Тронуло. С натуры
Наступает ночь.
Уже вода реки впереди и сзади парохода потемнела и кажется густой, как
масло, потемнела и яркая зелень кустарника, пышным ковром покрывшая крутые
скаты горного берега, поднимается ветер, сырой и холодный, небо сплошь
покрыто тучами, неподвижно застывшими над широкой рекой, луговой берег
далеко вглубь залит спокойной, блестящей пеленой воды, кое-где её прорвали
большие тёмные пятна островов, образовавшихся от убыли, - но разлив ещё
широк, и всюду на горизонте холодно блестят полосы воды, невозмутимо
спокойной и ясно отражающей тяжёлые, лохматые облака.
А вокруг парохода, в фарватере, ветер поднял на реке шумную жизнь,
маленькие волны идут друг на друга и плещут о борта парохода, разбивающего
их в брызги и пену тяжёлыми плицами колёс; от кормы к берегам двумя пышными
грядами разбегается вспенённая вода, и тяжёлые вздохи машины, вместе с
неумолчной, навевающей скуку музыкой волн, наполняют сырой и гулкий воздух
весенней ночи глухим шумом, таким же однообразным и мутным, как и это
облачное небо над взволнованной ветром и судном многоводной мощной рекой.
Иногда на горном береге вдруг появится огонёк рыбацкого костра, от
него ложится на воду алая кружевная лента отражения, - ложится и весело
играет на гребнях волн, потом вдруг пропадает, скрываясь за камнями в
углублении берега, за группой деревьев.
И опять слева от парохода молчаливо двигается тёмная стена горного
берега, а справа развёртываются луга, уходя к горизонту, где темно и мрачно
и откуда на небо, точно рождённые землёй, медленно вползают облака, тяжёлые
и тёмные, странных очертаний, грозящие дождём и молниями и громом.
Ночь всё приближается, и глухой шум на реке становится более гулким.
Горы вторят ему слабым эхом?
По террасе парохода, мимо окон общей мужской второго класса, то и дело
заглядывая в них, медленно прохаживается старик, низенького роста, с седой
клочковатой бородкой, с ястребиным носом и с маленькими, жёсткими глазками,
ушедшими глубоко в орбиты.
По его сухим, морщинистым щекам пробегает судорога каждый раз, когда
он кидает острый взгляд в окно рубки, он крякает и ещё глубже старается
засунуть закинутые за спину руки в рукава тёплого пальто, надетого на нём.
На ногах у него валяные сапоги, от этого его шагов почти не слышно, и это
ещё более усиливает хищность его фигуры. Кажется, что он подстерегает
кого-то и сильно борется с нетерпением, охватившим его. Он весь как-то
пожимается, - но не так, как жмутся от холода, а так, как это делают в
волнении. На голове у него тёплый картуз, съехавший на затылок, и старик то
и дело встряхивает головой, как бы желая поправить это.
Из каюты доносятся громкие голоса и хохот, звучат стаканы, и из окон
её на террасу парохода и на воду реки падают полосы света.
Старик бесшумно шагает по ним и всё кидает острые взгляды в окна
каюты.
В ней за столом сидит большая компания мужчин, - председательствует,
что-то оживлённо рассказывая и поминутно заливаясь смехом, полный и румяный
господин в дворянской фуражке. Он, подложив под себя ногу, сидит на стуле и
держит в одной руке стакан вина, другой бойко жестикулирует. Рядом с ним, с
живым любопытством глядя ему в лицо, поместился высокий молодой человек,
худой, с узкими насмешливо прищуренными глазами и с тонкими бескровными
губами.
Ещё несколько фигур в разных позах свободно расположились за столом.
Им весело. Взрывы хохота то и дело доносятся до ушей старика...
- Тьфу, псы! - энергично и злобно плюнул он, когда публика в рубке
расхохоталась особенно сильно.
С носа парохода на террасе появилась и пошла навстречу старику высокая
фигура человека в долгополом меховом сюртуке.
Широкоплечий, солидный, с широким, чисто русским лицом в тёмно-русой
окладистой бороде - этот человек поравнялся со стариком, добродушно
улыбался ему и густым басом спросил:
- Что, Иван Петрович, операцию новую задумывашь?
- Куда же! Со старым дай бог до смерти управиться.
- Чего ж ты не в рубке, а топчешься тут, на ветру?
- Выжили...
- Кто?
- Вон эти! - И старик зло кивнул головой на окно рубки... Его знакомый
с добродушно презрительной улыбкой посмотрел в окно, помолчал и, хлопнув
старика по плечу, успокоительно заговорил:
- Ничего, Петрович, пущай их бесятся... А ты знай сам себя и больше
никаких... Давай-ко, сядем вот... Здесь не больно ветрено...
