Аверченко Аркадий Тимофеевич
Рассказы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    День человеческий
    Дело Ольги Дыбович
    Юмор для дураков
    Мужчины
    Кривые Углы
    Виктор Поликарпович
    О шпаргалке (трактат)
    Искусство и публика
    Современный роман
    Былое
    Корибу
    Муха
    Хлопотливая нация
    Молния
    Отец
    Веселый вечер
    Страшный человек
    Чад
    Сазонов
    История одного рассказа
    История одной картины
    "Аполлон"
    Четверг


Аверченко Аркадий Тимофеевич

Рассказы

  
   -------------------------------------------------------------------
   Аверченко Аркадий Тимофеевич. Хлопотливая нация: Юмористические произведения. Сост. М.Андраша. -- М.: Политиздат, 1991
   Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, август 2006
   -------------------------------------------------------------------
  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   День человеческий
   Дело Ольги Дыбович
   Юмор для дураков
   Мужчины
   Кривые Углы
   Виктор Поликарпович
   О шпаргалке (трактат)
   Искусство и публика
   Современный роман
   Былое
   Корибу
   Муха
   Хлопотливая нация
   Молния
   Отец
   Весёлый вечер
   Страшный человек
   Чад
   Сазонов
   История одного рассказа
   История одной картины
   "Аполлон"
   Четверг
  
  

День человеческий

  

Дома

  
   Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка -- глупая, толстая женщина -- держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.
   -- Как вы нынче спали? -- спрашивает тетка, желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.
   -- Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
   -- Ах ты господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы все со своими неуместными шутками.
   Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо.
   -- Хорошо. Будем говорить серьезно... Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно -- вас это опечалит и угнетет на весь день? А если я хорошо проспал -- ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником, и все предметы будут окрашены отблеском веселого солнца и удовлетворенного сердца?
   Она обиженно отталкивает от себя чашку.
   -- Я вас не понимаю...
   -- Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете... Ей-Богу, лично против вас я ничего не имею... простая вы, обыкновенная тетка... Но когда вам нечего говорить -- сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства... И если бы я ответил вам: "Благодарю вас, хорошо", -- вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: "А Женя еще спит?" -- хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно...
   Мы сидим долго-долго и оба молчим.
   Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под ее толстым красным лбом ворочается тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать еще?
   -- Дни теперь стали прибавляться, -- говорит наконец она, смотря в окно.
   -- Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?
   Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.
   -- Вы тяжелый грубиян, и больше ничего.
   -- Ну как же так -- и больше ничего... У меня есть еще другие достоинства и недостатки... Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.
   Тетка плачет, тряся жирным плечом.
   Я одеваюсь и выхожу из дому.
  

На улице

  
   Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
   Увидев меня, он расплывается в изумленной улыбке (мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует мне руку, бросает на ходу:
   -- Как поживаете, что поделываете?
   И делает движение устремиться дальше. Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное лицо и говорю:
   -- Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу... Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть все же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать... Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьезное -- оказывается, пустяки... Поставил термометр, а он...
   Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
   -- Да... Так о чем я, бишь, говорил... Беру зеркало, смотрю в горло -- красноты нет... Думаю, пустяки -- можно пойти гулять. Выхожу... Выхожу это я, вижу, почтальон повестку несет. Что за шум, думаю... От кого бы это? И можете вообразить...
   -- Извините, -- страдальчески говорит Хрякин, -- мне нужно спешить...
   -- Нет, ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что... Да. На чем я остановился? Ах, да... Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчет любительского спектакля -- встречаю Марью Потаповну. "Приезжайте, -- говорит, -- завтра к нам..."
   Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих...
   Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого -- Игнашкина.
   Игнашкин никуда не спешит.
   -- Здравствуйте. Что новенького?
   -- А как же, -- говорю, вздыхая. -- Везувий вчера провалился. Читали?
   -- Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?
   -- Нет, не курю.
   -- Счастливый человек. Деньги все собираете?
   -- Нет, так.
   -- По этому поводу существует...
   -- Хорошо! Знаю. Один другому говорит: "Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик". А тот его спрашивает: "А вы курите?" -- "Нет". -- "Значит, есть домик?" -- "Нет". -- "Ха-ха!" Да?
   -- Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..
   Я его перебиваю:
   -- Как поживаете?
   -- Ничего себе. Вы как?
   -- Спасибо. До свидания. Заходите.
   -- Зайду. До свиданья. Спасибо.
   Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:
   -- А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!
   -- Почему -- черти побрали?
   -- Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
   -- Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?
   -- Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.
  

Перед лицом смерти

  
   В этот день я был на поминальном обеде.
   Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звездочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось больше, чем на самом деле.
   Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.
   -- Слышали? Какое у меня несчастие-то... Конечно, я слышал... Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.
   -- Да, да...
   Я хочу спросить долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но вместо этого говорю:
   -- Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы текут не оттуда, а из глаз?
   Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:
   -- Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.
   И сотрясается от рыданий...
   Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
   -- Не надо так! Пожалейте себя... Успокойтесь.
   -- Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семеныч?!
   -- А что он с вами сделал? -- с любопытством осведомляюсь я.
   -- Умер!
   -- Да, -- вздыхает сивый старик в грязном сюртуке. -- Юдоль. Жил, жил человек да и помер.
   -- А вы чего бы хотели? -- сумрачно спрашиваю я.
   -- То есть? -- недоумевает сивый старик.
   -- Да так... Вот вы говорите -- жил, жил да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил да и превратился в евнуха при султанском дворе... или в корову из молочной фермы?
   Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.
   Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.
   Я одобряюще жму его мокрую руку. Толстый господин утирает слезы (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:
   -- А сколько дорогому покойнику было лет?
   -- Шестьдесят.
   -- Боже! -- качает головой толстяк. -- Жить бы ему еще да жить.
   Эта классическая фраза рождает еще три классические фразы:
   -- Бог дал -- Бог и взял! -- профессиональным тоном заявляет лохматый священник.
   -- Все под Богом ходим, -- говорит лиловая женщина.
   -- Как это говорится: все там будем, -- шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
   -- Именно -- "как это говорится", -- соглашаюсь я. -- А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
   -- Да, -- вздыхает толстяк. -- Он уже там!
   -- Ну, там ли он -- это еще вопрос... Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.
   Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:
   -- Он и при жизни мало слышал... Дуралей был преестественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками, тово... Слышали?
   Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего товарища -- глупого, пошлого человека.
  

Веселье

  
   В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.
   Семь человек окружали бледную, истощенную несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на нее.
   -- Да спойте!
   -- Право же, не могу...
   -- Да спойте!
   -- Уверяю вас, я не в голосе сегодня!
   -- Да спойте!
   -- Я не люблю, господа, заставлять себя просить, но...
   -- Да спойте!
   -- Говорю же -- я не в голосе...
   -- Да ничего! Да спойте!
   -- Что уж с вами делать, -- засмеялась барышня. -- Придется спеть.
   Сколько в жизни ненужного: сначала можно было подумать, что просившие очень хотели барышниного пения, а она не хотела петь... На самом же деле было наоборот: никто не добивался ее пения, а она безумно, истерически хотела спеть своим скверным голосом плохой романс. Этим и кончилось.
   Когда она пела, все шептались и пересмеивались, но на последней ноте притихли и сделали вид, что поражены ее талантом настолько, что забыли даже зааплодировать.
   "Сейчас, -- подумал я, -- все опомнятся и будут аплодировать, приговаривая: "Прелестно! Ах, как вы, душечка, поете..."
   Я воспользовался минутой предварительного оцепенения, побарабанил пальцами по столу и задушевным голосом сказал:
   -- Да-а... Неважно, неважно. Слабовато. Вы действительно, вероятно, не в голосе.
   Все ахнули. Я встал, пошел в другую комнату и наткнулся там на другую барышню. Лицо у нее было красивое, умное, и это был единственный человек, с которым я отдохнул.
   -- Давайте поболтаем, -- предложил я, садясь. -- Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?
   Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:
   -- Шесть штук.
   -- И все хотят замуж?
   -- Безумно.
   -- И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?
   -- А то как же... Все.
   -- И обирать будут мужей и изменять им -- все?
   -- Если есть темперамент -- изменят, нет его -- только обдерут мужа.
   -- И вы тоже такая?
   -- И я.
   В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко, и благодарно поцеловал ее, и ушел от Кармалеевых немного успокоенный.
  

Перед сном

  
   Дома жена встретила меня слезами:
   -- Зачем ты обидел тетку утром?
   -- А зачем она разговаривает?!
   -- Нельзя же все время молчать...
   -- Можно. Если сказать нечего.
   -- Она старая. Старость нужно уважать.
   -- У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупы, оба пыльные.
   Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:
   -- Все вы, мужчины, одинаковы.
   Ложусь спать.
   -- Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших-хороших, светлых-светлых снов!..
  
  

Дело Ольги Дыбович

  

Посвящается А. И. Куприну

  
   ...Когда все уже было съедено, выпито, когда все откинулись на спинки стульев и задымили папиросами, -- Резунов хлопнул рукой по столу и сказал:
   -- Хотите чего-нибудь острого?
   -- Давай! -- поощрила компания,
   -- Сейчас приведу его!
   -- Кого? Кого?!
   Но Резунов уже выскочил из кабинета и помчался в общий зал ресторана.
   -- Этот Резунов вечно придумает какую-нибудь глупость, -- укоризненно проворчал Тырин. -- Наверное, какую-нибудь девицу притащит.
   -- Идет! -- весело крикнул Резунов, влетая в кабинет.
   -- Кто?!
   -- Он! Муж Дыбович. Сейчас будет здесь!
   Никто даже не успел высказать протеста против этого нелепого приглашения. Последние дни у всех на устах было имя Ольги Дыбович, убитой ее любовником и его сообщником -- слугой этого любовника. Труп убитой был положен в корзину, отправлен в Москву, и только там, на вокзале, преступление раскрылось. Следствие скоро добралось до источников преступления, и любовник Темерницкий, вместе со слугой Мракиным, были арестованы.
   Большинство людей, пировавших в кабинете ресторана, было недовольно неуместной выходкой Резунова, притащившего несчастного мужа убитой напоказ праздным людям, а двое-трое, наоборот, с жадным любопытством впились глазами в лицо вошедшего за Резуновым господина.
   Лицо было розовое, круглое, с редкими светлыми усиками и выцветшими голубыми глазами. Толстые губы не совсем прикрывали два ряда крупных неровных зубов.
   Держался он неспокойно, все время нервно вертя головой направо и налево.
   Когда он обходил стол, пожимая всем руки и повторяя каждый раз: "Дыбович, Дыбович, Дыбович...", все деликатно сделали вид, что не обращают внимания на эту фамилию, так зловеще звучащую уже в течение двух месяцев.
   Но Резунов, ревниво следивший за успехом своего "номера", заметил эту деликатность. Очевидно, он находил ее не соответствовавшей его программе, потому что сейчас же громко и развязно заявил:
   -- Это, господа, тот Дыбович, у которого жену в корзине нашли убитую. Вы, конечно, все следили за этим делом?
   Два приятеля, сидевшие по бокам Резунова, энергично толкнули его в бок, но он отмахнулся от них и продолжал:
   -- Как же, как же! Нашумевшее дельце. Ты, Дыбович, небось совсем и не думал, что в такие знаменитости попадешь?..
   Все притихли, как перед грозой, опасливо следя за фруктовым ножом, который вертел в руках Дыбович, усевшийся между Тыриным и Капитанаки.
   Дыбович улыбнулся, положил нож и махнул рукой:
   -- Ну, уж тоже... Нашел знаменитость. Где нам... Мы люди маленькие.
   -- Послушайте, -- тихо спросил, наклоняясь к нему, Тырин. -- Он ведь мистифицирует нас, а? Вы не Дыбович?
   -- Нет, нет, что вы... Я Дыбович!
   -- Но, вероятно, однофамилец?
   -- Помилуйте, -- горячо воскликнул Дыбович. -- Какой там однофамилец. Я настоящий Дыбович... Тот самый, у которого жену убили. Да вы, вероятно, меня видели на суде! Я свидетелем был.
   -- Я на суде не был.
   -- Не бы-ли?! -- ахнул Дыбович, нервно крутя желтые усики. -- Да как же вы так это!.. Вот странно.
   И лицо его приняло обиженное выражение, как у актера, который услышал от приятеля, что тот не попал на его бенефис.
   -- Неужели не были? Удивительно! Один из самых сенсационных процессов. Интереснейшее дело! Господа, кто из вас был на суде?
   -- Я... -- несмело отозвался Капитанаки.
   -- Вы меня там видели?
   -- Да... видел. Вы давали показание по поводу... друга... вашей жены.
   Молодой Дыбович сделал рукой торжествующий жест.
   -- Ну вот, ну вот... Видите! А вы говорите -- не тот Дыбович!.. Зачем же мне обманывать вас?
   Минута неловкого молчания была прервана деликатным Тыриным, решившим, что необходимо сказать хоть что-нибудь.
   -- Ужасная трагедия, -- прошептал он. -- Вы, вероятно, переживали глубокую душевную драму?
   -- А еще бы не глубокую! Это хоть кому доведись такая история... Жена... Где жена? Нет! Вот-с только куски в чемодане -- извольте вам! Получайте! Прямо подохнуть можно. Самое ужасное, что эти идиоты-сыщики стали первым долгом следить за мной... Как вам это понравится? Положеньице! Я на поезд -- они на поезд, я в гостиницу -- они в гостиницу.
   -- Тяжелая история, -- вздохнул Тырин. -- Звериное время.
   -- Еще бы не тяжелая, -- возмущенно сказал Дыбович. -- Подумайте, какие мерзавцы: убить женщину, разрезать на куски и отправить в Москву. Свинство, которому имени нет. Показывают корзину: "Ваша жена?" -- "Моя". Положеньице!
   Снова все замолчали.
   Капитанаки закурил новую сигару и тут же заметил, с целью развеселить присутствующих:
   -- Смотрите-ка, окно открыто. Можно выпрыгнуть и убежать, не заплатив по счету.
   Покачав сокрушенно головой, Дыбович сказал:
   -- Да-с... Такое-то дело... Взяли и убили. И какое дьявольское самообладание! Целую неделю не сдавались, пока их не уличили.
   -- Вы знали Темерницкого? -- спросил Капитанаки.
   Дыбович оживился:
   -- Как же, как же! Как теперь вот с вами сижу, -- с ним сидел. Помилуйте! Приятелями были.
   Он отхлебнул глоток вина и сурово добавил:
   -- Ска-атина.
   В дверь постучались.
   -- Это Хромоногое, -- сказал Капитанаки. -- Вечно он опаздывает.
   Действительно, Хромоногов вошел, рассыпаясь в извинениях, похлопывая приятелей по плечам, пожимая руки.
   -- Вы, господа, кажется, незнакомы, -- сказал Тырин, указывая на Дыбовича. -- Это -- Дыбович, это -- Хромоногов.
   -- Дыбович, -- значительно подчеркнул Дыбович, глядя Хромоногову прямо в глаза. -- Дыбович!
   -- Очень рад, -- сказал Хромоногов, опускаясь на стул,
   Тырин не мог не заметить выражения легкого разочарования в лице Дыбовича после такого хладнокровного отношения Хромоногова к его имени.
   Поэтому деликатный Тырин мягко заметил:
   -- Это, милый Хромоногов, тот самый Дыбович, в семье которого случилось такое тяжелое несчастье, Знаешь, нашумевшее дело Ольги Дыбович.
   -- А-а, -- неопределенно протянул Хромоногов и тут же, наклонившись к соседу, прошептал:
   -- Что за толстокожая свинья этот Тырин!! Ставит несчастного человека в такое невыносимое положение... Как можно кричать громогласно веселым голосом на весь стол! Никакого участия к человеку, несущему такое тяжелое бремя ужаса...
   Но "человек, несущий тяжелое бремя ужаса", сразу оживился, когда упомянули его имя.
   -- Да, да, -- захлопотал он. -- Ужасное дело, не правда ли? Убили, действительно, убили... Как же! И труп в корзину засунули. Не негодяи ли? Что им женщина худого сделала? А ведь я, представьте, этого Мишку Темерницкого, вот как его, Резунова, знал.
   -- Пожалуйста, без сравнений, -- засмеялся Резунов. -- Я трупы в чемоданах не экспортирую.
   -- Кошмарное дело, -- прошептал Хромоногов.
   -- Еще бы не кошмарное! Не правда ли? А мое-то тоже положение: исчезает жена. Что такое, где, почему -- неизвестно. И вдруг -- на тебе! Пожалуйте -- труп в корзине. Положение -- хуже губернаторского!..
   -- Слушай... -- шутливо перебил его Резунов. -- А, может быть, это ты ее убил, а? Признайся.
   -- Ты говоришь, братец мой, чистейшую ерунду, -- горячо возразил Дыбович. -- Ну, посудите сами, господа, -- зачем мне ее было убивать? Денег она не имеет, на костюмы тратила немного -- зачем ее убивать? Меня и следователь когда допрашивал, так прямо сказал, что это только для проформы.
   -- А все-таки, -- подмигнул Тырину Резунов, -- публика к Темерницкому на суде относилась с большим интересом, чем к тебе.
   -- Ну, извини, брат... Не думаю. Я бы такого интереса не пожелал. Да и я знаю, что ты это говоришь, чтобы меня только подразнить.
   -- Ну, ладно, ладно, не обижайся, -- нагло похлопал его по плечу Резунов. -- Ты у нас самый известный, ты у нас знаменитость!!
   -- Как странно, -- заметил Капитанаки. -- Окна открыты, а душно.
   -- Гроза будет, что ли?.
   -- Нет, небо чистое.
   -- Накурили сильно.
   -- Но кого я не понимаю, -- неожиданно сказал Дыбович, заискивающе глядя на всех, будто прося, чтобы ему позволили говорить, -- кого я не понимаю -- так это слугу его Мракина. Что этот болван хотел выиграть?! Выиграл, нечего сказать. Ха-ха! Выгодное предприятие!..
   -- Послушай, Резунов, -- потихоньку сказал Хромоногое, наклоняясь к товарищу. -- Убери ты его, или я за себя не ручаюсь. Как ты можешь демонстрировать такую омерзительную личность?!
   -- Вот тебе раз, -- фальшиво засмеялся Резунов, -- он герой, а ты его называешь омерзительной личностью.
   -- Ради Бога -- уведи его.
   Резунов встал и бесцеремонно взял Дыбовича за плечо:
   -- Эй, ты, герой! Веселая вдова! Пойдем.
   -- Куда? -- удивился тот, топорща свои желтые усики.
   -- Да так, брат. Довольно. Показал я своим друзьям знаменитость -- и будет.
   Пожимая всем руки, Дыбович сузил маленькие глазки и засмеялся довольным смехом:
   -- Уж ты скажешь тоже -- знаменитость. Далеко нам до знаменитостей.
   -- Ну, пойдем, пойдем. Нечего там,
  

