, как сердце,
слово:
— Товарищ!
середина января 1906 г., Финляндия