Они сели и молча стали смотреть на берег.
Плыли мимо какой-то деревеньки, выстроившейся по гребню горы... Жалкие
огоньки мигали в окнах изб, вётлы печально качали вершинами над их
кровлями, лаяли собаки, и слышалась, то появляясь, то исчезая, песня;
странно ныряли её тягучие звуки в шуме парохода и реки. И по горе, кое-где,
торчали избёнки, в зарослях тоже сверкали огни, и из-за кустов возвышались
трубы...
- Марьевка, надо быть... - кивнул головой на берег высокий и звучно
зевнул.
Старик ничего не ответил ему и поёжился.
Длинной, чёрной точкой на воде мелькнула лодка - как большая рыба - и
пропала из глаз, нырнув в тень берега. Песня на горе звучала всё громче -
пели в два голоса, и можно было безошибочно сказать, что пели в одной из
изб, освещённой ярче, чем другие, - свет был во всех трёх окнах её и
четырёхугольным пятном смотрел на реку из отворённой двери.
- Кабак... - сказал знакомый старика, на этот раз указывая пальцем на
гору.
Но старик и тут не ответил ему.
Тогда его спутник повернул голову и, наклоняясь, взглянул ему в
лицо... Старик вздохнул и отвернулся.
- А здорово же они, видно, тебя доняли!.. - полувопросительно заметил
высокий.
Старик дрогнул и, как-то подпрыгнув на лавке, вдруг быстро сухим,
трескучим шёпотом заговорил:
- Понимашь, - этот, оленинский-то барин, какую штуку загнул? Язва,
пёс. От Казани он всё утрафлял, как бы это меня кольнуть... То так, то этак
подцепляется... Я молчу. Пёс с тобой, анафемой, думаю себе - валяй! Как ты
меня не трогай - не тронешь! Потому хоть ты и барин - да в кармане-то у
тебя грош, а я, хоша и вторая гильдия, но могу тебя со всей твоей требухой
купить. Молчу. А он всё измывается. Видно, не забыл ещё, как я его сестру
обставил... Из помещиц-то в город в емназию смотрительшей попала...
- Как же он тебя тронул? - полюбопытствовал собеседник старика.
- А вот... Спросил я себе прибор и хочу, это, чай пить. Вынул из
мешочка чай, сахар, сухарик был у меня сдобный, - в Саратове купил, -
апельсина кусочек. Вот, это, я налил чаю на блюдце, помакиваю сухарик и
грызу себе тихо, смирно. Только он шасть в каюту, садится супротив меня и
со смешком этак смотрит. Ангорном этот, длинный, с ним едет. Пассажиры
привыкли уж, видят - будет потеха, поднимают башки, смотрят. Пассажиры всё
прощелыга народ, студентишки и разные этакие баре, из голодающих... Которые
с куска на кусок живут... У всех, это, на брюхе-то шёлк, а в брюхе-то
щёлк... Ну, пью я... Пью и думаю: «Поехал во втором классе - зачем поехал?
Какая мне может в нём быть компания! Ни одного православного - всё шантрапа
народ...»
- Ну, ну, - поторопил старика его слушатель.
Старик сделал паузу, вздохнул, плюнул, аккуратно растёр ногой плевок,
почесал спину о синку дивана, ещё раз вздохнул и начал, уже спокойный и
ровный:
- Ну, вот он, оленинский-то барин, подпёрся, это, локтями на стол,
оглядел публику и начинат: «Смотрите, говорит, господа, на его степенство
Ивана Петровича Зверева и учитесь грошу цену знать. Вот, говорит, вам
русский человек во всей его красоте, и такой, говорит, человек, который,
значит, на смену нам, дворянам, пришёл. Владает, говорит, он сотнями тысяч
денег, пароходы у него и баржи, мельницы и земли... дерёт, говорит, он с
живого человека шкуру... и всё такое... и до сей, говорит, он поры, честные
господа, порядочно жрать не выучился. Извольте, говорит, посмотреть, как он
на свои сотни тысяч питается. По питанию его - голубь он, воробушек, малая
птица, а аппетит у него - всё ж таки волчий... Как, говорит, это понимать?
На что, говорит, он живых людей до нищенской сумы объедает, ежели он сам
так мало и так скверно ест?»
Голос старика всё понижался и опустился до шёпота.