* * *

  
   Когда Резунов вернулся, все на него набросились;
   -- Черт знает что! Как тебе не стыдно?! Отравил целый вечер. Вот фрукт-то!! Послушай, он не вернется, а?
   -- Не беспокойтесь, -- засмеялся Резунов. -- Я его пристроил к столику знакомых дам. Они, вероятно, будут очень довольны друг другом, потому что, услышав его фамилию, дамы первым долгом ахнули: "Как?! Вы тот самый Дыбович? Ну, скажите, вам жалко жены? Вы пережили драму, да?" А он им сейчас же ответил: "Еще бы! Это хоть кому доведись... Положеньице! Но подумайте, какие мерзавцы -- убить женщину, да еще ее же и в корзину положить, а? Каково!" Я уверен, что и дамы, и Дыбович уже очарованы друг другом.
  
  

Юмор для дураков

  
   Это был солидный господин с легкой наклонностью к полноте, с лицом, на котором отражались уверенность в себе и спокойствие, с глазами немного сонными, с манерами, полными достоинства, и с голосом, в котором изредка прорывались ласково-покровительственные нотки.
   -- Вот вы писатель, -- сказал он мне, познакомившись. -- Писатель-юморист... Так. Наверное, знаете много смешного. Да?..
   -- О, помилуйте... -- скромно возразил я.
   -- Нечего там скромничать. Расскажите мне какую-нибудь смешную штуку... Я это ужасно люблю.
   -- Позвольте... Что вы называете "смешной штукой"?
   -- Ну, что-нибудь такое... юмористическое, Я думаю, вы не ударите лицом в грязь. Слава Богу -- специалист, кажется! Ну, ну... не скромничайте!
   -- Видите ли... Я бы мог просто порекомендовать вам прочесть книгу моих рассказов. Но, конечно, не ручаюсь, что вы непременно наткнетесь в них на "смешные штуки".
   -- Да нет, нет! Вы мне расскажите! Мне хочется послушать, как вы рассказываете... Ну, что-нибудь коротенькое. Вот, наверное, за бока схватишься!..
   Я незаметно пожал плечами и неохотно сказал:
   -- Ну, слушайте... Мать послала маленького сына за гулякой-отцом, который удрал в трактир. Сын вернулся один, без отца -- и на вопрос матери: "Где же отец и что он там делает?" -- ответил: "Я его видел в трактире... Он сидит там с пеной у рта". -- "Сердится, что ли?" -- "Нет, ему подали новую кружку пива".
   Не скажу, чтобы эта "смешная штучка" была особенно блестящей. Но на какой-нибудь знак внимания со стороны моего нового знакомого я все-таки мог надеяться. Он мог бы засмеяться, или просто безмолвно усмехнуться, или даже, в крайнем случае, покачать одобрительно головой.
   Нет. Он поднял на меня ясные, немного сонные глаза и поощрительно спросил:
   -- Ну?
   -- Что "ну"?
   -- Что же дальше?
   -- Да это все.
   -- Что же отец... вернулся домой?
   -- Да это не важно. Вернулся -- не вернулся... Все дело в ответе мальчика.
   -- А что, вы говорите, он ответил?
   -- Он ответил: отец сидит там с пеной у рта.
   -- Ну?
   -- Видите ли... Соль этого анекдота, сочиненного мною, заключается в том, что мальчик ответил то, что называется, -- буквально. Он видел кружку пива с пеной, кружку, которую отец держал у рта, и поэтому ответил в простоте душевной: "Отец сидит с пеной у рта". А мать думала, что это -- фигуральное выражение, сказанное по поводу человека, которого что-нибудь взбесило.
   -- Фигуральное?
   -- Да.
   -- Взбесило?
   -- Да!
   -- Ну?
   -- Что еще такое -- "ну"?
   -- Значит, мать думала, что отец за что-нибудь сердится, а он вовсе не сердится, а просто пьет себе преспокойно пиво,
   -- Ну да.
   -- Вот-то ловко! Ха-ха! Ну и здорово же: она думает, что он сердится, а он вовсе и не сердится... Хо-хо! Вообще, знаете, эти трактиры.
   -- Что-о?..
   -- Я говорю -- трактиры. Еще если холостой человек ходит, так ничего, а уж женатому, да если еще нет средств, -- так трудновато... Не до трактиров тут. Тут говорится: не до жиру, быть бы живу.
   Я молчал, глядя на него сурово, с замкнутым видом.
   Человек он был, очевидно, вежливый, понимавший, что в благодарность за рассказанное -- автор имеет право на некоторое поощрение.
   Поэтому он принялся смеяться:
   -- Ха-ха-ха! Уморил! Ей-Богу, уморил. Папа, говорит, в трактире пену пьет, сердится... А мать-то, мать-то! В каких дурах... О-ох-хо-хо! Ну, еще что-нибудь расскажите.
   "Э, милый, -- подумал я. -- Тебя такой вещью не проберешь. Тебе нужно что-нибудь потолще".
   -- Ну, я вас прошу, расскажите еще что-нибудь...
   -- Ладно. В один ресторан пришел посетитель. Оставив в передней свой зонтик и боясь, чтобы его кто-нибудь не украл, он прикрепил к ручке зонтика такую записку: "Владелец этого зонтика поднимает одной рукой семь пудов... Попробуйте-ка украсть зонтик!" Пообедав, владелец зонтика вышел в переднюю и -- что же он видит! Зонтик исчез, а на том месте, где он стоял, приколота записка: "Я пробегаю в час пятнадцать верст -- попробуйте-ка догнать!"
   Любитель "смешных штучек" поощрительно взглянул на меня и сказал:
   -- Ну и что же? Догнал он похитителя или нет?
   Я вздохнул и начал терпеливо:
   -- Нет, он его не догнал. Да тут и не важно дальнейшее. Вся соль анекдота заключается именно в курьёзном совпадении этих двух записок. Автор первой, видите ли, думал, что он непобедим, рассчитывая на свои здоровые руки, и никак он не рассчитывал, что здоровые ноги гораздо важнее.
   -- Важнее?
   -- Да.
   -- Сколько он там написал, что пробежит в час?
   -- Пятнадцать верст.
   -- Это много считается?
   -- Порядочно.
   -- А ведь поймай этот первый-то владелец зонтика -- похитителя в то время, как тот писал записку, он бы ему задал перцу, а? Тут и ноги не помогут, а?
   -- Не знаю.
   -- Это, наверное, было давно, я думаю? В прежнее время? Теперь-то ведь в передних ресторанов всюду швейцары, которые и отвечают за пропажу вещей.
   -- Да.
   -- Теперь все как-то сделалось культурнее. Положим, раньше-то и воровства было меньше. А?
   -- Да.
   Мы помолчали.
   -- Вопрос еще, догнал ли бы он похитителя, если бы даже и умел бегать быстрее его. Потому что раньше нужно узнать, в какую сторону он побежал, да не свернул ли с дороги, а то мог просто припрятать зонтик, да и отпереться от всего: "Знать не знаю, ведать не ведаю -- никакого зонтика не воровал и никакой записки не писал".
   -- Да.
   По моим сухим, сердитым репликам любитель анекдотов почуял, что я им не совсем доволен, и, решив, по своему обыкновению, щедро вознаградить меня смехом, -- неожиданно захохотал.
   -- Ха-ха! Ох-хо-хо! Ну и уморил. Выходит он -- где зонтик? Хвать-похвать, а зонтика-то и нет. Ну и ловкие ребята бывают! Прямо-таки пальца в рот не клади. И откуда вы столько смешных штучек знаете? Ну, расскажите еще что-нибудь. Ну, пожалуйста, ну, миленький...
   -- Рассказать? -- прищурился я. -- Извольте! Один господин, явившись на обед к родителям своей невесты и страдая от тесной обуви, снял потихоньку под столом с ноги башмак, но в это время собачонка схватила башмак да бежать, а жених испугался, вскочил, опрокинул стол, причем миска с горячим супом опрокинулась на тещу, и помчался за собачонкой. По дороге он разбил дорогую вазу, а потом, желая достать для разутой ноги какой-нибудь башмак, ударил тестя ногой в живот, повалил его и стал стаскивать с ноги ботинок. Но оказалось, что у тестя одна нога была искусственная, и вдруг она отрывается вместе с ботинком, и наш жених грохается на пол, обрывая портьеру; но в это время собачонка, с башмаком во рту...
   Дальше я не мог продолжать: нечеловеческий страшный хохот душил моего нового знакомого. Он буквально катался по дивану, отмахиваясь руками, ногами, задыхаясь и кашляя. Лицо побагровело, и на глазах выступили слезы.
   -- О-ох, -- визжал он тонким голосом. -- Довольно. Ради Бога, довольно! Вы меня убьете вашим рассказом!..
  

* * *

  
   Раньше я не понимал: для чего и кому нужны десятки тысяч метров кинематографических лент, на которых изображены: солдат, попавший в барабан и заснувший там; рассеянный прохожий, опрокидывающий. на своем пути детские колясочки, влюбленные парочки; свадебный обед, участникам которого шутник насыпает за ворот "порошок для чесания"; молодой человек, которого кусает блоха во время объяснения с невестой и который начинает бегать по комнате, ловя эту блоху; пьяный, залезший в матрац и катающийся в таком положении по людной улице -- для чего и кому все это нужно? -- я не понимал.
   Теперь -- понимаю.
  
  

Мужчины

  
   -------------------------------------------------------------------
   Аверченко Аркадий Тимофеевич. Хлопотливая нация: Юмористические произведения. Сост. М.Андраша. -- М.: Политиздат, 1991
   Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, август 2006
   -------------------------------------------------------------------
  
   Кто жил в меблированных комнатах средней руки, тот хорошо знает, что прислуга никогда не имеет привычки докладывать предварительно о посетителях.
   Как бы ни был неприятен гость или гостья, простодушная прислуга никогда не спросит вас: расположены ли вы к приему этих людей.
   Однажды вечером я был дома, в своей одинокой комнате, и занимался тем, что лежал на диване, стараясь делать как можно меньше движений. Я человек прилежный, энергичный, и это занятие нисколько меня не утомляло.
   По пустому коридору раздались гулкие шаги, шелест женских юбок, и чья-то рука неожиданно громко постучала в мою дверь.
   Машинально я сказал:
   -- Войдите!
   Это была немолодая женщина, скромно одетая, с траурным крепом на шляпе.
   Я вскочил с дивана, сделал по направлению к посетительнице три шага и удивленно спросил:
   -- Чем могу быть вам полезным?
   Она внимательно всмотрелась в мое лицо.
   -- Вот он какой... -- пробормотала она. -- Таким я его себе почему-то и представляла. Красив. Красив даже до сих пор... Хотя прошло уже около шести лет.
   -- Я вас не знаю, сударыня, -- удивленно сказал я. Она печально улыбнулась.
   -- И я вас, сударь, тоже не знаю. А вот привелось встретиться. И придется вести еще длинный разговор.
   -- Садитесь, пожалуйста. Я очень удивлен. Кто вы?
   Дама в трауре поднялась со стула, на который только что опустилась, и, держась за его спинку, с грустной торжественностью сказала:
   -- Я мать той женщины, которая любила вас шесть лет тому назад, которая нарушила ради вас супружеский долг и которая... ну, об этом после. Теперь вы знаете, кто я. Я -- мать вашей любовницы.
   Посетительница замолчала, считая, вероятно, сообщенные ею данные достаточными для уяснения наших взаимоотношений. А я не считал этих данных достаточными.
   Я помедлил немного, ожидая, что она назовет, по крайней мере, имя или фамилию своей дочери, но она молчала, печальная, траурная.
   Потом повторила, вздыхая:
   -- Теперь вы знаете, кто я... И теперь я сообщу вам дальнейшее: моя дочь, а ваша любовница, недавно умерла на моих руках, с вашим именем на холодеющих устах.
   Я рассудил, что вполне приличным случаю будет: всплеснуть руками, вскочить с дивана и горестно схватиться за голову.
   -- Умерла. Боже, какой ужас!
   -- Так вы еще не забыли мою славную дочурку, -- растроганно прошептала дама, незаметно вытирая уголком платка слезинку. -- Подумать только, что вы расстались больше пяти лет назад... из-за вашей измены, как призналась она мне в минуту откровенности.
   Я молчал, но мне было безумно тяжело, скверно и горько. Я чувствовал себя самым беспросветным негодяем. Если бы у меня было больше мужества, я бы должен был откровенно сказать этой доброй, наивной старушке:
   "Милая моя, для тебя роман замужней женщины с молодым человеком -- огромное, незабываемое событие в жизни, которое, по-твоему, должно сохраниться до самой гробовой доски. А я... я решительно не помню, о какой замужней даме говоришь ты... была ли это Ася Званцева или Ирина Николаевна, или Вера Михайловна Березаева".
   Я нерешительно поерзал на диване, потом бросил на посетительницу испытующий взгляд и, свесив голову, осторожно спросил:
   -- Расскажите мне что-нибудь о вашей дочери.
   -- Да что же рассказывать?.. Как вы знаете, они с мужем не сошлись характерами. Он ее не понимал, не понимал ее души и ее запросов... А тут явились вы -- молодой, интересный, порывистый. Она всю жизнь помнила те слова, которые были вами сказаны при первом сердечном объяснении... Помните?
   -- Помню, -- нерешительно кивнул я головой, -- как же не помнить? Впрочем, повторите их. Так ли она вам передала.
   -- В тот вечер мужа ее не было дома. Пришли вы, какой-то особенный, "светлый", как она говорила. Вы заметили, что у нее заплаканные глаза, и долго добивались узнать причину слез. Она долго отказывалась. Тогда вы обвили рукой ее талию, привлекли к себе и тихо сказали: "Счастье мое, я вижу, тебя здесь никто не понимает, никто не ценит твоей кристальной души и твоего жемчужного сердца. Ты совершенно одинока... Есть только один человек, который ценит тебя, сердце которого всецело в твоей власти..."
   -- Да, это мой приемчик, -- задумчиво улыбнулся я. -- Теперь я уже его бросил.
   -- Что? -- переспросила старушка.
   -- Я говорю: да. Это именно были те слова, которые я сказал ей.
   -- Ну вот. Потом вы, кажется, стали... целовать ее...
   -- Наверно, -- согласился я. -- Не иначе. Что же она вам рассказывала дальше?
   -- Через несколько дней вы гуляли с ней в городском саду. Вы стали просить ее зайти на минутку к вам выпить чашку чаю... Она отказалась, ссылаясь на то, что не принято ходить замужней даме в гости к молодому человеку, что этот поступок был бы моральной изменой мужу. Вы тогда обиделись на нее и целую аллею прошли молча. Она спросила: "Вы сердитесь?" Да, сказали вы, вас оскорбляет такое отношение и вы вообще страдаете. Тогда она сказала: "Ну, хорошо, я пойду к вам, если вы даете слово вести себя прилично..." Вы пожали плечами: "Вы меня обижаете". Через полчаса она была у вас, а через час была уже вашей.
   И, опять приподнявшись со стула, старуха торжественно спросила:
   -- Помните ли вы это?
   -- Помню, -- подтвердил я. -- А что она говорила, уходя от меня?
   -- Она говорила: "Вы теперь перестанете уважать меня", а вы прижали ее к сердцу и возразили: "Нет, никого в жизни я не люблю так, как тебя". А теперь она умерла, моя голубка!
   Старая дама заплакала.
   -- О! -- порывисто, в припадке великодушия вскричал я. -- Если бы можно было вернуть ее вам, я пожертвовал бы для этого собственной жизнью.
   -- Нет... ее уже ничто не вернет оттуда, -- рассудительно заметила старая дама.
   -- Не говорила ли она вам еще чего-нибудь обо мне?
   -- Она рассказывала, что вы виделись с ней сначала каждый день, а потом на вас свалилась неожиданно какая-то срочная работа, и вы виделись с ней раз в неделю. А однажды она, явившись к вам неожиданно, застала у вас другую женщину.
   Я опустил голову и стал сконфуженно разглаживать руками подушку.
   -- Помните вы это? -- спросила дама.
   -- Помню.
   -- А когда она расплакалась, вы сказали ей: "Сердцу не прикажешь!" И предложили ей остаться хорошими друзьями.
   -- Неужели я предложил ей это? -- недоверчиво спросил я.
   Вообще это было на меня не похоже. Я хорошо знал, что ни одна женщина в мире не пошла бы на такую комбинацию, и поэтому никогда не предлагал вместо любви дружбу. Просто я спрашивал: "Кажется, мы охладели друг к другу?" У всякой женщины есть свое профессиональное женское самолюбие. Она почти никогда не говорит: "Кто это мы? Никогда я к тебе не охладевала!" А опустив голову, промолчит три минуты и скажет: "Да, прощайте!"
   Очевидно, старуха что-то напутала.
   -- Не передавала ли мне покойница чего-нибудь перед смертью?
   И в третий раз торжественно поднялась со стула старуха, и в третий раз сказала торжественно:
   -- Да, она поручила вам свою маленькую дочь.
   -- Мне, -- ахнул я, -- да почему же?
   -- Как вы знаете, муж ее умер четыре года тому назад, а я стара и часто хвораю.
   -- Да почему же именно мне? Старуха печально улыбнулась.
   -- Сейчас я скажу вам вещь, которая не известна никому, -- тайну, которую покойница свято хранила от всех и открыла мне только в предсмертный час: настоящий отец ее ребенка -- вы.
   -- Боже мой! Неужели? Вы в этом уверены?..
   -- Перед смертью не лгут, -- строго сказала старуха. -- Вы отец, и вы должны взять на себя заботу о вашей дочери.
   Я побледнел, сжал губы, опустил голову, долго сидел так, волнуемый разнородными чувствами.
   -- А может быть, она ошиблась? -- робко переспросил я. -- Может быть, это не мой ребенок, а мужа.
   -- Милостивый государь! -- величаво сказала старуха. -- Женщины никогда не ошибаются в подобных случаях. Это инстинкт.
   Нахмурившись, я размышлял.
   С одной стороны, я считал себя порядочным человеком, уважал себя и поэтому полагал сделать то, что подсказывала моя совесть. Он должен быть мне дорог, этот ребенок от любимой женщины (конечно, я в то время любил ее). С другой стороны, это тяжелая обуза, при моем образе жизни, совершенно выбивала меня из колеи и налагала самые сложные и запутанные обязанности в будущем.
   Я -- отец. У меня -- дочь.
   -- Как ее зовут? -- спросил я, разнеженный.
   -- Верой, как и мать.
   -- Хорошо, -- решительно сказал я, -- согласен. Я усыновлю ее, но пусть она носит фамилию Двуутробникова.
   -- Почему Двуутробникова? -- спросила у меня недоумевающая старуха.
   -- Да мою фамилию. Ведь я же Двуутробников.
   -- Вы... Двуутробников?
   -- А кто же?
   -- Боже мой! -- в ужасе закричала странная гостья. -- Значит, это не вы.
   -- Что не я?
   -- Вы, значит, не Классевич? Дочь называла фамилию Классевич и дала этот адрес.
   Неожиданно бурная волна залила мое сердце.
   -- Классевич, -- захохотал я. -- Поздравляю вас: вы ошиблись дверью. Классевич в следующей комнате, номер одиннадцатый. А моя комната -- номер десятый. Пойдемте, я провожу вас.
   Оживленный, веселый, взял я расстроенную старуху за руку и потащил за собой.
   -- Как же, -- тараторил я, -- моя фамилия Двуутробников. Номер десятый... А Классевич дальше. Он -- номер одиннадцатый. Он тут давно живет в этих комнатах, вот тут, рядом со мной. Как же, Классевич. Очень симпатичный человек. Вы сейчас с ним познакомитесь... А вы, значит, вместо одиннадцатого номера в десятый попали. Хе-хе!.. Ошибочка вышла. Как же! Классевич, он тут. Эй, Классевич! Вы дома? Тут одна дама вас по важному делу спрашивает. Идите, сударыня! Хе-хе! А я-то, слушаю, слушаю...
  

