Ника Глен
Вокруг старых записей

    Я познакомилась с Анной Андреевной Ахматовой в 1957 году. За год до этого я начала работать в Гослитиздате, занималась там болгарской литературой и из разговоров моих коллег-редакторов с изумлением узнала, что они заказывают переводы Анне Ахматовой, – в моем сознании она жила где-то рядом с Блоком, и то, что ей можно вот просто так позвонить по телефону, казалось мне совершенно невероятным. Позже я поняла, что, переводя для наших изданий, Ахматова не только оказывает нам и переводимым авторам честь, но и сама заинтересована в этих переводах – зарабатывает ими на жизнь. Поэтому когда я начала готовить книгу болгарской поэтессы Элисаветы Багряны1, я обратилась к Ахматовой. Постепенно знакомство с ней перестало быть "служебным", до конца ее жизни я часто бывала у нее, а примерно с 1958-го по начало 1963 года оказывала секретарские услуги, помогала в литературных делах, в отношениях с издательствами и журналами, в переписке и т. д. (Последние года три эти обязанности, так сказать, частного секретаря в значительной мере перешли к Анатолию Генриховичу Найману.)

    Когда я уходила от Ахматовой (часто – к последнему поезду метро), особенно если она перед тем читала мне стихи, я шла, ног под собой не чуя – даже и физически, с ощущением такого ликования, для которого я и сейчас не могу найти слов. Думаю, что-то похожее имел в виду Д. Самойлов:
Я вышел ночью на Ордынку.
Играла скрипка под сурдинку.
Откуда скрипка в этот час –
Далеко за полночь, далеко
От запада и от востока, –
Откуда музыка у нас?
    И эта скрипка, это ощущение чуда, особенно острое в первые месяцы знакомства (тогда и "сурдинки", пожалуй, не было), не притупилось, не стерлось до самого конца.

    Нередко Ахматова звала меня для того, чтобы продиктовать или вписать самой в подаренный мне экземпляр "Поэмы без героя" поправки, изменения, новые строки или строфы. И в этих случаях, и в каких-то еще, когда Анна Андреевна рассказывала мне о себе, мне казалось – не всегда, конечно, – что рассказ предназначен не только мне, слушающей ее сейчас, что Анна Андреевна, надеясь на мою молодую память, полагает, что я сохраню, донесу что-то до иных времен. Рассказы такого рода бывали обычно внутренне или открыто полемичны по отношению к невежественным или злонамеренным суждениям о ее жизни и стихах. Большая их часть группировалась вокруг таких тем: история акмеизма, отношения с Н. С. Гумилевым и его судьба, поэтическая "продуктивность" Ахматовой во второй половине 20-х – в 30-х годах. С горечью сознаю, что я не оправдала надежд Ахматовой – "Поэму" с поправками я, разумеется, храню, но и комментарий к ним и многие ее рассказы помню плохо – настолько, что воспроизводить их не решаюсь. Записывала я непростительно мало, но если записывала, то сразу и уверена в точности записей. Только в этих случаях – когда сохранилась запись – я привожу прямую речь Ахматовой, хотя она же учила относиться к прямой речи в мемуарах с заведомым недоверием.
    Эпизоды, фрагменты рассказов Ахматовой, ее суждения, которые я намерена привести, объединены лишь тем, что у меня есть "опора" – запись того времени, сами же записи были редки и случайны, поэтому мои разрозненные записки не имеют ни малейшей претензии создать хоть сколько-нибудь целостное представление об Ахматовой шестидесятых годов. Все это – отдельные черточки, отдельные штрихи.

    – Херсонес – главное место в мире. Когда мне было семь лет, я нашла кусок мрамора с греческой надписью. Меня обули, заплели косу и повели дарить его в музей. Вот какое место – где маленькая девочка прямо так, сверху, находит греческие надписи.

    Эту запись можно считать комментарием к пассажу из "Коротко о себе" Ахматовой: "Каждое лето я проводила под Севастополем... Самое сильное впечатление этих лет (речь идет о 1896–1905 гг. – Н. Г.) – древний Херсонес, около которого мы жили".