- Потом ко мне он... «Иван Петров! Пожалей, говорит, себя и Россию,
закажи себе котлету за два двугривенных... А то ты, говорит, с голоду
подохнешь, этак-то питаючись! А ведь тебе нужно беречь себя, потому ты,
говорит, купец - первейшее по нынешним временам лицо в жизни... Поучись же
ты, как порядочному человеку есть надо!» И пошёл, и пошёл. Хохот! Ржут все
- как лошади. Меня аж лихоманка бьёт... Покрыл я, это, стакан на блюдечко и
говорю: «Проесть деньги, барин, не трудно, мол, а ты вот накопи их,
попробуй...» А он мне: «А для чего их копить?» - «Именье, мол, может
оправдать, а то банк-то скушает его у тебя...» Воззрился, это, он на меня
за такие мои слова зверем, а я картуз надел да и был таков... Вот и теперь
всё грохочут - рассказывает он им про меня. Как да что... Охальник...
Старик сделал паузу и нервно погладил свои бока руками.
- Да, - сказал, улыбаясь, его собеседник, - насчёт еды они точно - что
мастера... Умеют это...
- Нет, погоди! - воскликнул старик, - а рази мы им в этом уступаем? Да
ежели я захочу...
- У нас пища тяжёлая, - перебил его собеседник.
- Тяжёлая? Кто мне может помешать на мой капитал есть, ежели я захочу
её, лёгкую пищу? Вот пойду в буфет и скажу - давай мне всего на четвертной
билет! Весь стол уставлю пищей... и не есть я её буду, а влезу на стол и
буду по ней ногами ходить! Всё испорчу – посуду, салфетки, и за всё чистыми
деньгами заплачу! Как он, острожник, может говорить, что я, православный
человек, не умею есть? Врёт! Я, при моём капитале, всё умею! Я всего могу.
Я шестьдесят три года хребет гну, работаю, благодарение богу, - сыт тем,
что ем, и он не может меня за это попрекать. Есть я, вишь ты. Не умею! Эх
ты...
- А ты не так сделал - надо было ему по другому нос-то утереть, -
посоветовал старику его слушатель. - Надо было сейчас заказать самое
дорогое...
- Поди! - махнул рукой тот. - Тоже сказал! На смех ему, что ли, я
дался?
Он замолчал, вздыхая и возмущённо теребя свою бороду. Вдали, по реке,
вдруг вспыхнул нестройный ряд огней.
- Пристань...
- Нет, я думаю теперь - чего они кичатся, чего форсят? Исхиз ведь
народ, а всё нос держит к небу. Житья им нет, - прямо петля - дело, - а они
хоть бы что! Смеются... Везде, где ни послушай, - швах барские дела, - а
баре всё живут с весёлым духом. Какая тому причина?
- Не думают про завтрашний день...
- Разве что...
- А то как? Мы за рублём-то целый день гоняемся, гоняемся - глотку
перехватывает с устатку, все жилы в работе...
- А они - не так... Они, это верно, они - птицами живут.
Собеседники замолчали...
Огни впереди разгорались всё ярче, и во тьме были видны постройки,
баржи у берега, лодки...
- Иван Петрович! А не поужинать ли нам?
Старик, смотревший по направлению к пристани, живо обернулся и сухо
спросил собеседника:
- То есть как это?
Тот засмеялся.
- Не бойся, не по-ихнему... Мы по-свойски, по-русски. Уху спросим,
телятины, а то поросёнка холодного... а? Ещё чего-нибудь...
- Давай... Только не тово... не этово... не тут, - он кивнул головой
на рубку, - мы давай в третий класс сойдём...
- Ну, ин так. А тронул он тебя, Оленин-то?
- Ещё бы! Есть, говорит, не умеешь... а? Есть! Да понимает ли он, что
я даже его самого могу съесть за эти самые насмешки? Мне Варзкин кумом
приходится, а у него есть закладная на оленинскую рощу да на весь
куртумский участок. Вот я скажу Варзкину - прижми! давни! Оленинского
барина! До слезы его дави... Он сичас рраз?! Что ты тогда есть будешь,
барин? Совсем тебе нечего будет есть, хоша ты на это дело мастер...
- Плюнь на него... Не сердись... Наше будет наше, а ихо будет ихо... –
добродушно усмехаясь, сказал собеседник старика.
- И ихо будет наше... - твёрдо и сурово сказал старик...
Они встали и пошли. Старик шёл своей крадущейся, хищной, бесшумной
походкой, его собеседник стучал по террасе кожаными калошами, скрипел,
харкал, сморкался и вообще создавал вокруг себя какой-то разнообразно
нелепый шум...
Пароход пошёл тише... На берегу, на тёмном фоне зелени вётел,
обрисовалась белая церковь. Её колокольня возвышалась высоко в облачное
небо, и с неё слетали печальные звуки ударов в сторожевой колокол. Где-то
играли на гармонике... Борт парохода ударился о пристань, раздался жалобный
скрип дерева. Под колёсами глухо бурлила вода.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые напечатано в газете «Нижегородский листок», 1896, номер 136,
19 мая.
В собрания сочинений не включалось.
Печатается по тексту газеты «Нижегородский листок».