Кривые Углы

  

Глава первая

  

Приезд

  
   Гимназист 6-го класса харьковской гимназии Поползухин приехал в качестве репетитора в усадьбу помещика Плантова Кривые Углы.
   Ехать пришлось восемьсот верст по железной дороге, семьдесят лошадьми и восемь пешком, так как кучер от совершенно неизвестных причин оказался до того пьяным, что свалился на лошадь и, погрозив Поползухину грязным кулаком, молниеносно заснул.
   Поползухин потащил чемодан на руках и, усталый, расстроенный, к вечеру добрел до усадьбы Кривые Углы.
   Неизвестная девка выглянула из окна флигеля, увидала его, выпала оттуда на землю и с криком ужаса понеслась в барский дом.
   Поджарая старуха выскочила на крыльцо дома, всплеснула руками и, подскакивая на ходу, убежала в заросший, густой сад.
   Маленький мальчик осторожно высунул голову из дверей голубятни, увидел гимназиста Поползухина с чемоданом в руках, показал язык и громко заплакал.
   -- Чтоб ты пропал, собачий учитель! Напрасно украл я для кучера Афанасия бутылку водки, чтобы он завез тебя в лес и бросил. Обожди, оболью я тебе костюм чернилом!
   Поползухин погрозил ему пальцем, вошел в дом и, не найдя никого, сел на деревянный диван.
   Парень лет семнадцати вышел с грязной тарелкой в руках, остановился при виде гимназиста и долго стоял так, обомлевший, с круглыми от страха глазами. Постояв немного, уронил тарелку на пол, стал на колени, подобрал осколки в карманы штанов и ушел.
   Вошел толстый человек в халате и с трубкой. Пососав ее задумчиво, разогнал волосатой рукой дым и сказал громко:
   -- Наверно, это самый учитель и есть! Приехал с чемоданом. Да. Сидит на диване. Так-то, брат Плантов! Учитель к тебе приехал.
   Сообщив самому себе эту новость, помещик Плантов обрадовался, заторопился, захлопал в ладоши, затанцевал на толстых ногах.
   -- Эй, кто есть? Копанчук! Павло! Возьмите его чемодан. А что, учитель, играете вы в кончины?
   -- Нет, -- сказал Поползухин. -- А ваш мальчик меня языком дразнил!
   -- Высеку! Да это нетрудно: сдаются карты вместе с кончинами... Пойдем... покажу!
   Схватив Поползухина за рукав, он потащил его во внутренние комнаты; в столовой они наткнулись на нестарую женщину в темной кофте с бантом на груди.
   -- Чего ты его тащишь? Опять, верно, со своими проклятыми картами! Дай ты ему лучше отдохнуть, умыться с дороги.
   52
   -- Здравствуйте, сударыня! Я -- учитель Поползухин, из города.
   -- Ну, что, же делать? -- вздохнула она. -- Мало ли с кем как бывает. Иногда и среди учителей попадаются хорошие люди. Только ты, уж сделай милость, у нас мертвецов не режь!
   -- Зачем же мне их резать? -- удивился Поползухин.
   -- То-то я и говорю -- незачем. От Бога грех и от людей страм. Пойди к себе, хоть лицо оплесни! Опылило тебя.
   Таков был первый день приезда гимназиста Поползухина к помещику Плантову.
  

Глава вторая

  

Триумф

  
   На другой день, после обеда, Поползухин, сидя в своей комнате, чистил мылом пиджак, залитый чернилами. Мальчик Андрейка стоял тут же в углу и горько плакал, перемежая это занятие с попытками вытащить при помощи зубов маленький гвоздик, забитый в стену на высоте его носа.
   Против Поползухина сидел с колодой карт помещик Плантов и ожидал, когда Поползухин окончит свою работу.
   -- Учение -- очень трудная вещь, -- говорил Поползухин. -- Вы знаете, что такое тригонометрия?
   -- Нет!
   -- Десять лет изучать надо. Алгебру -- семь с половиной лет. Латинский язык -- десять лет. Да и то потом ни черта не знаешь. Трудно! Профессора двадцать тысяч в год получают.
   Плантов подпер щеку рукой и сосредоточенно слушал Поползухина.
   -- Да, теперь народ другой, -- сказал он. -- Все знают. Вы на граммофоне умеете играть?
   -- Как играть?
   -- А так... Прислал мне тесть на именины из города граммофон... Труба есть такая, кружочки. А как на нем играть, бес его знает! Так и стоит без дела.
   Поползухин внимательно посмотрел на Плантова, отложил в сторону пиджак и сказал:
   -- Да, я на граммофоне немного умею играть. Учился. Только это трудно, откровенно говоря!
   -- Ну? Играете? Вот так браво!..
   Плантов оживился, вскочил и схватил гимназиста за руку.
   -- Пойдем! Вы нам поиграете. Ну его к бесу, ваш пиджак! После отчистите! Послушаем, как оно это... Жена, жена!.. Иди сюда, бери вязанье, учитель на граммофоне будет играть!
   Граммофон лежал в зеленом сундуке под беличьим салопом, завернутый в какие-то газеты и коленкор.
   Поползухин с мрачным, решительным лицом вынул граммофон, установил его, приставил рупор и махнул рукой.
   -- Потрудитесь, господа, отойти подальше! Андрейка, ты зачем с колен встал? Как пиджаки чернилами обливать, на это ты мастер, а как на коленях стоять, так не мастер! Господа, будьте любезны сесть подальше, вы меня нервируете!
   -- А вы его не испортите? -- испуганно спросил Плантов. -- Вещь дорогая.
   Поползухин презрительно усмехнулся:
   -- Не беспокойтесь, не с такими аппаратами дело имели!
   Он всунул в отверстие иглу, положил пластинку и завел пружину.
   Все ахнули. Из трубы донесся визгливый человеческий голос, кричавший: "Выйду ль я на реченьку".
   Бледный от гордости и упоенный собственным могуществом, стоял Поползухин около граммофона и изредка, с хладнокровием опытного, видавшего виды мастера подкручивал винтик, регулирующий высоту звука.
   Помещик Плантов хлопал себя по бедрам, вскакивал и, подбегая ко всем, говорил:
   -- Ты понимаешь, что это такое? Человеческий голос из трубы! Андрейка, видишь, болван, какого мы тебе хорошего учителя нашли? А ты все по крышам лазишь!.. А ну еще что-нибудь изобразите, господин Поползухин!
   В дверях столпилась дворня с исковерканными изумлением и тайным страхом лицами: девка, выпавшая вчера из окна, мальчишка, разбивший тарелку, и даже продажный кучер Афанасий, сговорившийся с Андрейкой погубить учителя.
   Потом крадучись пришла вчерашняя старуха. Она заглянула в комнату, увидела учителя, блестящий рупор, всплеснула руками и снова умчалась, подпрыгивая, в сад.
   В Кривых Углах она считалась самым пугливым, диким и глупым существом.
  

Глава третья

  

Светлые дни

  
   Для гимназиста Поползухина наступили светлые, безоблачные дни. Андрейка боялся его до обморока и большей частью сидел на крыше, спускаясь только тогда, когда играл граммофон. Помещик Плантов забыл уже о кончинах и целый день ходил по пятам за Поползухиным, монотонно повторяя молящим голосом:
   -- Ну, сыграйте что-нибудь!.. Очень вас прошу! Чего, в самом деле?
   -- Да ничего сейчас не могу! -- манерничал Поползухин.
   -- Почему не можете?
   -- А для этого нужно подходящее настроение! А ваш Андрейка меня разнервничал.
   -- А бес с ним! Плюньте вы на это учение! Будем лучше играть на граммофоне... Ну, сыграйте сейчас!
   -- Эх! -- качал мохнатой головой Поползухин. -- Что уж с вами делать! Пойдемте!
   Госпожа Плантова за обедом подкладывала Поползухину лучшие куски, поила его наливкой и всем своим видом показывала, что она не прочь нарушить свой супружеский долг ради такого искусного музыканта и галантного человека.
   Вся дворня при встрече с Поползухиным снимала шапки и кланялась. Выпавшая в свое время из окна девка каждый день ставила в комнату учителя громадный свежий букет цветов, а парень, разбивший тарелку, чистил сапоги учителя так яростно, что во время этой операции к нему опасно было подходить на близкое расстояние: амплитуда колебаний щетки достигала чуть не целой сажени.
   И только одна поджарая старуха не могла превозмочь непобедимую робость перед странным могуществом учителя -- при виде его с криком убегала в сад и долго сидела в крыжовнике, что отражалось на ее хозяйственных работах.
   Сам Поползухин, кроме граммофонных занятий, ничего не делал: Андрейку не видал по целым дням, помыкал всем домом, ел пять раз в сутки и иногда, просыпаясь ночью, звал приставленного к нему парня:
   -- Принеси-ка мне чего-нибудь поесть! Студня, что ли, или мяса! Да наливки дай!
   Услышав шум, помещик Плантов поднимался с кровати, надевал халат и заходил к учителю.
   -- Кушаете? А что, в самом деле, выпью-ка и я наливки! А ежели вам спать не особенно хочется, пойдем-ка, вы мне поиграете что-нибудь. А?
   Поползухин съедал принесенное, выпроваживал огорченного Плантова и заваливался спать.
  

Глава четвертая

  

Крах

  
   С утра Поползухин уходил гулять в поле, к реке. Дворня, по поручению Плантова, бегала за ним, искала, аукала и, найдя, говорила:
   -- Идите, барчук, в дом! Барин просят вас на той машине играть.
   -- А ну его к черту! -- морщился Поползухин. -- Не пойду! Скажите, нет настроения для игры!
   -- Идите, барчук!.. Барыня тоже очень просила. И Андрейка плачут, слухать хочут.
   -- Скажите, вечером поиграю!
   Однажды ничего не подозревавший Поползухин возвращался с прогулки к обеду. В двадцати шагах от дома он вдруг остановился и, вздрогнув, стал прислушиваться.
   "Выйду ль я на реченьку", -- заливался граммофон.
   С криком бешенства и ужаса схватился гимназист Поползухин за голову и бросился в дом. Сомнения не было: граммофон играл, а в трех шагах от него стоял неизвестный Поползухину студент и добродушно-насмешливо поглядывал на окружающих.
   -- Да что ж тут мудреного? -- говорил он. -- Механизм самый простой. Даже Андрейка великолепно с ним управится.
   -- Зачем вы без меня трогали граммофон? -- сердито крикнул Поползухин.
   -- Смотри, какая цаца! -- сказал ядовито помещик Плантов. -- Будто это его граммофон. Что же ты нам кружил голову, что на нем играть нужно учиться? А вот Митя Колонтарев приехал и сразу заиграл. Эх, ты... карандаш! А позвольте, Митя, я теперь заведу! То-то здорово! Теперь целый день буду играть. Позвольте вас поцеловать, уважаемый Митя, что вздумали, свизитировать нас, стариков.
   За обедом на Поползухина не обращали никакого внимания. Говядину ему положили жилистую, с костью, вместо наливки он пил квас, а после обеда Плантов, уронив рассеянный взгляд на Андрейку, схватил его за ухо и крикнул:
   -- Ну, брат, довольно тебе шалберничать... нагулялся!.. Учитель, займитесь!
   Поползухин схватил Андрейку за руку и бешено дернул его:
   -- Пойдем!
   И они пошли, не смотря друг на друга... По дороге гимназист дал Андрейке два тумака, а тот улучил минуту и плюнул учителю на сапог.
  