    – ...Как двадцатилетняя девочка, зеленая, ничего не вкусившая, очутившись рядом с настоящим поэтом (Гумилев выпустил три сборника и после "Жемчугов" был сложившимся поэтом), оказалась не затронутой его влиянием, – а он в этом отношении сильный, у него были ученики, и до сих пор живут гумилевская строфа и гумилевская интонация.
    Среди немногих моих записей – рассказ о двух встречах с Мариной Цветаевой, но я не воспроизвожу его, потому что он есть в воспоминаниях Н. И. Ильиной, при этом моя и ее записи совпадают почти или даже абсолютно дословно – что, кстати, говорит об их точности. Добавлю лишь несколько слов, которых нет у Н. И.: "Она (Цветаева) была очень худа, совершенно седая... Она говорила, что детство прошло в Трехпрудном переулке, у дома рос тополь – "только не надо об этом говорить, а то его срубят".
    После паузы Анна Андреевна добавила: "Как она уходила из Москвы и какой царицей вернулась!"
    Я спросила, какое у Анны Андреевны впечатление от прозы Цветаевой.
    – Как всегда, очень пестрое. Есть прекрасные статьи, изумительные – мне очень понравились, больше всего – "Мать и музыка" – ее мать была музыкантша, а есть такие, как будто писала провинциальная поповна – как Николай II с семейством открывал музей и прочее.

    Отрывок из разговора по телефону 5 апреля 1959 года. Я спросила у Анны Андреевны, видела ли она последний номер "Литературы и жизни". "Да, я увлеклась статьей о "порнографическом" романе Набокова и вдруг вижу – совсем другое. Они были у меня в субботу, я им дала четыре стихотворения2, думала, что это, как всегда, не увидит света, и вдруг – так молниеносно". Я каким-то образом выразила по этому поводу свое удовольствие. "Да, ведь стихи все-таки пишутся для того, чтоб их печатали, правда?"

    – Брать двух поэтов – соблазнительно, но неплодотворно. Неизбежно принижается один, а часто и оба. У Марины Пастернак получился, Маяковский – не получился3.
    Под этой записью у меня пометка: "Комарове, август 1962" Я спросила что-то вроде: "Переводы всегда были только необходимостью? "
    – Да, конечно, только, это страшная работа, которая изнуряет, сушит и мешает собственным стихам. И прошу никогда, и после моей смерти, их не перепечатывать и не включать в мои книги, ни за что.
    Из этого же разговора:
    – Говорили: "Ахматова и Гюго – невозможно", а переводить надо именно непохожих, тогда это настоящее перевоплощение. А то Хагеруп похожа на меня, я перевожу Хагеруп – это уже какое-то пищеварение, отвратительно!
    Должна тут же повиниться: издавая двухтомник Ахматовой (М., 1986), мы – по всяким издательским, книготорговским соображениям – нарушили ее волю и включили в состав выбранную, очень небольшую, часть ее переводов. Правда, в комментариях я попыталась объяснить, почему Ахматова переводила, да и приведенный там длиннейший и пестрый список переводившихся авторов достаточно красноречив. Следует, вероятно, оговорить и то, что к некоторым (немногим) своим переводам – например, "корейцам" – Ахматова относилась совсем по-другому.

    – Я все-таки очень не люблю эту книгу (речь идет о гослитовском издании Ахматовой 1961 г.), так же как книгу Бориса Леонидовича (тоже речь о гослитовской книге "Стихотворения и поэмы" 1961 г.). Что с ней сделали? Разрезали двумя революционными поэмами, которые он написал и так и не так, как хотел, дали много военных стихов – они ему никогда не удавались. Особенно "Смерть сапера", – мне кажется, никто так и не узнал, отчего он умер, потому что это невозможно дочитать до конца. И не дали лучшего – "Ирпень...", стихов из "Живаго". Получился пожилой господин, который совершает прогулки для здоровья и великолепно описывает природу – как Левитан. Поэтому пейзажные стихи не хочется читать. Получился не тот поэт. И с моей книгой* так. (Примечание для библиофилов. Эту книгу, с легкой руки Ахматовой, ее друзья стали называть "лягушкой" – за зеленоватую обложку. Увидев, что и обложка ее огорчила, я попыталась уговорить художников и "производственников" издательства выпустить хотя бы часть тиража в другой одежде, но удалось сделать только 100 штук для самой Ахматовой – 75 черных и 25 белых.)

    – ...Поэзия, особенно лирика, не должна литься непрерывным потоком, как по водопроводной трубе. Бывают антракты – были у Мандельштама, Пастернака.

    – Поэму "Русский Трианон" я уничтожила – в ней слишком ощущался "Онегин", это губительно для поэмы.

    – Поэту ничего нельзя дать, и у поэта ничего нельзя отнять. Уж у меня так отнимали!.. Всем государством. И ничего не отняли.
    Кажется, кто-то эту "формулу" Ахматовой уже приводил, но такое не грех и повторить.

    – Человек может быть богат только отношением других к себе. Никаких других богатств на свете нет настоящих.

    – Это я зарабатываю постановление, – говорила Ахматова о фотографии, сделанной на одном из вечеров, проходивших в Москве весной 1946 года (эта фотография датируется 3 апреля 1946 г.). По слухам, Сталин был разгневан пылким приемом, который оказывали Ахматовой слушатели. Согласно одной из версий, Сталин спросил после какого-то вечера: "Кто организовал вставание?"

    – ...Простой, умный, добрый – то есть настоящий аристократ... – из рассказа о встрече с кем-то из зарубежных потомков Пушкина.

    Уже немало писали о том, как часто Ахматову сердили и огорчали и переводы ее стихов, и зарубежные работы о ней (об этом подробно пишет, к примеру, Л. Озеров). У меня записан такой монолог. Анна Андреевна показывает мне итальянское издание и говорит: "Вот видите, какое это издание – en regard* (Параллельно (франц.). – Ред.) русский и итальянский текст. Перевод без рифм, без размера – то, что в добром старом Гослитиздате называется подстрочник. "Не бывать тебе в живых..." Вы знаете это стихотворение? Там в переводе так: первая строка – "Тебя нет среди живых". Это не совсем правильно: "нет в живых" – значит ты сам не живой, но бог с ними. Вторая строчка переведена верно, а потом – "двадцать восемь штыковых, огнестрельных пять" – у него получилось вот что: "двадцать восемь человек со штыками, пять – с огнестрельным". Он же не понимает по-русски, ведь "штыковой" может быть только удар или рана. А у него какая-то батальная сцена. Остальные я не смотрела, но это, наверное, на том же уровне. А статья – это что-то страшное. Как может быть в одной фразе три-четыре фактических ошибки? Там, например, так – в 40-м году, в разгар войны, я выпустила две книги – "Из шести книг" и "Иву". И я собиралась ехать в Ташкент. Но ведь "Ива" никогда отдельной книгой не выходила. И 40-й год – какая же это война? У них была война, а у нас нет. И в Ташкент – что ж я, святым духом знала, что будет война и мне придется туда ехать? И все так" (6.IV.1959).

    Одно из самых пронзительных моих воспоминаний: по воле случая я оказалась свидетелем таинства – или, по крайней мере, мне так показалось. Зимой, кажется, 1959 года Ахматова жила в Доме творчества в Комарове. Я приехала туда на два дня повидаться с ней. После обеда, который ей принесли в комнату, Анна Андреевна сказала, что полежит, может быть, заснет, но меня просила не уходить. Я сидела на диване, что-то читала, Анна Андреевна ушла за портьеру, отделявшую кровать. Через некоторое время я услышала стон, испугалась, приоткрыла портьеру – Анна Андреевна лежала с закрытыми глазами, лицо спокойное – по всей видимости, спит. Стон повторился, но тут уже он показался мне каким-то ритмически организованным. Потом еще, а потом Ахматова произнесла довольно внятно, хотя слова и не совсем еще выделились из гудения-стона:
Неправда, не медный,
Неправда, не звон –
Воздушный и хвойный
Встревоженный стон
Они издают иногда.
    Когда через некоторое время Анна Андреевна проснулась и вышла ко мне, я сказала ей, что произошло. Отозвавшись на мою потрясенную физиономию лишь лукавым взглядом ("А вы что думали? Так оно и бывает", – можно было его истолковать), она заговорила спокойно: "Да, вы знаете, в сегодняшней газете стихи Дудина, и он пишет, что у сосен медный звон, что сосны медные. Это неправда, посмотрите – какие же они медные. Я их хорошо знаю, я всегда их в Будке слушаю. Как там у него? Прочтите, прочтите, это в "Ленинградской правде".
    Я прочла:
И доносится сквозь сон
Медных сосен медный звон.
    Ахматова повторила свои строчки и сказала: "А дальше будет лучше". Но, кажется, "дальше" не было.
    Здесь же уместно, вероятно, привести один записанный "по свежим следам" телефонный разговор. Позвонив, я, видимо, спросила Анну Андреевну, не помешала ли я ей. В ответ услышала: "...вы ничему не можете помешать. Стихи я сочиняю рано утром, перед тем как проснуться, а в остальное время ничего важного быть не может. Да, да, в молодости я сочиняла вечером и потом спокойно засыпала, уверенная, что не забуду. И не забывала. А теперь уже не то, да вечером как-то и не получается, а утром, перед тем как проснуться, иногда еще ничего, выходит".
    И еще о том, как ведут себя стихи. В открытке, которую я получила от Ахматовой из Италии, из Катаньи, Анна Андреевна написала: "Стихи – молчат".