  

Виктор Поликарпович

  
   В один город приехала ревизия... Главный ревизор был суровый, прямолинейный, справедливый человек с громким, властным голосом и решительными поступками, приводившими в трепет всех окружающих.
   Главный ревизор начал ревизию так: подошел к столу, заваленному документами и книгами, нагнулся каменным, бесстрастным, как сама судьба, лицом к какой-то бумажке, лежавшей сверху, и лязгнул отрывистым, как стук гильотинного ножа, голосом:
   -- Приступим-с.
   Содержание первой бумажки заключалось в том, что обыватели города жаловались на городового Дымбу, взыскавшего с них незаконно и неправильно триста рублей "портового сбора на предмет морского улучшения".
   -- Во-первых, -- заявляли обыватели, -- никакого моря у нас нет... Ближайшее море за шестьсот верст через две губернии, и никакого нам улучшения не нужно; во-вторых, никакой бумаги на это взыскание упомянутый Дымба не предъявил, а когда у него потребовали документы -- показал кулак, что, как известно по городовому положению, не может служить документом на право взыскания городских повинностей; и, в-третьих, вместо расписки в получении означенной суммы он, Дымба, оставил окурок папиросы, который при сем прилагается.
   Главный ревизор потер руки и сладострастно засмеялся. Говорят, при каждом человеке состоит ангел, который его охраняет. Когда ревизор так засмеялся, ангел городового Дымбы заплакал.
   -- Позвать Дымбу! -- распорядился ревизор.
   Позвали Дымбу.
   -- Здравия желаю, ваше превосходительство!
   -- Ты не кричи, брат, так, -- зловеще остановил его ревизор. -- Кричать после будешь. Взятки брал?
   -- Никак нет.
   -- А морской сбор?
   -- Который морской, то взыскивал по приказанию начальства. Сполнял, ваше-ство, службу. Их высокородие приказывали.
   Ревизор потер руки профессиональным жестом ревизующего сенатора и залился тихим смешком.
   -- Превосходно... Попросите-ка сюда его высокородие. Никифоров, напишите бумагу об аресте городового Дымбы как соучастника.
   Городового увели.
   Когда его уводили, явился и его высокородие... Теперь уже заливались слезами два ангела: городового и его высокородия.
   -- Из... ззволили звать?
   -- Ох, изволил. Как фамилия? Пальцын? А скажите, господин Пальцын, что это такое за триста рублей морского сбора? Ась?
   -- По распоряжению Павла Захарыча, -- приободрившись, отвечал Пальцын. -- Они приказали.
   -- А-а. -- И с головокружительной быстротой замелькали трущиеся одна об другую ревизоровы руки. -- Прекрасно-с. Дельце-то начинает разгораться. Узелок увеличивается, вспухает... Хе-хе. Никифоров! Этому -- бумагу об аресте, а Павла Захарыча сюда ко мне... Живо!
   Пришел и Павел Захарыч.
   Ангел его плакал так жалобно и потрясающе, что мог тронуть даже хладнокровного ревизорова ангела.
   -- Павел Захарович? Здравствуйте, здравствуйте... Не объясните ли вы нам, Павел Захарович, что это такое "портовый сбор на предмет морского улучшения"?
   -- Гм... Это взыскание-с.
   -- Знаю, что взыскание. Но -- какое?
   -- Это-с... во исполнение распоряжения его превосходительства.
   -- А-а-а... Вот как? Никифоров! Бумагу! Взять! Попросить его превосходительство!
   Ангел его превосходительства плакал солидно, с таким видом, что нельзя было со стороны разобрать: плачет он или снисходительно улыбается.
   -- Позвольте предложить вам стул... Садитесь, ваше превосходительство.
   -- Успею. Зачем это я вам понадобился?
   -- Справочка одна. Не знаете ли вы, как это понимать: взыскание морского сбора в здешнем городе?
   -- Как понимать? Очень просто.
   -- Да ведь моря-то тут нет!
   -- Неужели? Гм... А ведь в самом деле, кажется, нет. Действительно нет.
   -- Так как же так -- "морской сбор"? Почему без расписок, документов?
   -- А?
   -- Я спрашиваю -- почему "морской сбор"?!
   -- Не кричите. Я не глухой.
   Помолчали. Ангел его превосходительства притих и смотрел на все происходящее широко открытыми глазами, выжидательно и спокойно.
   -- Ну?
   -- Что "ну"?
   -- Какое море вы улучшали на эти триста рублей?
   -- Никакого моря не улучшали. Это так говорится -- море.
   -- Ага. А деньги-то куда делись?
   -- На секретные расходы пошли.
   -- На какие именно?
   -- Вот чудак человек! Да как же я скажу, если они секретные!
   -- Так-с...
   Ревизор часто-часто потер руки одна о другую.
   -- Так-с. В таком случае, ваше превосходительство, вы меня извините... обязанности службы... я принужден буду вас, как это говорится: арестовать. Никифоров!
   Его превосходительство обидчиво усмехнулся:
   -- Очень странно: проект морского сбора разрабатывало нас двое, а арестовывают меня одного.
   Руки ревизора замелькали, как две юрких белых мыши.
   -- Ага! Так, так... Вместе разрабатывали?! С кем? Его превосходительство улыбнулся.
   -- С одним человеком. Не здешний. Питерский, чиновник.
   -- Да-а? Кто же этот человечек?
   Его превосходительство помолчал и потом внятно сказал, прищурившись в потолок:
   -- Виктор Поликарпович. Была тишина. Семь минут.
   Нахмурив брови, ревизор разглядывал с пытливостью и интересом свои руки...
   И нарушил молчание:
   -- Так, так... А какие были деньги получены: золотом или бумажками?
   -- Бумажками.
   -- Ну, раз бумажками -- тогда ничего. Извиняюсь за беспокойство, ваше превосходительство. Гм... гм...
   Ангел его превосходительства усмехнулся ласково-ласково.
   -- Могу идти? Ревизор вздохнул:
   -- Что ж делать... Можете идти.
   Потом свернул в трубку жалобу на Дымбу и, приставив ее к глазу, посмотрел на стол с документами.
   Подошел Никифоров:
   -- Как с арестованными быть?
   -- Отпустите всех... Впрочем, нет! Городового Дымбу на семь суток ареста за курение при исполнении служебных обязанностей. Пусть не курит... Кан-налья!
   И все ангелы засмеялись, кроме Дымбиного.
  
  

О шпаргалке

Трактат

  

Написан автором для детей. С большой к ним любовью и нежностью

  

1

  
   "Шпаргалка" была известна в глубокой древности.
   Слово "шпаргалка" происходит от санскритского -- chpargalle, что значит: секретный, тайный документ.
   У Плиния встречается описание шпаргалок того времени, но они были громоздки, неудобны и употреблялись древними учениками лишь в самых крайних случаях. Дело в том, что тогда бумаги еще не существовало, а папирус и выделанная кожа убитых животных стоили очень дорого. Поэтому шпаргалки писались древними учениками на неуклюжих, тяжелых навощенных кирпичах, которые не могли быть спрятаны в карманы или за пазуху. Ученики, пользовавшиеся на экзаменах такими шпаргалками, часто попадались, подвергались взысканиям и иногда даже, как неспособные быть гражданами в будущем, -- сбрасывались с утеса в бушующее море (Спарта).
   Со времени изобретения бумаги шпаргалка стала популяризироваться, развиваться и уже, в ближайшие к нам века, завоевала себе в науке выдающееся положение. Но дети, пользовавшиеся шпаргалкой, как и в древности, подвергались всяческим наказаниям и гонениям и даже вызвали знаменитый по своей жестокости закон Мальтуса.
   Наука, однако, не зевала и шла напролом быстрыми шагами, толкая впереди себя юркую, удобную, портативную шпаргалку. Некоторые защитники шпаргалки как научного пособия утверждают даже, что не наука толкала вперед шпаргалку, а эта последняя тащила на буксире науку.
   Во всяком случае, известно, что и великие, знаменитые люди не брезгали шпаргалкой как учебным пособием. Назовем некоторых: Гейне, Гельмгольц и даже наш великий соотечественник Пушкин, автор бессмертного "Руслана и Людмилы"...
   В наши дни шпаргалка является образцом усовершенствованности, хитроумия и человеческой находчивости. В ее типе многое упростилось, многое лишнее, ненужное, что подвергало ученика на экзамене риску попасться -- упразднено.
   Перечислим в нашем небольшом очерке наиболее распространенные типы шпаргалок...
  

Шпаргалка обыкновенная

  
   Пишется на длинной, свернутой в трубочку полосе бумаги, вроде свитка (возвращение к древним образцам?). Бумага свернута так, что края ее загибаются внутрь, и, таким образом, нужное место легко может быть найдено в бесконечном свитке посредством простого передвижения загнутых краев. Почерк должен быть мелкий, убористый, но ясный, разборчивый, без ошибок, кои для экзаменующегося могут быть гибельны. Бумага тонкая, гибкая.
  

Шпаргалка манжетная

  
   Манжетная шпаргалка более удобна в смысле своей незаметности и отсутствия риска, но как площадь для вписывания максимума данных необходимой науки, -- она невелика, стеснительна и поэтому может содержать только самые необходимые для экзаменующегося термины.
   Лучший способ пользования манжетной шпаргалкой -- задумчивое поднесение руки ко лбу, будто бы вы сосредоточенно обдумываете ответ. В это время и нужно быстро прочесть шпаргалку, отмечая в уме главное, но не обнаруживая в то же время на лице исключительного интереса к чтению, что легко может быть замечено экзаменаторами.
   В случае уличения вас в пользовании шпаргалкой вы должны моментально задвинуть манжеты в рукава, а если и это будет замечено -- можете пустить в ход последний шанс и удивленно заявить, что сами не знаете -- кому это понадобилось испортить ваши новые манжеты, исписав их непонятными словами. Некоторые считают также недурным выходом из положения -- заплакать, но мы лично считаем этот способ устаревшим и обыкновенно не достигающим цели.
  

Шпаргалка с резиной

  
   Разновидность манжетной -- по размеру своей площади, очень небольшой и неудобной.
   Изготовление такое: кусок резинки, употребляемой обыкновенно для рогаток, пришивается одним концом к внутреннему карману, а другим к шпаргалке, сделанной из твердой бумаги. По мере необходимости шпаргалка вытягивается из кармана и быстро пробегается глазами (см. "шпаргалка манжетная"), а в случае тревоги стоит только пустить шпаргалку на волю, и она сама вскочит в карман.
   В случае недоразумений с экзаменационным комитетом наиболее уместен тон благородного негодования и оскорбленной невинности.
   Диалог приблизительно такой:
  
   Экзаменатор. Эй, эй! Что это вы там читаете, вынутое из кармана?
   Вы (изумленно). Я? Читаю? Ничего подобного.
   Экзаменатор. Да я же сам видел бумажку, вынутую вами из кармана. Она, наверно, и сейчас в ваших руках...
   Вы (доверчиво показываете обе руки)...
   Экзаменатор. Но этого не может быть! Я видел своими глазами!! Значит, вы уронили на пол!
  
   Начинаются безрезультатные поиски на полу, осматриваются снова ваши руки, рукава, заглядывают даже в ваш рот; на ваших глазах дрожат слезы негодования невинно оскорбленного человека, потому что никакой шпаргалки не обнаруживается.
   Тогда вы спрашиваете дрожащим голосом:
   -- За что вы меня, господа, обидели?
   Будьте уверены, что экзаменаторы почувствуют перед вами такую неловкость, которая может быть смягчена только несколькими пятерками, хотя бы вы на самом деле не знали ни бельмеса.
   После получения вами хороших отметок мы не рекомендуем разоблачать фокус с резинкой, радостно приплясывая на одной ноге и хлопая в ладоши:
   -- А я надул, надул вас! У меня-таки была шпаргалка на резинке! Ага, что?!.
   В этом случае скоропреходящая минута удовольствия, торжества и морального превосходства над экзаменаторами легко может быть искуплена сиденьем в классе на второй год.
  

Шпаргалка подошвенная

  
   Культура идет вперед быстрыми шагами. Что казалось невозможным, неслыханным вчера -- сегодня уже не вызывает ни в ком удивления. Такова подошвенная шпаргалка.
   Кажется, что может быть труднее и неблагодарнее -- написать шпаргалку на подошвах сапога? -- однако в последнее время экзаменующиеся прибегают к этому чаще, чем многие думают.
   Понятно, что само местонахождение шпаргалки суживает круг возможности пользоваться ею. Так, при устном ответе чтение по такой шпаргалке невозможно. Мы не знаем случая, чтобы кто-нибудь, стоя перед экзаменаторами, хватал сам себя с искусством гимнаста за ногу и, поднеся подошву сапога к глазам, начинал отвечать по ней свой билет. Помимо неудобства такого положения, оно сразу бросается в глаза экзаменаторам и вызывает в них подозрение: что это, дескать, такое ученик нашел на своем сапоге? Почему он так внимательно рассматривает подошву?
   Если бы даже ученик, стоящий у экзаменационного стола, и знал, что у рядом с ним стоящего товарища на сапоге помещается целая литература, то и тут элементарное чувство общности интересов должно удержать его от хватания товарища за ноги, повержения его на пол и чтения своего билета по подошвам поверженного.
  

Шпаргалка телесная

  
   Уж одно название этой шпаргалки показывает, что она должна писаться на теле.
   Наиболее удобное для этого места следующие: ладони рук и ногти.
   Этот способ сдачи экзаменов имеет то неудобство, что лишает экзаменующегося возможности приветствовать товарищей дружеским пожатием, вытереть пот со лба или вступить со сверстниками в оживленную драку. Мы знали мальчугана, которого товарищи однажды перед экзаменом били и оскорбляли, как хотели, а он отвечал на все это кроткой снисходительной улыбкой...
   И не потому, что был он добр, а просто руки его были исписаны так, как пишутся словоохотливыми людьми открытки. Даже ногти его пестрели какими-то формулами. Этот мальчик выдержал экзамен блестяще, но когда потом пошел стирать свои записи на руках -- с помощью лиц и затылков утренних обидчиков, то так увлекся этим, что был замечен попечителем округа и оставлен на второй год.
   Впрочем, этот случай -- исключительный и возражением против пользования "телесной шпаргалкой" служить не может.
  

* * *

  
   Мы знали одного ученика, который увлекался принципом именно телесной шпаргалки. Он был исписан так, что любитель дал бы за него большие деньги. Это была какая-то ходячая энциклопедия разных наук.
   Если бы у нас существовала работорговля, то любой работорговец нажил бы на нем немало, перепродав его какому-нибудь ленивому ученику, которому опротивело таскать за собой ранец с книгами. Исписанный мальчик бегал бы за ним, живая книга, и при необходимости мог быть развернут и проштудирован самым полезным образом.
   Недавно, сидя у костра, мы слышали от старых учеников такую поэтическую легенду о шпаргалке...
   Несколько учеников в ночь перед экзаменом пробрались к спящему крепким сном учителю и исписали все его лицо несмывающимися чернилами. Это была первая шпаргалка в неприятельском лагере.
   И когда на другое утро он спрашивал экзаменующихся, они прямо, честно и внимательно глядели ему в лицо и отвечали без запинки.
   Повторяем, это -- легенда...
  

2

  
   Среди учеников наблюдаются и такие редкие экземпляры, которые не пользуются шпаргалками. Есть даже такие лица, которые отрицают пользу шпаргалок. Большей частью это лица, надеющиеся на свое счастье, но экзамены, как и всякая игра, по нашему мнению, тогда только и хороши, когда призывается на помощь счастью и некоторая заботливость, и труд. (Трудом мы называем добросовестное и тщательное изготовление шпаргалок по вышеприведенным образцам.)
   А счастье, а русское знаменитое "авось" -- вещи слишком гадательные, и не всегда они вывозят.
   Мы знали двух мальчиков -- одного чрезвычайно прилежного, а другого -- шалопая, ленивого, как тропический индеец.
   Они готовились к экзаменам.
   Разбили всю книгу по всеобщей истории на билеты, и случилось так, что ко дню экзаменов прилежный мальчик вызубрил все билеты, кроме одного, до которого дойти не успел; а шалопай, лентяй и бездельник, идя на экзамен, прочел только один единственный билет из всего громадного количества, представленного ему потом на выбор.
   И что же случилось?! Прилежный ученик вынул как раз тот билет, до которого не успел дойти, а лентяй превосходно ответил тот единственный кусочек, который значился на его билете и который он успел прочесть по дороге на экзамены.
   Прилежный мальчик после этого случая забросил все свои тетради, изорвал книги и, переселившись на Камчатку, сделался грозой и несчастьем всех других детей: он бил их и увечил так, что потом кончил свои дни в колонии малолетних преступников, где дожил до глубокой старости.
   Вот вам и счастье.
  