    С двадцатых чисел сентября 1962 года по январь 1963 года Ахматова жила у меня, на Садово-Каретной, 8 (насколько я помню, примерно с десятидневным перерывом, когда Анна Андреевна переселялась к М. С. Петровых). По каким-то причинам ни Нина Антоновна Ольшевская, гостеприимная хозяйка дома на "легендарной Ордынке", ни другие друзья, у которых Анне Андреевне случалось останавливаться, не могли в то время предоставить ей кров. Я жила в коммунальной квартире (кроме нашей семьи – еще пять); для того чтобы принять Анну Андреевну, моя мама должна была переселиться на раскладушку в смежную комнату к своей сестре, а я – перебраться в "зашкафье" на мамину кровать, освободив свою тахту для Анны Андреевны. Рассказываю я об этих обстоятельствах потому, что и они, мне кажется, помогают ощутить ужасающую ахматовскую бездомность.
    В те месяцы, которые пришлись на мой дом, Ахматова очень много работала: продолжала свои пушкинские штудии – дополняла, перерабатывала, снова и снова возвращалась к тексту и "Александрины", и "Bande и старшие", и "Невского взморья" (эта статья публикуется с датой 23 января 1963). Работала над воспоминаниями о Мандельштаме4 (у меня сохранился текст "Листков из дневника", где между строк, на полях и на оборотах машинописных страниц сделаны рукой Ахматовой большие вставки). Тогда же Ахматова пристрастно изучала принесенный ей кем-то первый (или первый и второй) том американского издания Гумилева, многое, так сказать, "дезавуировала" во вступительной статье Г. Струве, при этом, в частности, продиктовала мне, какие стихи Гумилева так или иначе относятся к ней (подборка этих стихов, но на основании неполного списка, опубликована в № 9 "Нового мира" за 1986 год). В это же время Анна Андреевна написала рецензию на книгу Арсения Тарковского "Перед снегом" и, наконец, занималась составлением новой книги своих стихов "Бег времени" с подзаголовком "Седьмой сборник стихотворений Анны Ахматовой". В эту книгу Ахматова предполагала включить и "Реквием" (обозначая его обычно в списках буквой R). Издание это не осуществилось, а название "Бег времени" перешло на книгу, традиционно составленную по сборникам и вышедшую в 1965 году.

    О том, какой Ахматова казалась иногда величественно неприступной, какой "королевой", писали многие. Я тоже не раз видела ее такой – правда, не по отношению к себе. Со мной Анна Андреевна всегда держалась просто, тон ее был ровно дружеским, а помню я ее даже и домашне ласковой, "доброй бабушкой" – хотя это бывало нечасто. Такой, например, пустяк – но и сейчас перед глазами. Утренний чай-кофе у нас за обеденным столом. Я размешиваю сахар и, не вынув ложки, собираюсь пить. Анна Андреевна быстрым и точным движением вынимает ее, кладет мне на блюдце, смотрит смеющимися глазами – "Вы не знали? Теперь будете знать". И еще кое-каким правилам хорошего тона учила – писать на конверте не инициалы, а имя и отчество адресата (разумеется, перед фамилией) и не подчеркивать имя и фамилию, не резать заранее сыр, когда подаешь его к столу, комкать свежевыглаженный носовой платок, когда кладешь его в сумочку...

    Еще один штрих – он же в каком-то смысле и комментарий к некоторым мемуарам. У Ахматовой в последние годы жизни бывало множество людей. Она и рада была этому, но и уставала, не всегда хорошо себя чувствовала, и потому, вероятно, были выработаны какие-то ритуалы, игры почти, которые помогали ей справляться с наплывом посетителей. "Вы слышали эту "пластинку"? – спрашивала она, обозначив ее сюжет, и затем следовал хорошо отработанный, остроумный рассказ на какую-то интересную для собеседника тему. Или – такая ситуация: посетитель засиживается, как бы и порывается уйти, но все продолжает сидеть. Анна Андреевна говорит: "Посмотрите на часы. Ну вот, посидите еще десять минут". Тем самым визиту ставится наконец предел, а у неискушенного визитера нередко остается впечатление, что Ахматова никак не хотела его отпускать – "ну еще десять минут". В приятное заблуждение такого же рода впадали иной раз и люди, звонившие Ахматовой по телефону. Анна Андреевна не любила говорить по телефону, чаще всего бывала очень лаконична – и из некоторого трогательно старомодного недоверия к технике ("Телевизор – это когда голова вытянута и немножко набок"), и, главное, потому, что допускала, что телефонные разговоры прослушиваются. Поэтому она часто прерывала разговор коротким "Приезжайте!" или "Приезжайте скорее!". И опять-таки собеседник иногда полагал, что Анна Андреевна нетерпеливо ждет именно его, а это не всегда соответствовало действительности.
    Здесь же, может быть, уместно будет привести кое-что из шутливых словечек, речений, которые были в ходу у Ахматовой и то снимали напряжение или возникшую почему-либо неловкость, то именно благодаря своей повторяемости позволяли друзьям чувствовать себя участниками какой-то общей игры: "Если хотите знать всю правду обо мне..." (обычно перед каким-нибудь не слишком существенным признанием); "Тоже мне занятие для порядочных людей"; "Притворился пуделем и полез под диван" (о ситуации, когда кто-нибудь бывал до крайности сконфужен или уличен в чем-то неблаговидном); "Не надо подавать мне первую помощь – я безутешна"; "Со мной (или – у меня) только так и бывает" (это я, к примеру, услышала, когда прочла Анне Андреевне обратный софийский адрес одного ее болгарского почитателя – улица Жданова; это же говорилось и по серьезным поводам); "идеал грез" и "с визгом" (т. е. с радостью, с восторгом – в ответ на какое-нибудь пустяковое, но приятное предложение); "милые улики" (о плавающих на поверхности каких-нибудь домашних вещах перед приходом гостя); "ерш" (когда могли совпасть во времени плохо сочетающиеся друг с другом посетители); "золушкин час" ("Что, золушкин час?" – когда собирался уходить приятный ей гость).