* * *

  
   Статья о "шпаргалке" кончена.
   Некоторые педагоги, может быть, упрекнут и даже выбранят меня за то, что я все время держался только на уровне шпаргалки и ее применения, вместо того, чтобы посоветовать ученикам лучше и добросовестнее учиться по книгам.
   Но дело в том, что автор -- ярый противник экзаменов. Да и автор уверен, что в данной статье он приковывал внимание юной аудитории лишь до тех пор, пока говорил с ней серьезным, деловым, понятным ей языком -- без всякого ломанья.
   А пустые советы слушаться доброго начальства и вести себя паиньками -- пусть дают другие, которые любят бедных детей меньше, чем автор...
  
  

Искусство и публика

  
   Вы -- писатели, актеры и живописцы! Вы все (да и я тоже) пишете, играете и рисуете для того многоголового таинственного зверя, который именуется публикой.
   Что же это за таинственный такой зверь? Приходило ли кому-нибудь в голову математически вычислить средний культурный и эстетический уровень этого "зверя"?
   Ведь те, с которыми мы в жизни встречаемся, в чьем обществе вращаемся, кто устно по знакомству разбирает наши произведения, -- эти люди, в сущности, не публика. Они благодаря именно близости к нам уже искушены, уже немного отравлены сладким пониманием тонкого яда, именуемого "искусством".
   А кто же те, остальные? Та Марья Кондратьевна, которая аплодирует вам, Шаляпин, тот Игнатий Захарыч, который рассматривает ваши, Борис Григорьев, репродукции в журнале "Жар-Птица", тот Семен Семеныч, который читает мои рассказы?
   Таинственные близкие незнакомцы -- кто вы?
  

* * *

  
   Недавно я, сидя на одном симфоническом концерте, услышал сзади себя диалог двух соседей по креслу (о, диалог всего в шесть слов).
   -- Скажите, это -- Григ?
   -- Простите, я приезжий.
   Этот шестисловный диалог дал мне повод вспомнить другой диалог, слышанный мною лет двенадцать тому назад, -- не откроет ли он немного ту завесу, за которой таинственно прячется "многоголовый зверь"?
   Двенадцать лет тому назад я сидел в зале Дворянского собрания на красном бархатном диване и слушал концерт симфонического оркестра, которым дирижировал восьмилетний Вилли Ферреро [1].
   Я не стенограф, но память у меня хорошая... Поэтому постараюсь стенографически передать тот разговор, который велся сзади меня зрителями, тоже сидевшими на красных бархатных диванах.
   -- Слушайте, -- спросил один господин своего знакомого, прослушав гениально проведенный гениальным дирижером "Танец Анитры", -- чем вы это объясняете?
   -- Что?
   -- Да вот то, что он так замечательно дирижирует.
   -- Простой карлик.
   -- То есть что вы этим хотите сказать?
   -- Я говорю, этот Ферреро -- карлик. Ему, может быть, лет сорок. Его лет тридцать учили-учили, а теперь вот -- выпустили.
   -- Да не может этого быть, что вы! Поглядите на его лицо! У карликов лица сморщенные, старообразные, а у Вилли типичное личико восьмилетнего шалуна, с нежным овалом и пухлыми, детскими губками.
   -- Тогда, значит, гипнотизм.
   -- Какой гипнотизм?
   -- Знаете, который усыпляет. Загипнотизировали мальчишку и выпустили.
   -- Все ученые заявили, что под гипнозом человек может делать только то, что он умеет делать и в нормальной жизни. Так, например, девушку можно под гипнозом заставить поцеловать находящегося вблизи мужчину, но никак нельзя заставить говорить ее по-английски, если она не знала раньше английского языка.
   -- Серьезно?
   -- Ну конечно.
   -- Тогда все это очень странно.
   -- В том-то и дело. Я поэтому и спрашиваю: чем вы объясняете это?
   -- Может, его мучили?
   -- Как это?
   -- Да вот, знаете, как маленьких акробатов... Рассказывают, что их выламывают и даже варят в молоке, чтобы у них кости сделались мягче.
   -- Ну что вы! Где же это видано, чтобы дирижера в молоке варили?
   -- Я не говорю в буквальном смысле -- в молоке. Может быть, просто истязали. Схватят его за волосы и ну теребить: "Дирижируй, паршивец!" Плачет мальчик, а дирижирует. Голодом морят тоже иногда.
   -- Ну что вы! При чем тут истязания. Вон даже клоуны, которые выводят дрессированных петухов и крыс, и те действуют лаской.
   -- Ну что там ваша ласка! Если и добиваются лаской, так пустяков: петух, потянув клювом веревку, Стреляет из пистолета, а крыса расхаживает в костюме начальника станции. Вот вам и вся ласка. А здесь -- маленький мальчуган дирижирует симфоническим оркестром! Этого лаской не добьешься.
   -- Значит, по-вашему, его родители истязали? Странная гипотеза! -- Он обиженно пожал плечами. -- Выходит так: берем мы обыкновенного мальчика миловидного, начинаем истязать, колотить его по чем попало -- и мальчишка через год-два уже дирижирует симфоническим оркестром так, что все приходят в восторг?! Просто же вы смотрите на вещи.
   -- Виноват! Вы вот все меня спрашиваете -- объясни да объясни. А как вы сами объясняете?
   -- Что? Вилли Ферреро?
   -- Да-с.
   -- Тут если и может быть объяснение, то гораздо сложней. Последние завоевания оптической техники.
   -- Вы думаете, посредством зеркал?
   -- То есть?
   -- Знаете, зеркало под известным углом... Фокусники достигают того, что...
   -- Нет-с, это пустяки. А видел я летом в "Аквариуме" механического живописца. Маленький человек, который собственноручно портреты с публики писал. Представьте себе, я узнал, как это делается: он соединен электрическим проводом с настоящим живописцем, который сидит за кулисами и рисует на другой бумаге. И что же вы думаете! Устроено так, что маленький живописец гениально точно повторяет все его движения и рисует очень похоже.
   -- Позвольте! Механического человека можно двигать электричеством -- но ведь Ферреро живой мальчик! Его даже профессора осматривали!
   -- Гм! Пожалуй. Ну, в таком случае я прямо отказываюсь понимать: в чем же тут дело?!
   Я не мог больше слушать разговора.
   -- Эй вы, господа. Все, что вы говорили, может быть, очень мило, но почему бы вам не предположить что-либо более простое, чем электрические провода и система зеркал...
   -- Именно?
   -- Именно, что мальчик -- просто гениален!
   -- Ну, извините, -- возразил старик, автор теории об истязании. -- Вот именно, что это было бы слишком простое объяснение!
  

* * *

  
   Подумайте только: на красном диване позади меня сидели люди, для которых мы пишем стихи, рассказы, рисуем картины, Шаляпин для них поет, а Павлова для них танцует.
   Не лучше ли всем нам, танцующим, поющим и пишущим, с Шаляпиным и Павловой во главе, заняться оптовой торговлей бычачьими шкурами? Я знаю немного бухгалтерию -- возьму на себя ведение конторских книг.
   А Вилли Ферреро будет у нас мальчишкой на посылках -- относить счета заказчикам... А?
  
   [1] Здесь дается позднейшая редакция этого рассказа. А. Т. Аверченко в своем примечании к рассказу вспоминает: "Этот крохотный гениальный мальчик разъезжал по России, с огромным успехом в годы 1911--1913-й выступая как дирижер огромного симфонического оркестра. Впечатление от его концертов было потрясающее..."
  
  

Современный роман

  

(Типа 1913 года)

  

Глава I

  
   ...Повенчавшись, молодые уехали за границу.
  

Глава II

  
   Прошло шесть месяцев.
   В уютной квартирке на Кирочной сидели за столом муж и молодая жена.
   -- Так ты меня любишь? -- осведомился муж.
   -- О, больше жизни! Ты для меня прекраснее всех.
   -- И ты для меня, -- восторженно подтвердил муж.
   -- Я сегодня иду к папе, -- сказала жена. -- Ты не будешь скучать без меня?
   -- И я пойду с тобой!
   -- О, нет. Он просил меня одну. Хочет сообщить что-то важное...
  

Глава III

  
   Вернувшись от отца, жена разделась и, прижимая к глазам платок, вошла в кабинет мужа,
   -- Боже мой! Лили! Что с тобой?!
   -- Приготовься ко всему!.. -- сказала жена, заглушая рыдания.
   -- О, ужас! Что такое?
   -- Мы должны расстаться.
   Как тигр, прыгнул муж к письменному столу и схватил кинжал...
   -- О, проклятая! Ты, значит, полюбила другого?!
   -- Ничего подобного! Я обожаю тебя!
   -- Так ты... значит... подозреваешь в измене меня?!
   -- Нет, -- сказала жена, всхлипывая. -- Ты меня, я знаю, любишь.
   -- Так в чем же дело?!!!
   -- Будь тверд и мужественен. Вынеси удар, как подобает мужчине.
   -- Ну?
   Супруги уселись перед камином, и жена начала свою грустную повесть:
   -- Как тебе известно, мой отец -- чиновник государственной канцелярии. Тогда еще, раньше, он говорил: "Эй, Лили, не выходи замуж за журналиста -- плохо будет!" Я не послушалась -- и вот!..
   -- Что -- вот!..
   -- Управляющий государственной канцелярией Крыжановский издал циркуляр, в котором запрещает своим чиновникам и их семьям общение с журналистами. Мой отец вызвал меня, показал циркуляр и потребовал...
   Но несчастный уже не слушал ее. Склонившись на спинку стула, он тихо, беззвучно рыдал.
   -- Прощай, моя молодость, мое лучезарное счастье. Не довелось нам пожить с тобой -- не сулил Рок.
   Слезы брызнули из глаз жены. Дрова в камине зашипели и погасли.
  

Глава IV

  
   -- Итак, -- спросил муж, утирая платком глаза, -- я должен уехать. Сегодня? Сейчас? Может быть, мы эту последнюю ночь проведем вместе?
   Опустив голову, жена молчала.
   -- Можно мне уехать завтра утром?
   Жена молчала.
   -- Ответь же мне, мое счастье!
   ...Молчала.
   -- Или горе лишило тебя речи? -- спросил со стоном несчастный. -- Ответь же мне!
   -- Ах ты, Господи! Должен бы ты, кажется, понять, что я не могу с тобой разговаривать! Как не стыдно приставать!
   -- Ты? Не можешь? Со мной разговаривать?
   -- Ну да! Кажется, ясно сказано: "Воспрещается чиновникам государственной канцелярии, их родственникам и семьям иметь общение с журналистами!" Отвяжись! Ни одного сведения ты от меня не получишь!
  

Глава V

  
   Муж вздохнул и позвонил.
   -- Глаша! Что, мой желтый чемодан в порядке?
   Отвернувшись, Глаша перебирала пальцами концы передника.
   -- Глаша! Я вас спрашиваю!
   -- Меня барыня нанимала, а не вы. Нам запрещено давать сведения журналистам.
   Тихо заплакал муж.
  

Глава VI

  
   Выйдя по черной лестнице во двор с чемоданчиком в руках, муж огляделся и крикнул:
   -- Дворник!!
   Из дворницкой показался дворник, из подворотни выскочил мальчишка-булочник.
   -- Гляди, -- крикнул дворник. -- Никак журналист во двор забег. Ату! Киш, проклятый!
   Булочников мальчишка схватил кирпич и бросил его в ногу журналисту.
   -- Кишь, анафема! Гони его отсюда, загоняй с парадной, дядя Микита! Мало на них, подлых, циркуляров пишут! Кш!
   Завизжав от боли и прихрамывая, побежал журналист на улицу.
  

Глава VII

  

(Эпилог)

  
   Была весна, светило яркое солнышко. Компания мальчишек весело шагала к реке, таща что-то в мешке.
   К ним подошли другие ребятишки.
   -- Чего тащите?
   -- А топить тащим журналистова ребеночка. Сегодня родился, так дедушка ихний из государственной канцелярии велели утопить.
   Мальчик из другой компании засвистал от избытка чувств и похвастался:
   -- А к нам вчера на огороды журналист забежал. Что смеху было! Никешка ему руку перебил, а Ванька Гайкин глаза выколол. Веревкой за ноги зацепили и по всему огороду таскали.
   Глазенки мальчишки с мешком засверкали завистью.
   -- Ну? А где ж он?
   -- А в яму с водой бросили. Вы какие будете?
   -- А из государственной канцелярии! Сторожевы дети.
   -- Гайда к реке!
   Молчало небо.
  

* * *

  
   P. S. Такова схема бытового романа в 1913 году. Мы не сомневаемся, что П. Д. Боборыкин [1] со свойственной его таланту отзывчивостью и сугубым вниманием к новым течениям -- использует эту схему для большой вещи в "Вестнике Европы".
  
   [1] Боборыкин Петр Дмитриевич (1836--1921) -- русский писатель -- публицист, мемуарист, переводчик, автор многих романов. "Вестник Европы" -- русский ежемесячный журнал либерального направления.
  
  

Былое

(Русские в 1962 году) [1]

  
   Зима этого года была особенно суровая.
   Крестьяне сидели дома, никому не хотелось высовывать носа на улицу. Дети перестали ходить в училище, а бабы совершали самые краткие рейсы: через улицу в гастрономический магазин или на электрическую станцию, с претензией и жалобой на вечную неисправность электрических проводов.
   Дед Пантелей разлегся на теплой лежанке и, щуря старые глаза от электрической лампочки, поглядывал на сбившихся у его ног малышей.
   -- Ну, что же вам рассказать, мез-анфанчики? Что хотите слушать, пострелята?
   -- Старое что-нибудь, -- попросила бойкая Аксюшка.
   -- Да что старое-то?
   -- Про губернаторов.
   -- Про-гу-бер-на-торов... -- протянул добродушно-иронически старик. -- И чевой-то вы их так полюбили? Вчера про губернатора, сегодня про губернатора...
   -- Чудно больно, -- сказал Ванька, шмыгая носом.
   -- Ваня, -- заметила мать, сидевшая на лавке с книгой в руках, -- это еще что за безобразие? Носового платка нет, что ли?! Твой нос действует мне на нервы.
   -- Так про губернаторов? -- прищурился дед Пантелей. -- Правду рассказывать?
   -- Не тяни, дед, -- сказала бойкая Аксюшка, -- ты уже впадаешь в старческую болтливость, в маразм и испытываешь наше терпение.
   -- И что это за культурная девчонка, -- захохотал дед. -- Ну, слушайте, леди и джентельмены... "Это было давно... Я не помню, когда это было... Может быть, никогда..." -- как сказал поэт. Итак, начнем с вятского губернатора Камышанского. Представьте себе, детки, что однажды он издает обязательное постановление такого рода: "Виновные в печатании, в хранении и распространении сочинений тенденциозного содержания подвергаются штрафу, с заменой тюремным заключением до трех месяцев".
   Ванькина мать Агафья подняла от книги голову и прислушалась.
   -- Позволь, отец, -- заметила она, -- но ведь тенденциозное сочинение не есть преступление. И Толстой был тенденциозен, и Достоевский в своем "Дневнике писателя"... Неужели же...
   -- Вот поди ж ты, -- засмеялся дед, -- и другие ему то же самое говорили. Да что поделаешь -- чрезвычайное положение. А ведь законник был, кандидат в министры. Ум имел государственный.
   Дед помолчал, пожевывая провалившимися губами.
   -- А то херсонский был губернатор. Уж я и фамилию его забыл. Бантыш, што ли... Так тот однажды оштрафовал газеты за телеграмму Петербургского телеграфного агентства из Англии, с речью какого-то английского деятеля. Что смеху было!
   -- Путаешь ты что-то, старый, -- сказал Ванюшка. -- Петербургское агентство ведь официальное. Заврался наш дед.
   -- Ваня! -- укоризненно заметила Агафья.
   Дед снисходительно усмехнулся:
   -- Ничего, то ли еще было. Как вспомнишь, и смех и грех. Владивостокский губернатор закрыл корейскую газету со статьей о Японии. Симферопольский вице-губернатор Масальский оштрафовал "Тавричанина" за перепечатки из "Нового Времени"... Такой был славный, тактичный. Он же гимназистов на улице ловил, которые ему фуражек не снимали. И арестовывал их. Те, бывало, клопики маленькие, плачут: "За что, дяденька?" -- "А за то, что начальство не почитаете и меня на улице не узнаете". -- "Да мы с вами незнакомы". -- "А-а, незнакомы, посидите в каталажке, будете знакомы". Веселый был человек.
   Дед опустил голову и задумался. Лицо его осветилось тихой задушевной улыбкой.
   -- Муратова тамбовского тоже помню... Приглашали его однажды на официальный деловой обед... "Приеду, -- говорит, -- если только евреев за столом не будет". -- "Один будет, -- говорят, -- директор банка". -- "Значит, я не буду". Такой был жизнерадостный...
   Телефонный звонок перебил его рассказ.
   Аксюшка подскочила к телефону и затараторила:
   -- Алло, кто говорит? Дядя Митяй? Отца нет. Он на собрании общества деятелей садовой культуры. Что? Какую книжку? Мопассана "Бель-ами"? Хорошо, я спрошу у мамы, -- если она есть, она пришлет.
   Аксюшка отошла от телефона и припала к дедовскому плечу:
   -- Еще, дедушка, что-нибудь о губернаторах.
   -- Ну, что же еще?
   Дед рассмеялся:
   -- Нравится? Как это говорится: "Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил"... Толмачева одесского тоже помню. Благороднейший человек был, порывистый. Научнейшая натура. Когда изобрели препарат "606", он им заинтересовался. "Кто, -- спрашивает, -- изобрел?" -- "Эрлих". -- "Жид? Да не допущу же я, -- говорит, -- чтобы у меня в Одессе делались опыты с жидовским препаратом. Да не бывать этому! Да не опозорю же я города своего родного этим шарлатанством!" Очень отзывчивый был человек, крепкий.
   Дед оживился:
   -- Думбадзе тоже помню. Тот был задумчивый.
   -- Как, дед, "задумчивый"?
   -- Задумается-задумается и скажет: "Есть у нас среди солдат евреи?" -- "Есть". -- "Выслать их". Купальщиц высылал, которые без костюмов купались; купальщиков, которые подглядывали. И всех по этапу, по этапу. Вкус большой к этапам имел... А раз, помню, ушел он из Ялты. Оделся в английский костюм и поехал по России. А журналу "Сатирикон" стало жаль его, что вот, мол, был человек старый при деле, а теперь без дела. Написали статью, пожалели. А он возьми и вернись в Ялту, когда журнал там получился. И что же вы думаете, дети: стали городовые по его приказу за газетчиками бегать, "Сатириконы" отбирать и рвать на клочки. Распорядительный был человек. Стойкий.
   И долго еще раздавался монотонный, добродушный дедушкин голос. И долго слушали его притихшие, изумленные дети.
   А за окном выла упорная сельская метель, слышались звуки автомобильных сирен и однотонное гудение дуговых фонарей на большой, занесенной снегом дороге. Ежилась, мерзла и отогревалась святая Русь.
  
   [1] Так -- при первой публикации в журнале "Сатирикон", N 39, 1910 год.
  
  

Корибу

  
   В мой редакторский кабинет вошел, озираючись, бледный молодой человек. Он остановился у дверей и, дрожа всем телом, стал всматриваться в меня.
   -- Вы редактор?
   -- Редактор.
   -- Ей-Богу?
   -- Честное слово!
   Он замолчал, пугливо посматривая на меня,
   -- Что вам угодно?
   -- Кроме шуток -- вы редактор?
   -- Уверяю вас! Вы хотели что-нибудь сообщить мне? Или принесли рукопись?
   -- Не губите меня, -- сказал молодой человек, -- Если вы сболтнете -- я пропал!
   Он порылся в кармане, достал какую-то бумажку, бросил ее на мой стол и сделал быстрое движение к дверям с явной целью -- бежать.
   Я схватил его за руку, оттолкнул от дверей, оттащил к углу, повернул в дверях ключ и сурово сказал:
   -- Э, нет, голубчик! Не уйдешь... Мало ли какую бумажку мог ты бросить на мой стол!..
   Молодой человек упал на диван и залился горючими слезами.
   Я развернул брошенную на стол бумажку.
   Вот какое странное произведение было на ней написано.
  

"АФРИКАНСКИЕ НЕУРЯДИЦЫ

  
   Указания благомыслящих людей на то, что на западном берегу Конго не все спокойно и что туземные князьки позволяют себе злоупотребления властью и насилие над своими подданными -- все это имеет под собой реальную почву. Недавно в округе Дилибом (селение Хухры-Мухры) имел место следующий случай, показывающий, как далеки опаленные солнцем сыновья далекого Конго от понятий европейской закономерности и порядка...
   Вождь племени бери-бери Корибу, заседая в совете государственных деятелей, получил известие, что его приближенный воин Музаки не был допущен в корраль, где веселились подданные Корибу. Не разобрав дела, князек Корибу разлетелся в корраль, разнес всех присутствующих в коррале, а корраль закрыл, заклеив его двери липким соком алоэ. После оказалось, что виноват был его приближенный воин, но, в сущности, дело не в этом! А дело в том, что до каких же пор несчастные, сожженные солнцем туземцы будут терпеть безграничное самовластие и безудержную вакханалию произвола какого-то князька Корибу?! Вот на что следовало бы обратить Норвегии серьезное внимание!"
  
   Прочтя эту заметку, я пожал плечами и строго обратился к обессилевшему от слез молодому человеку, который все еще лежал на моем диване:
   -- Вы хотите, чтобы мы это напечатали?
   -- Да... -- робко кивнул он головой.
   -- Никогда мы не напечатаем подобного вздора! Кому из читателей нашего журнала интересны какие-то обитатели Конго, коррали, сок алоэ и князьки Корибу. Подумаешь, как это важно для нас, русских!
   Он встал с дивана, взял меня за руки, приблизил свое лицо к моему и пронзительным шепотом сказал:
   -- Так я вам признаюсь! Это написано об одесском Толмачеве [1] и о закрытии им благородного собрания.
   -- Какой вздор и какая нелепость, -- возмутился я. -- К чему вы тогда ломались, переносили дело в какое-то Конго, мазали двери глупейшим соком алоэ, когда так было просто -- описать одесский случай и прямо рассказать о поведении Толмачева! И потом вы тут нагородили того, чего и не было... Откуда вы взяли, что Толмачев был в каком-то "совете государственных деятелей"? Просто он приехал в три часа ночи из кафешантана и закрыл благородное собрание, продержав под арестом полковника, которого по закону арестовывать не имел права. При чем здесь "совет государственных деятелей"?
   -- Я думал, так безопаснее...
   -- А что такое за дикая, дурного тона выдумка: заклеил двери липким соком алоэ? Почему не просто -- наложил печати?
   -- А вдруг бы догадались, что это о Толмачеве? -- прищурился молодой человек.
   -- Вы меня извините, -- сказал я. -- Но тут у вас есть еще одно место -- самое чудовищное по ненужности и вздорности... Вот это: "Следовало бы Норвегии обратить на это серьезное внимание"? Положа руку на сердце: при чем тут Норвегия?
   Молодой человек положил руку на сердце и простодушно сказал:
   -- А вдруг бы все-таки догадались, что это о Толмачеве? Влетело бы тогда нам по первое число. А так -- ну-ка -- пусть догадаются! Ха-ха!
   На мои глаза навернулись слезы.
   -- Бедные мы с вами... -- прошептал я и заплакал, нежно обняв хитрого молодого человека. И он обнял меня.
   И так долго мы с ним плакали.
   И вошли наши сотрудники и, узнав в чем дело, сказали:
   -- Бедный редактор! Бедный автор! Бедные мы! И тоже плакали над своей горькой участью.
   И артельщик пришел, и кассир, и мальчик, обязанности которого заключались в зализывании конвертов для заклейки, -- и даже этот мальчик не мог вынести вида нашей обнявшейся группы и, открыв слипшийся рот, раздирательно заплакал...
   И так плакали мы все.
  

* * *

  
   Эй, депутаты, чтоб вас!.. Да когда же вы сжалитесь над нами? Над теми, которые плачут...
  
   [1] Генерал-губернатор г. Одессы И. Н. Толмачев славился своим административным пылом.
  
  

Муха

  

1. Записки заключенного

  
   Итак -- я в тюрьме! Боже, какая тоска... Ни одного звука не проникает ко мне; ни одного живого существа не вижу я.
   О, Боже! Что это там?! На стене! Неужели? Какое счастье!
   Действительно: на унылой тюремной стене моей камеры я увидел обыкновенную муху. Она сидела и терла передними лапками у себя над головкой.
   Милая муха! Ты будешь моим товарищем... Ты скрасишь мое одиночество.
  

* * *

  
   Я очень боюсь: как бы она, огорченная неприхотливостью пищи, не улетела от меня.
   Устроим ей ужин.
   Я беру кусочек сахару, смачиваю водой и, положив его рядом с крошками вареного мяса (не знаю, может быть, мухи едят и мясо), начинаю наблюдать за своим маленьким товарищем.
   Муха летает по камере, садится на стены, на мою убогую койку, жужжит... Но она не замечает моих забот. Мушка, посмотри-ка сюда!
   Я встаю с койки и начинаю осторожно размахивать руками, стараясь подогнать ее к столу. Не бойся, бедняжка! Я не сделаю тебе зла: мы оба одинаково несчастны и одиноки.
   Ага! Наконец-то она села на стол.
   Я не удержался, чтобы не крикнуть ей:
   -- Приятного аппетита!
  

* * *

  
   В камере холодно.
   Моя муха -- мой дорогой товарищ -- сидит на стене в каком-то странном оцепенении... Неужели она умрет? Нет!
   -- Эй, вы, тюремщики! Когда я был один, вы могли меня морозить, но теперь... Дайте нам тепла! Дайте огня!
   Никто не слышит моих воплей и стуков. Тюрьма безмолвствует.
   Муха по-прежнему в оцепенении.
   Какое счастье! Принесли чайник с горячим чаем.
   Милый друг! Сейчас и тебе будет тепло.
   Я подношу осторожно чайник к стене, на которой сидит муха, и долго держу его так около мухи; вокруг распространяется живительная теплота; муха зашевелилась... вспорхнула... Наконец-то! Мы должны, дорогой товарищ, поддерживать друг друга, не правда ли, хе-хе!
  

* * *

  
   Сегодня не мог уснуть всю ночь.
   Всю ночь меня тревожила мысль, что муха, проснувшись, начнет в темноте летать, сядет на койку, и я неосторожным движением раздавлю ее, убью моего бедного доверчивого друга.
   Нет! Мне кажется -- смерти ее я бы не перенес. На столе горит лампа... Я лежу с открытыми глазами.
   Ничего! Днем можно выспаться.
  

* * *

  
   Какой ужас! Моя муха чуть не погибла в паутине. Я и не заметил этих адских сетей. Правда, паука я нигде не нашел, но паутина!
   Я немного задремал, когда до моего уха донеслось еле заметное жужжание.
   Встревоженный предчувствием -- я вскочил... Так и есть! Она бродит у самого края паутины.
   -- Милый товарищ! Я так же попался в расставленные мне сети, и я предостерегу тебя от повторения этого ужасного шага. Кш!.. Кш!..
   Я размахиваю руками, кричу, однако не настолько громко, чтобы испугать муху.
   Заметив меня, муха мечется в сторону -- и, конечно, попадается в паутину.
   Вот видишь, глупыш!
   Я снимаю рукой всю паутину и осторожно выпутываю из нее муху. О, если бы кто-нибудь так же разрушил и мою тюрьму и так же освободил меня.
  

* * *

  
   Сегодня я не могу ни есть, ни пить.
   Лежу на койке и бессмысленно гляжу в одну точку...
   Муха исчезла!
   Улетела, покинула меня, эгоистичное, самодовольное создание!
   Разве тебе было плохо? Разве не был я тебе преданным, верным другом, на чью сильную руку ты могла опереться?! Улетела!..
  

2. Записки мухи

  
   Залетела я сюда из простого любопытства.
   И сразу вижу, что сделала глупость.
   Тоска смертная! Только что уселась на стену -- привести себя в порядок и немного подремать, как вздрогнула, чувствуя на себе чей-то взгляд.
   Мужчина. Что ему нужно?
   Глаза на меня так пялит, что даже стыдно. Не думает ли он меня укокошить? Вижу, что придется распроститься с отдыхом. Полетаю по камере. Эх!
  

* * *

  
   Чего он ко мне пристает?
   Намесил на столе какой-то сладкой дряни с вываренной говядиной -- и гоняется за мной по камере, хлопая в ладоши.
   Что за смешное, нелепое зрелище: человек, а прыгает, как теленок, потерявший всякое достоинство...
   Придется усесться на стол, отведать его месива. Брр!..
   Что он там кричит? Как не стыдно, право! А еще человек.
  

* * *

  
   Ни минуты покоя!
   Только что я завела глаза, задремала, как он стал кричать, колотить кулаком в дверь и доколотился до того, что ему принесли чайник с кипятком.
   Что-то он предпримет?
   Этого еще недоставало! Тычет горячим чайником прямо мне в бок... Осторожнее, черрт!
   Так и есть: опалил крыло. Попробую полетать...
   Прямо-таки смешно: я летаю, а он носится за мной с чайником.
   Зрелище, от которого любая муха надорвет животики.
  

* * *

  
   На дворе ночь, спать хочется невероятно, а он зажег лампу, лежит и смотрит на меня.
   Все имеет свои границы! Я так истрепала нервы, так устала, что жду не дождусь, когда можно будет удрать от этого маниака.
   Ночью не выспишься, а завтра с утра, наверно, опять будет прыгать за мной с горячим чайником в руке...
   Всему есть границы! Этот человек чуть не вогнал меня в гроб!..
   Сегодня я подошла к паутине (паука давно нет, и мне хотелось рассмотреть это дурацкое сооружение...). И что же вы думаете! Этот человек уже тут как тут... Замахал руками, заорал что-то диким голосом и так испугал меня, что я метнулась в сторону и запуталась в паутине.
   Постой! Оставь! Я сама! Я сама выпутаюсь... Да оставь же! Крыло сломал, медведь. Нога, нога! Осторожнее, ногу! Ф-фу!
  

* * *

  
   Не-ет, миленький, довольно.
   Что это? Сигнал на обед? Какое счастье! Открывается дверь, и я -- адью!
   Теперь уж не буду такой дурой. И сама хобота сюда не покажу и товарищей остерегу:
   -- Товарищи-мухи! Держитесь подальше от тюремных камер!! Остерегайтесь инквизиции!
  
  

Хлопотливая нация

  
   Когда я был маленьким, совсем крошечным мальчуганом, у меня были свои собственные, иногда очень своеобразные, представления и толкования слов, слышанных от взрослых.
   Слово "хлопоты" я представлял себе так: человек бегает из угла в угол, взмахивает руками, кричит и, нагибаясь, тычется носом в стулья, окна и столы,
   "Это и есть хлопоты", -- думал я.
   И иногда, оставшись один, я от безделья принимался хлопотать. Носился из угла в угол, бормотал часто-часто какие-то слова, размахивал руками и озабоченно почесывал затылок.
   Пользы от этого занятия я не видел ни малейшей, и мне казалось, что вся польза и цель так и заключаются в самом процессе хлопот -- в бегстве и бормотании.
   С тех пор много воды утекло. Многие мои взгляды, понятия и мнения подверглись основательной переработке и кристаллизации.
   Но представление о слове "хлопоты" так и осталось у меня детское.
   Недавно я сообщил своим друзьям, что хочу поехать на южный берег Крыма.
   -- Идея, -- похвалили друзья. -- Только ты похлопочи заранее о разрешении жить там.
   -- Похлопочи? Как так похлопочи?
   -- Очень просто. Ты писатель, а не всякому писателю удается жить в Крыму. Нужно хлопотать. Арцыбашев хлопочет, Куприн тоже хлопочет.
   -- Как же они хлопочут? -- заинтересовался я.
   -- Да так. Как обыкновенно хлопочут.
   Мне живо представилось, как Куприн и Арцыбашев суетливо бегают по берегу Крыма, бормочут, размахивают руками и тычутся носами во все углы... У меня осталось детское представление о хлопотах, и иначе я не мог себе вообразить поведение вышеназванных писателей.
   -- Ну что ж, -- вздохнул я. -- Похлопочу и я.
   С этим решением я и поехал в Крым.
  