    Многие мемуаристы (и не только пишущие об Ахматовой) не забывают сообщить читателям, какую они сами играли роль – значительную, разумеется, – в жизни своего объекта. Не удержусь – последую и я доброй традиции. Среди многих фотографий, подаренных мне Ахматовой, есть одна, на которой написано: "Главной Нике". Подпись – перечеркнутое строчное "а" – и дата: "26 ноября 1964, Москва". Эта шутливая надпись очень мне дорога. Кстати, я несколько раз фотографировала Анну Андреевну (на фотографии из первой моей "серии", 1958 года, Ахматова написала: "Твоим добром – тебе челом") и один раз снимала ее любительским киноаппаратом (в Голицыне, году в шестидесятом). Кажется, это единственные кинокадры Ахматовой, к сожалению технически очень несовершенные. Записывала я Анну Андреевну и на магнитофон – году в пятьдесят девятом – шестидесятом у меня появился аппарат из первых массовых, громоздкий ящик "Днепр-5" ("Смотрит зеленым глазом", – говорила Анна Андреевна). Однажды, когда она приехала ко мне вместе с Марией Сергеевной Петровых, Анна Андреевна сказала мне:
    "Вот кого надо записывать" – и попросила отнекивавшуюся Марию Сергеевну прочесть "Осинку" – так Ахматова называла "Дальнее дерево". Про это стихотворение она говорила, что дерево в нем "с каждой строкой все больше похоже" на саму Марию Сергеевну. Запись эту использовал в подготовленной им пластинке Марии Петровых Л. А. Шилов (как и некоторые мои ахматовские записи).
    Я уже писала о том, как много работала Ахматова в те месяцы, что жила у меня. Кроме того, к ней почти непрерывной вереницей шли посетители – друзья и почитатели, с рабочими и нерабочими визитами, нередко, несмотря на мои диспетчерские усилия, один визитер наезжал на другого, то есть творилось то самое, что Анна Андреевна давно уже называла "ахматовкой". Я была уверена, что вне этого круга работы и общений Анна Андреевна ничего не замечает. И вдруг: "По-моему, Оля (О. Кутасова, близкая моя подруга и в то время тоже гослитовский редактор) меня боится, потому что не может быть, чтобы она случайно так долго не приходила. Скажите ей, что я так же дружна с ней, как с вами, и пусть она приходит. А то вы бегаете с ней встречаться за угол, как говорит мне мое второе зрение". Поскольку я действительно бегала и бегала именно за угол, чего Анна Андреевна никак не могла знать, этот маленький эпизод произвел на меня сильное впечатление, и я тут же записала монолог Ахматовой.
    И ведь было "второе зрение", было. "В Москве тоже неплохо – Красная площадь, снег, Ахматова", – лукаво произнесла Анна Андреевна, когда я, вернувшись из туристической поездки вокруг Европы, сразу прибежала к ней. Снег и Ахматова были очевидны, но пешком по Красной площади, как в тот раз, я ходила на Ордынку очень редко.

    "Игры"-ритуалы были и другого рода. В течение нескольких лет я помогала Ахматовой отвечать на письма, чаще всего читательские – их становилось все больше. Техника была такая – Анна Андреевна почти без пауз наговаривала текст ответа, я записывала, насколько успевала, с помощью сокращений и условных знаков, потом перепечатывала ответ уже в виде связного текста, и Анна Андреевна подписывала. А игра заключалась в том, что Ахматова, прежде чем усадить меня за это занятие, неизменно говорила: "Давайте отвечать на письма. Только вы меня можете заставить". У меня сохранилось несколько черновиков ахматовских писем и телеграмм. Думаю, что имею право предать гласности один из них, который носит скорее общественный, чем личный характер.
    Это – телеграмма Паустовскому (с которым Ахматова была почти или совсем незнакома):
    "Глубоким волнением и радостью прочла Вашу замечательную статью "Известиях" Благодарю Вас
    Анна Ахматова".

    Статья Паустовского "Сражение в тишине", опубликованная в "Известиях" 27 октября 1962 г., была посвящена напечатанному незадолго до этого роману Ю. Бондарева "Тишина", а также кривотолкам некоторых критиков по поводу романа. "Каждая попытка оправдать "культ" – перед лицом погибших, перед лицом самой элементарной человеческой совести – сама по себе чудовищна", – писал, в частности, Паустовский. Вообще вся статья, которая была, на мой взгляд, одним из самых ярких публицистических выступлений эпохи "оттепели", говорила о народной трагедии, эвфемистически называвшейся тогда "нарушения законности в период культа личности", гораздо более открыто, прямо, гневно, чем сам роман, и Анна Андреевна, которую любые сведения, любые суждения о сталинских лагерях, о репрессиях всегда страстно волновали, не могла на статью не отозваться.
    "Я – хрущевка", – много раз повторяла Ахматова и смысл в это вкладывала именно такой: Хрущев – человек, открывший ворота лагерей.

    Самым важным для "ахматоведения" событием тех месяцев, что Анна Андреевна провела на Садово-Каретной, было, вероятно, "раскрепощение" "Реквиема". К сожалению, я ничего тогда не записала и помню все только в самом общем виде и что Анна Андреевна очень волновалась, и что я, переписывая эти великие стихи на машинке, понимала значительность происходящего – ведь полный "Реквием" впервые из памяти (его знали наизусть Ахматова и несколько ее ближайших друзей) переходил на бумагу* (Недавно я прочла в хранящейся в ЦГАЛИ рабочей тетради Ахматовой запись о "Реквиеме": "С первого дня еще на Садово-Каретной, где произошло его второе рождение, все говорили о нем те же несколько очень прямых и сильных слов. Примерно каждый десятый – плакал"). И в те же дни (вероятно, это был декабрь 62-го) Анна Андреевна сама захотела прочесть "Реквием" на магнитофон. Помню еще, как обсуждалось, предлагать ли "Реквием" для публикации (речь шла о "Новом мире"). Примерно в это же время у "Реквиема" появился эпиграф – "Нет, и не под чуждым небосводом...". Эти ныне знаменитые четыре строки из тогда еще не опубликованного стихотворения Ахматовой предложил сделать эпиграфом к "Реквиему" пришедший к ней в гости Л. 3. Копелев5, которому она это стихотворение прочла, и Ахматова в ту же минуту согласилась.

    В моем ахматовском "архиве", кроме писем, фотографий, списков стихотворений, хранятся разнородные и порой странные материалы. Вот вырезка из "Литературной газеты" от 4 марта 1965 года – кремлевский зал заседаний, привычно чинный (и чиновный) президиум (Второй съезд писателей РСФСР), почти неразличимые лица, и среди них – гордо посаженная голова Ахматовой. Показывая эту газету, Анна Андреевна говорила: "Это не Фурцева, это я".
    А вот такая реликвия – узенькая, неровно оторванная полоска бумаги. Рукой Ахматовой: "...хочу оставить у вас мои записи, книги и т. д. Можно?" Это было на квартире Западовых, незадолго до отъезда Анны Андреевны за границу – не помню уже, в Италию или Англию, и речь шла о небольшом потрепанном чемодане с рукописями, который сопровождал Анну Андреевну по всем стоянкам ее кочевья. Мы были в комнате вдвоем, но Ахматова не доверяла стенам, поэтому – записка. В этом случае предосторожность была, скорее всего, излишней, но к такого рода мерам приучил Ахматову горький опыт ее жизни.
    На последнем подарке, который я получила от Ахматовой, – дата: 26 февр. 1966 г.", т. е. до кончины Ахматовой оставалось семь дней. Это – фотография. На обороте – рукой Анны Андреевны: "Моя книга в одном экземпляре на березовой коре". На фотографии – самодельная, с растрепанными краями, сшитая веревкой книжка из бересты. Открыта на странице, где переписано с ошибками стихотворение "Двадцать первое. Ночь; Понедельник...". Книжка эта, которая была Ахматовой дороже любого многотиражного издания, была сделана в лагере. Ахматова и чувствовала всегда – она тоже там.
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей
Я не знаю который год,
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет... –
одна из строф, которые не могли быть включены в прижизненные публикации "Поэмы без героя".

    Прочитала, что у меня получилось, и увидела: материал неравнозначный, нет единства тона. То о забавном речь, то о трагическом, то о важном, а то и о пустяках. А может быть, ничего – так ведь оно и в жизни?
    Ноябрь 1987

Примечания

    Печ. по авторской рукописи.
    Ника Николаевна Глен – переводчица, редактор, секретарь комиссии по лит. наследству Анны Ахматовой.
    1. …книга болгарской поэтессы Элисаветы Багряны – "Сердце человеческое". М., 1959; А.А. перевела стихи: "Зов", "Виденье", "Расплата", "Вечная", "Судьба", "Забытье", "Безумие", "Не то мое горе", "Сигнал", "Книга". вверх
    2. …я им дала четыре стихотворения… – Опубл. два: "Летний сонет", "Музыка". вверх
    3. У Марины Пастернак получился, Маяковский – не получился. – Речь идет о ст. М.Цветаевой "Эпос и лирика современной России. Владимир Маяковский и Борис Пастернак". Собр. соч. в двух томах, т. 2. М., 1980, с. 399–423. вверх
    4. Работала над воспоминаниями о Мандельштаме – см. "Вопросы литературы", 1989, № 2.   вверх
    5. Лев Зиновьевич Копелев (р. 1912) – германист, переводчик, писатель. С 1980 г. живет в ФРГ. вверх