* * *

  
   Когда я шел в канцелярию ялтинского генерал-губернатора, мне казалось непонятным и странным: неужели о таком пустяке, как проживание в Крыму -- нужно еще хлопотать? Я православный русский гражданин, имею прекрасный непросроченный экземпляр паспорта -- и мне же еще нужно хлопотать! Стоит после этого делать честь нации и быть русским... Гораздо выгоднее и приятнее для собственного самолюбия быть французом или американцем.
   В канцелярии генерал-губернатора, когда узнали, зачем я пришел, то ответили:
   -- Вам нельзя здесь жить. Или уезжайте немедленно, или будете высланы.
   -- По какой причине?
   -- На основании чрезвычайной охраны.
   -- А по какой причине?
   -- На основании чрезвычайной охраны!
   -- Да по ка-кой при-чи-не?1!
   -- На осно-ва-нии чрез-вы-чай-ной ох-ра-ны!!!
   Мы стояли друг против друга и кричали, открыв рты, как два разозленных осла.
   Я приблизил свое лицо к побагровевшему лицу чиновника и завопил:
   -- Да поймите же вы, черт возьми, что это не причина!!! Что -- это какая-нибудь заразительная болезнь, которой я болен, что ли, -- ваша чрезвычайная охрана?!! Ведь я не болен чрезвычайной охраной -- за что же вы меня высылаете?.. Или это такая вещь, которая дает вам право развести меня с женой?! Можете вы развести меня с женой на основании чрезвычайной охраны?
   Он подумал. По лицу его было видно, что он хотел сказать:
   -- Могу.
   Но вместо этого сказал:
   -- Удивительная публика... Не хотят понять самых простых вещей. Имеем ли мы право выслать вас на основании охраны? Имеем. Ну, вот и высылаем.
   -- Послушайте, -- смиренно возразил я. -- За что же? Я никого не убивал и не буду убивать. Я никому в своей жизни не давал даже хорошей затрещины, хотя некоторые очень ее заслуживали. Буду я себе каждый день гулять тут по бережку, смирненько смотреть на птичек, собирать цветные камушки... Плюньте на вашу охрану, разрешите жить, а?
   -- Нельзя, -- сказал губернаторский чиновник.
   Я зачесал затылок, забегал из угла в угол и забормотал:
   -- Ну, разрешите, ну, пожалуйста. Я не такой, как другие писатели, которые, может быть, каждый день по человеку режут и бросают бомбы так часто, что даже развивают себе мускулатуру... Я тихий. Разрешите? Можно жить?
   Я думал, что то, что я сейчас делаю и говорю, и есть хлопоты.
   Но крепкоголовый чиновник замотал тем аппаратом, который возвышался у него над плечами. И заявил:
   -- Тогда -- если вы так хотите -- начните хлопотать об этом.
   Я с суеверным ужасом поглядел на него.
   Как? Значит, все то, что я старался вдолбить ему в голову -- не хлопоты? Значит, существуют еще какие-то другие загадочные, неведомые мне хлопоты, сложные, утомительные, которые мне надлежит взвалить себе на плечи, чтобы добиться права побродить по этим пыльным берегам?..
   Да ну вас к...
   Я уехал.
  

* * *

  
   Теперь я совсем сбился:
   Человек хочет полетать на аэроплане.
   Об этом нужно "хлопотать".
   Несколько человек хотят устроить писательский съезд.
   Нужно хлопотать и об этом.
   И лекцию хотят прочесть о радии -- тоже хлопочут.
   И револьвер купить -- тоже.
   Хорошо-с. Ну, а я захотел пойти в театр? Почему -- мне говорят -- об этом не надо хлопотать? Галстук хочу купить! И об этом, говорят, хлопотать не стоит!
   Да, я хочу хлопотать!
   Почему револьвер купить -- нужно хлопотать, а галстук -- не нужно? Лекцию о радии прочесть -- нужно похлопотать, а на "Веселую вдову" пойти -- не нужно. Откуда я знаю разницу между тем, о чем нужно хлопотать и -- о чем не нужно? Почему просто "о радии" -- нельзя, а "Радий в чужой постели" -- можно?
   И сижу я дома в уголку на диване (кстати, нужно будет похлопотать: можно ли сидеть дома в уголку на диване?) -- сижу и думаю:
   -- Если бы человек захотел себе ярко представить Россию -- как она ему представится?
   Вот как:
   Огромный человеческий русский муравейник "хлопочет".
   Никакой никому от этого пользы нет, никому это не нужно, но все обязаны хлопотать: бегают из угла в угол, часто почесывают затылок, размахивают руками, наклеивают какие-то марки и о чем-то бормочут, бормочут.
   Хорошо бы это все взять да изменить...
   Нужно будет похлопотать об этом.
  
  

Молния

  

1. Приезд незнакомца

  
   Если сказать правду, то рудничный поселок "Исаевский" считался первым среди других поселков -- по числу и разнообразию развлечений.
   Жаловаться было нечего: каждая неделя приносила что-нибудь новое. То конторщик Паланкинов запьет и в пьяном виде получит выговор от директора, то штейгерова корова сбесится, то свиньи съедят сынишку кухарки чертежника...
   А однажды рудничный врач, в пьяном виде, отрезал рабочему совсем не ту ногу, которую следовало. Этой ногой досужие, скучающие конторщики кормились целую неделю, потому что, хотя здоровая нога и была зарыта в больничном саду, но родственники безногого пронюхали об этом, вырыли ногу и явились к доктору просить на чай. Доктор раскричался, заявил, что понимает в медицине не хуже любого человека, и только после долгих споров, когда родственники стали энергично наступать на него с ногой в руках -- он сдался и уплатил десять рублей, не считая докторского осеннего пальто, подаренного безногому рабочему за беспокойство.
   Немало развлекала рудничную молодежь и история с неизвестным прохожим, который, шатаясь в зимнюю ночь около поселка, влез погреться на коксовую печь старой системы и прогорел. Объясняли так: когда он ложился, печь была еле-еле теплая, а потом огонь разгорелся, пробился сквозь угольную кору и прожег бок спящему.
   Видом своим изжаренный прохожий напоминал громадного поросенка, кожа на нем полопалась, волосы обгорели, и, так как он из-за каких-то формальностей целую неделю ждал погребения -- конторщики, стосковавшиеся по свежему, новому человеку, гурьбой шли в сарай, поднимали простыню и рассматривали покойника.
   Но все это были мелочи по сравнению с тем событием, которое оставило самый яркий след в жизни поселка... Событие это было -- кинематограф и стереоскопы.
   Однажды, в осеннее утро, похожее, как две капли воды, на другие утра, в контору приехал худой черный человек с цыганским лицом и белыми зубами, сверкнул этими зубами, сверкнул белками глаз и потребовал, чтобы его проводили к главному инженеру...
   Сначала все предположили, что это -- лесной поставщик, и не обратили на него никакого внимания, но это оказался не поставщик!
   Инженер после краткой беседы с приезжим вышел в контору и сказал:
   -- Вот, господа, месье Кибабчич предлагает у нас устроить временный кинематограф. Я думаю дать ему разрешение, конечно, только в том случае, если это не будет неблагоприятно отражаться на общем ходе занятий вверенного мне поселкового персонала!..
   Инженер повернулся и ушел, а контора загудела, оживилась, и Кибабчич сразу оказался в кругу двадцати молодых людей с испитыми от работы, пьянства и скуки лицами.
   Все впились в него глазами и стояли молча с полминуты.
   Самый развязный из конторщиков Масалакин протянул ему руку и сказал:
   -- Позвольте познакомиться.
   Кибабчич очаровал всех своим ловким, непринужденным ответом. Он сказал:
   -- Очень рад.
   -- Позвольте познакомиться, -- протянул руку табельщик Уважаев.
   И конторщик Петухин протянул тоже руку и сказал:
   -- Позвольте познакомиться.
   И всем говорил Кибабчич, этот чудесный, загадочный человек из другого неведомого края:
   -- Очень рад. Очень рад.
   -- Ну, -- сказал старик Луховидов, -- посмотрим, посмотрим ваш кинематограф.
   -- Не оставьте меня вашим благосклонным вниманием, -- расшаркался Кибабчич.
   -- Мы будем ходить каждый день! -- в порыве беспредельной радости вскричал Петухин.
   Над поселком "Исаевским" загоралась новая заря.
  

2. Премьера

  
   В большом помещения, носившем название "ожидальня", потому что зимой в ней сотни рабочих ожидали расчета, кипела работа. Плотники натягивали на раму полотно, устраивали скамьи для публики и загородку для рабочих.
   Конторщики то и дело выскакивали из конторы и прибегали смотреть: как идет работа и 5'спевают ли закончить все к вечеру воскресенья, когда была назначена премьера.
   Уже в субботу с утра в конторе никто не занимался. Все бродили от одного стола к другому и с напускным видом равнодушия вели беседы.
   -- Симпатичный он человек, этот Кибабчич. Такой простой. Вчера даже обедал у штейгера Анисимова.
   -- Ну?.. Все-таки, что ни говорите, затеять такое дело нужна большая сметка! Ведь это, как театр!
   -- А его сестра на мандолине играть будет, -- сказал пронырливый Масалакин.
   -- Что ты! Артистка?
   -- Значит, артистка, если играет на мандолине!
   -- И ты с ней знаком?
   -- Ну, не знаком еще. Но могу познакомиться... через Анисимова.
   Все пожали плечами, но на лицах читалась самая некрасивая, незамаскированная зависть.
   Наступило воскресенье.
   Хотя начало сеанса было назначено на восемь часов, но рабочие пришли в четыре, конторщики -- в шесть с половиной, а бухгалтер и штейгер, как истые аристократы, пресыщенные жизнью и удовольствиями, -- в семь часов.
   Масалакин, этот несокрушимый смелый лев, успел-таки познакомиться с сестрой Кибабчича и с семи часов вечера уже стоял около ее стула, рассматривая мандолину с искусственным спокойствием человека, умеющего владеть собой.
   Масалакин был одет шикарнее всех. На нем был смокинг, темно-красный закрытый жилет и изящные скороходы, сквозь верхние прорезы которых виднелись чистые белые чулки. На пальце сверкал огромный бриллиант, выменянный у Петухина на собрание сочинений Жюля Верна, а в галстуке торчала такая громадная булавка, что Масалакин время от времени одним размашистым движением подбородка сверху вниз -- втыкал ее глубоко по самую шляпку в галстук.
   Дамы смотрели на него с обожанием, конторщики завидовали, а он бросал на всех рассеянные, снисходительные взгляды и вел со своей соседкой разговор вполголоса.
   И думал он: "Почему все люди одинаковы? Почему я красив, блестящ и умею поговорить, а другие конторщики -- жалкие, невидные, ничем не выделяющиеся. Почему одних Господь отличает, а других сваливает в одну кучу?"
   Премьера удалась на славу. Картины весело мелькали на экране, мадемуазель Кибабчич играла вальс "Сон жизни", а Масалакин изредка наклонялся к ней с целью показать, что между ними уже установились дружеские отношения, и спрашивал:
   -- А из "Евгения Онегина" Чайковского что-нибудь играете? Или марш "Вахт-парад"?
   Во время перерыва дочь больничной сиделки Аглая Федоровна подозвала блестящего Масалакина и сказала:
   -- Фу, какой вы нарядный! Слушайте, вы знакомы с этим антрепренером... как его?
   -- Кибабчич, -- уронил небрежно Масалакин. -- Как же, Кибабчич!
   -- Познакомьте меня с ним.
   Масалакин ринулся в будку, вытащил оттуда Кибабчича и, дружески взяв его под руку, потащил в третий ряд.
   -- Да иди сюда, Костя! Да иди сюда, я тебя с одной барышней познакомлю! Не бойся!
   Все ахнули, услышав, что Масалакин уже на "ты" с гордым, богатым директором кинематографа. Конторщики завидовали... И когда этот человек все успевал?
  

3. На другой день

  
   Утром в конторе опять завидовали блестящему Масалакину, расспрашивали его о домашней жизни директора кинематографа и, подмигивая, говорили:
  
   -- А вы прямо ухажером сделались этой, что на мандолине играла. Смотрите, влюбитесь.
   Масалакин радостно смеялся.
   -- Уж и влюблюсь! Просто я люблю театральный мир и артистов. В них есть что-то благородное!
   -- Она действительно его сестра?
   -- Да-да. Она окончила курсы игры на мандолине, бывала в Петербурге. Даже несколько раз.
   Во время обеденного перерыва Масалакин предложил товарищам:
   -- Хотите, пойдем в кинематограф?
   -- Да там же сейчас ничего нет.
   -- Все равно. Я покажу вам полотно, ленты. Картинки маленькие-маленькие.
   И он, как свой человек, повел конторщиков в "ожидальню".
   Там царила полутьма. Кибабчич возился в будке, а сестра его меняла на мандолине струну.
   -- Позвольте познакомить вас, -- сказал Масалакин.
   -- Очень приятно, -- сказала барышня.
   -- Очень приятно. Очень приятно. Очень приятно, -- застенчиво сказали три конторщика.
   Кибабчич вылез из будки и стал показывать полотно и ленты.
   -- Неужели за полотном ничего нет? -- удивился Уважаев.
   -- Ничего. Простая стена.
   -- Поразительно. А я думал... А это что такое?
   -- Стереоскопы. Сейчас я зажгу лампочку. Если в это отверстие бросить пятак и вертеть ручку, то вы увидите раздевающуюся парижанку, купание в Биарицце и мечеть в Каире. Очень интересно!
   Раздевающаяся парижанка понравилась больше всего. Петухин истратил на нее три пятака, Уважаев -- четыре, а какой-то маленький, вновь поступивший конторщик с бледным, плоским, как лопата, лицом -- сорок копеек.
   Масалакин в это время что-то шептал барышне тихим, разнеженным голосом.
  

4. Еще несколько дней

  
   Каждый вечер зажигались лампы, впускалась по билетам публика, и Кибабчич показывал свои картины. Несмотря на то что их было только восемь и программа ни разу не менялась, публика с охотой десятки раз просматривала и "Выделку горшков в Ост-Индии", и "Барыня сердится" (очень комическая), и "Путешествие по Замбези" (видовая)...
   Наоборот, было так приятно узнавать старых знакомых, барыню, бьющую посуду на голове мужа, негров, вытаскивающих гиппопотама, и неловкого штукатура, обливающего краской прохожих.
   -- Сейчас будет "Жертва азарта"! -- предсказывал Петухин, развалившись во втором ряду.
   -- Нет, это через картину, -- возражала сиделкина дочь Аглая. -- А сейчас "Барыня сердится", очень комическая. Я хорошо помню, Константин Сергеевич! -- кричала она, оборачиваясь к будке. -- Ведь сейчас "Барыня сердится", очень комическая?
   -- Да, да, Аглая Федоровна. Впрочем, какую вы хотите, ту и пущу!
   -- Ах, какой вы кавалер!
   Аглая краснела. Все завидовали.
   Днем в "ожидальне" всегда торчал кто-нибудь из конторщиков. Заходил Петухин и, здороваясь с Кибабчичем, говорил:
   -- Скучно что-то. Посмотреть разве "Парижанку"?
   -- Пожалуйста, -- радушно говорил Кибабчич, -- картина интересная.
   Петухин бросал пятак, смотрел "Парижанку", потом "Купание в Биарицце", а потом, чтобы отстранить от себя подозрения в склонности к эротике, жертвовал пятак на скучную "Мечеть в Каире".
   Приходил и Уважаев.
   -- Смотрел уже "Парижанку"?
   -- Смотрел. И "Мечеть" смотрел и "Купанье".
   -- Хочешь еще посмотрим? Куда ни шел пятачок! Посмотрим?
   -- Ну, давай.
   Друзья становились у стекол и вертели ручку, любуясь знакомой, до последней черточки и складки белья, парижанкой.
   -- Вечером будете? -- спрашивал Кибабчич.
   -- Конечно, будем. "Барыня сердится" будете показывать?
   -- Все буду. Приходите.
   Кибабчич был светлым лучом Исаевского поселка, несмотря на то, что конторщики совершенно разорились на стереоскопы и билеты.
   Кибабчича приглашали с сестрой на обеды, на именины, катали на рудничных лошадях... Аглая вышила ему голубую сорочку, а Масалакин подарил мадемуазель Кибабчич громадную коробку конфет от Шелепова -- таких сухих, что их перед едой надо было обливать теплой водой.
  

5. Тьма

  
   И вот в один осенний день все это неожиданно кончилось... Кибабчич объявил, что завтра состоится последний спектакль и на другое утро они с сестрой перевозят свой театр на новое место.
   Погас светлый луч...
   Больше всех были в отчаянии Масалакин и Аглая... Она пришла вечером к Кибабчичу, вызвала его и имела с ним долгий разговор. А Масалакин сказал своей артистке, что едва ли переживет удар... Она ответила, что им нужно расстаться, а Масалакин заявил, что все артистки равнодушны и жестоки!.. И намекнул, что если когда-нибудь умрет, то немалая доля вины в этом придется на долю кое-кого.
   По окончании спектакля директору кинематографа и его сестре был устроен ужин, на котором Петухин говорил длинную, отрывистую речь, смысл которой заключался в том, что он благодарит дирекцию за доставленное эстетическое удовольствие и что деньги, в сущности, дрянь. Все сидели печальные, как на похоронах... А утром блестящая труппа покинула Исаевский поселок. Уехали: брат, сестра, "Парижанка", "Барыня сердится", штукатур, гиппопотам, мечеть и Аглая, которая бросила отчий кров для захватывающе интересной жизни с обаятельным авантюристом Кибабчичем.
   И стало мертво, темно и пусто...
   Даже неудачное покушение Масалакина на самоубийство при помощи баночки хлористого натрия, украденного в рудничной аптеке, и то не расшевелило заснувших.
  
  

Отец

  
   Стоит мне только вспомнить об отце, как он представляется мне взбирающимся по лестнице, с оживленным озабоченным лицом и размашистыми движениями, сопровождаемый несколькими дюжими носильщиками, обремененными тяжелой ношей.
   Это странное представление рождается в мозгу, вероятно, потому, что чаще всего мне приходилось видеть отца взбирающимся по лестнице, в сопровождении кряхтящих и ругающихся носильщиков.
   Мой отец был удивительным человеком. Все в нем было какое-то оригинальное, не такое, как у других... Он знал несколько языков, но это были странные, не нужные никому другому языки: румынский, турецкий, болгарский, татарский. Ни французского, ни немецкого он не знал. Имел он голос, но, когда пел, ничего нельзя было разобрать -- такой это был густой, низкий голос. Слышалось какое-то удивительное громыхание и рокот, до того низкий, что казался он выходящим из-под его ног. Любил отец столярные работы, но тоже они были как-то ни к чему -- делал он только деревянные пароходики. Возился над каждым пароходиком около года, делал его со всеми деталями, а когда кончал, то, удовлетворенный, говорил:
   -- Такую штуку можно продать не меньше чем за пятнадцать рублей!
   -- А матерьял стоил тридцать! -- подхватывала мать.
   -- Молчи, Варя, -- говорил отец. -- Ты ничего не понимаешь...
   -- Конечно, -- горько усмехаясь, возражала мать. -- Ты много понимаешь...
   Главным занятием отца была торговля. Но здесь он превосходил себя по странности и ненужности -- с коммерческой точки зрения -- тех операций, которые в магазине происходили.
   Для отца не было лучшего удовольствия, как отпустить кому-нибудь товар в долг. Покупатель, задолжавший отцу, делался его лучшим другом... Отец зазывал его в лавку, поил чаем, играл с ним в шашки и бывал обижен на мать до глубины души, если она, узнав об этом, говорила:
   -- Лучше бы он деньги отдал, чем в шашки играть.
   -- Ты ничего не понимаешь, Варя, -- деликатно возражал отец. -- Он очень хороший человек. Две дочери в гимназии учатся. Сам на войне был. Ты бы послушала, как он о военных порядках рассказывает.
   -- Да нам-то что до этого! Мало ли кто был на войне -- так всем и давать в долг?
   -- Ты ничего не понимаешь, Варя, -- печально говорил отец и шел в сарай делать пароход.
   Со мной у него были хорошие отношения, но характеры мы имели различные. Я не мог понять его увлечений, скептически относился к пароходам и, когда он подарил мне один пароход, думая привести этим в восторг, я хладнокровно, со скучающим видом потрогал какую-то деревянную штучку на носу крошечного судна и отошел.
   -- Ты ничего не понимаешь, Васька, -- сказал, сконфузившись, отец.
   Я любил книжки, а он купил мне полдюжины каких-то голубей-трубачей. Почему я должен был восхищаться тем, что у них хвосты не плоские, а трубой, до сих пор считаю невыясненным. Мне приходилось вставать рано утром, давая этим голубям корм и воду, что вовсе не увлекало меня. Через три-четыре дня я привел в исполнение адский план -- открыл дверцу голубиной будки, думая, что голуби сейчас же улетят. Но проклятые птицы вертели хвостами и мирно сидели на своем месте. Впрочем, открытая дверца принесла свою пользу: в ту же ночь кошка передушила всех трубачей, принеся мне облегчение, а отцу горе и тихие слезы.
   Как все в отце было оригинально, так же была оригинальна и необычна его страсть -- покупать редкие вещи. Требования, которые предъявлял он к этого рода операциям, были следующие: чтобы вещь приводила своим видом всех окружающих в удивление, чтобы она была монументальна и чтобы все думали, что вещь куплена за пятьсот рублей, когда за нее заплачено только тридцать.
  

* * *

  
   Однажды на лестнице дома, где мы жили, послышалось топанье многочисленных ног, крики и кряхтенье. Мы выбежали на площадку лестницы и увидели отца, который вел за собою несколько носильщиков, обремененных большой, странного вида вещью.
   -- Что это такое? -- с беспокойством спросила мать.
   Лучезарное лицо отца сияло гордостью и скрытой радостью человека, замыслившего прехорошенький сюрприз.
   -- Увидите, -- дрожа от нетерпения, говорил он. -- Сейчас поставим его.
   Когда "его" поставили и носильщики, облагодетельствованные отцом, удалились, "он" оказался колоссальной величины умывальником с мраморной лопнувшей пополам доской и красным потрескавшимся деревом.
   -- Ну? -- торжествующе обратился отец к окружающим. -- Во сколько вы оцените эту штуку?
   -- Да для чего она? -- спросила мать.
   -- Ты ничего не понимаешь, Варя. Алеша, скажи-ка ты -- сколько, по-твоему, стоит сей умывальник?
   Алеша -- льстец, гиперболист и фальшивая низкопоклонная душонка -- всплеснул измазанными чернилами руками и ненатурально воскликнул:
   -- Какая прелесть! Сколько стоит! Четыреста двадцать пять рублей!
   -- Ха-ха-ха! -- торжествующе захохотал отец. -- А ты, Варя, сколько скажешь?
   Мать скептически покачала головой:
   -- Да что ж... рублей пятнадцать за пего еще можно дать.
   -- Много ты понимаешь! Можете представить -- весь этот мрамор, красное дерево и все -- стоит по случаю всего двадцать пять рублей. Вот сейчас мы его попробуем! Марья! Воды.
   В монументальный рукомойник налили ведро воды... Нажатая ногой педаль не вызвала из крана ни одной капли жидкости, но зато, когда мы посмотрели вниз, ноги наши были окружены целым озером воды.
   -- Течет! -- сказал отец. -- Надо позвать слесаря. Марья! Сбегай.
   Слесарь повозился с полчаса над умывальником, взял за это шесть рублей и, уходя, украл из передней шапку.
   Умывальник поселился у нас.
   Когда отца не было дома, все с наслаждением умывались из маленького стенного рукомойника, но если это происходило при отце, он кричал, ругался, заставлял всех умываться из его покупки и говорил:
   -- Вы ничего не понимаете!
   У всех было основание избегать большого умывальника. У него был ехидный отвратительный нрав и непостоянство в симпатиях. Иногда он обнаруживал собачью привязанность к сестре Лизе и давался умываться из него нормальным, обычным способом. Или дружился с Алешей, был предупредителен к нему -- покорный, как ребенок, лил прозрачную струю на черные Алешины руки и не позволял себе непристойных выходок.
   Со всеми же другими поступал так: стоило только нажать педаль, как из крана со свистом вылетала горизонтальная струя воды и попадала неосторожному человеку в живот или грудь; потом струя моментально опадала и, притаившись, ждала следующего нажатии педали. Человек нагибался и подставлял руки, надеясь поймать проклятую струю в том самом месте, куда она била.
   Но струя не дремала...
   Увидя склоненные плечи, она взлетала фонтаном вверх, обрушивалась вниз, обливала голову и затылок доверчивого человека, моментально пропадала и, нацелившись на ноги, орошала их так щедро, что человек, побежденный умывальником, с проклятием отскакивал в сторону и убегал.
   Иногда же умывальник вертел струей, как змея головой, поворачивал ее, кривлялся, и тогда нужно было бегать вокруг этой монументальной дряни, чтобы поймать руками ускользающую увертливую струю, Потом уже мы придумали делать на нее форменную облаву: становились вокруг, протягивали десяток рук, и загнанная струя, как ни изворачивалась, а кому-нибудь попадала...
  

* * *

  
   Однажды на лестнице раздался знакомый топот и кряхтенье... Это отец, предводительствуя армией носильщиков, вел новую покупку.
   То была странная процессия.
   Впереди три человека тащили громадный четырехугольник с отверстием посередине, за ними двое несли странный точеный стержень, а сзади замыкали шествие еще два человека с каким-то подобием громадного глобуса и стеклянным матовым полушарием величиной с крышу небольшого сарайчика.
   -- Что это? -- с тайным страхом спросила мать.
   -- Лампа, -- весело отвечал отец.
   -- А я думала -- тумба для афиш.
   -- Не правда ли, -- подхватил отец, -- прегромадная вещь. Я и торговался полчаса, пока мне не уступили.
   Лампу установили рядом с умывальником. Она была ростом под потолок и вида самого странного, на редкость неудобного -- тяжелая, некрасивая, похожая на какое-то чудовищное африканское растение.
   -- Ну, как думаешь, Алеша... Сколько она стоит?
   -- Три тысячи! -- уверенно сказал Алеша.
   -- Ха-ха! А ты что скажешь, Варя?
   Мать, севши в уголку, беззвучно плакала.
   С отца весь восторг сразу слетел, и он, обескураженный, подошел к матери, нагнулся и нежно поцеловал ее в голову.
   -- Эх, Варя! Ты ничего не понимаешь!.. Васька! Сколько, по-твоему, должна стоить такая лампа?
   -- Семь тысяч, -- сказал я, обойдя вокруг лампы. -- По крайней мере, я дал бы за нее столько, лишь бы ее отсюда убрали.
   -- Много ты понимаешь! -- растерялся отец.
   Лампа оказалась из одного семейства с умывальником. Керосин (четырнадцать фунтов), налитый в нее, потек, отравил воздух, а когда слесарь исправил ее (тот самый, который украл шапку), то лампа втянула в себя громадный черный фитиль и ни за что не хотела выпустить его. Вытащенный какими-то щипцами, фитиль загорелся, но так начадил, что соседи пришли спасать нас от пожара, предлагая бесплатные услуги по выносу вещей и тушению огня.
   А громадная необъятная лампа горела маленьким микроскопическим огоньком, таким, какой теплится в лампадке у икон, тихо потрескивала и язвительно прищелкивала своим крохотным красным язычком.
   Отец стоял перед ней в немом восторге.
  

* * *

  
   Однажды на лестнице послышался такой же шум, грохот и крики.
   -- Что еще? -- выскочила мать.
   -- Часы, -- счастливо смеясь, сообщил отец.
   Это было самое поразительное, самое неслыханное из всего купленного отцом.
   По громадному циферблату стремительно носились две стрелки, не считаясь ни с временем, ни с усилиями людей, которые вздумали бы удержать их от этого. Внизу грозно раскачивался колоссальный маятник, делая размах аршина четыре, а впереди весь механизм хрипло и тяжело дышал, как загнанный носорог или полузадушенный подушкой человек...
   Кто их сделал? Какому пьяному, ненормальному, воспаленному алкоголем мозгу явилась мысль соорудить этот безобразный неуклюжий аппарат, со всеми частями, болезненно, как в бреду, преувеличенными, с ходом без логики и с пьяным отвратительным дыханием внутри, дыханием их творца, который, может быть, околел уже где-нибудь под забором, истерзанный белой горячкой, изглоданный ревматизмом и подагрой.
   Часы стали рядом с умывальником и лампой, перемигнулись и сразу поняли, как им вести себя в этом доме.
   Маятник стремительно носился от стены к стене и все норовил сбить с ног нас, когда мы стремглав проскакивали у него сбоку... Механизм ворчал, кашлял и стонал, как умирающий, а стрелки резвились на циферблате, разбегаясь, сходясь и кружась в лихой вакхической пляске...
   Отец вздумал подчинить нас времени, показываемому этими часами, но скоро убедился, что обедать придется ночью, спать в полдень и что нас через неделю исключат из училищ за появление на уроках в одиннадцать часов вечера.
   Часы пригодились нам как спортивный, невиданный доселе нигде аппарат... Мы брали трехлетнюю сестренку Олю, усаживали ее на колоссальный маятник, и она, уцепившись судорожно за стержень, носилась, трепещущая, испуганная, из стороны в сторону, возбуждая веселье окружающей молодежи.
   Мать назвала эту комнату "Проклятой комнатой".
   Целый день оттуда доносился удушливый запах керосина, журчали ручейки воды, вытекавшей из умывальника на пол, а по ночам нас будили и пугали страшные стоны, которые испускали часы, перемежая иногда эти стоны хриплым зловещим хохотом и ржаньем.
   Однажды, когда мы вернулись из школы и хлынули толпой в нашу любимую комнату повеселиться около часов, мы отступили, изумленные, испуганные: комната была пуста, и только три крашеных четырехугольника на полу показывали те места, где стояли отцовы покупки.
   -- Что ты с ними сделала? -- спросили мы мать.
   -- Продала.
   -- Много дали? -- спросил молчавший доселе отец.
   -- Три рубля. Только не они дали, а я... Чтобы их унесли. Никто не хотел связываться с ними даром...
   Отец опустил голову, и по пустой комнате гулко прошелся его подавленный шепот:
   -- Много ты понимаешь!
   Теперь он умер, мой отец.
  
  

Весёлый вечер

  
   Ее выцветшее от сырости и дождей пальто и шляпа с перьями, сбившимися от времени в странный удивительный комок, не вызывали у прохожих Невского проспекта того восхищения, на которое рассчитывала обладательница шляпы и пальто. Мало кто обращал внимание на эту шаблонную девицу, старообразную от попоек и любви, несмотря на свои двадцать пять лет, уныло-надоедливую и смешную, с ее заученными жалкими методами обольщения.
   Если прохожий имел вид человека, не торопящегося по делу, она приближалась к нему и шептала, шагая рядом и глядя на крышу соседнего дома:
   -- Мужчина... Зайдем за угол. Пойдем в ресторанчик -- очень недорого: маленький графин водки и тарелка ветчины. Право. А?
   И все время ока смотрела в сторону, делая вид, что идет сама по себе, и если бы возмущенный прохожий позвал городового, она заявила бы нагло и бесстыдно, что она не трогала этого прохожего, а наоборот -- он предлагал ей разные гадости, которые даже слушать противно.
   Ходила она так каждый день.
   -- Мужчина, поедем в ресторанчик. Неужели вам жалко: графинчик водки и тарелка ветчины. Право. А?
   Иногда предмет ее внимания, какой-нибудь веселый прохожий, приостанавливался и с видом шутника, баловня дам, спрашивал:
   -- А, может быть, ты хочешь графинчик ветчины и тарелку водки?
   И она раскрывала рот, схватывалась за бока и хохотала вместе с веселым прохожим, крича:
   -- Ой-ой, чудак! Уморил... Ну и скажет же...
   В общем, ей совсем не было так весело, как она прикидывалась, но, может быть, веселый прохожий, польщенный ее одобрением, возьмет ее с собой и накормит ветчиной и водкой, что, принимая во внимание сырую погоду, было бы совсем не плохо.
   Сегодня прохожие были какие-то необщительные и угрюмые, -- несколько человек в ответ на ее деланно-добродушное предложение поужинать совместно ветчиной и водкой посылали ее ко "всем чертям", а один, мрачный юморист, указал на полную возможность похлебать дождевой воды, набравшейся в тротуарном углублении, что, по его мнению, давало полную возможность развести в животе лягушек и питаться ими вместо ветчины.
   Юмориста эта шаблонная девица ругала долго и неустанно. Он уже давно ушел, а она все стояла, придерживая шляпу и изобретая все новые и новые ругательства, запас которых, к ее чести, был у нее велик и неисчерпаем.
   В это время навстречу шли два господина. Один приостановил своего спутника и указал ему на девицу:
   -- Давай, Вика, ее пригласим.
   Другой засмеялся, кивнул головой и пошел вперед. Оба, приблизившись к девице, осмотрели ее с ног до головы и вежливо приподняли свои цилиндры.
   -- Сударыня, -- сказал Петерс, -- приношу вам от имени своего и своего товарища тысячу извинений за немного бесцеремонный способ знакомства. Мы, знаете, народ простой и в обращении с дамами из общества не совсем опытны. Оправданием нам может служить ваш благосклонный взгляд, которым вы нас встретили, и желание провести вечер весело, просто, скромно и интеллигентно.
   Девица захохотала, взявшись за бока.
   -- Ой, уморили! Ну и комики же вы!
   Господин по имени Петерс всплеснул руками:
   -- Это очаровательно. Ты замечаешь, Вика, как наша новая знакомая весела?
   Вика кивнул головой.
   -- Настоящая воспитанность именно в этом и заключается: простота и безыскусственность. Вы извините нас, сударыня, если мы сделаем вам нескромное одно предложение...
   -- Что такое? -- спросила девица, замирая от страха, что ее знакомые повернутся и уйдут.
   -- Нам, право, неловко... Вы не примите нашего предложения в дурную сторону...
   -- Мы даем вам слово, -- заявил Петерс, -- что будем держать себя скромно, с тем уважением, которое внушает к себе каждая порядочная женщина.
   Девица хотела хлопнуть себя по бедрам и крикнуть: "Ой, уморили!" -- но руки ее опустились, и она молча, исподлобья взглянула на стоящих перед ней людей.
   -- Что вам нужно?
   -- Ради Бога, -- засуетился Вика, -- не подумайте, что мы хотели употребить во зло ваше доверие, но.., скажите... Не согласились бы вы отужинать вместе с нами, -- конечно, где-нибудь в приличном месте?
   -- Да, да, -- согласилась повеселевшая девица, -- конечно, поужинаю.
   -- О, как мы вам благодарны!
   Петерс нагнулся, взял загрубевшую руку девицы и тихо коснулся ее губами.
   -- Эй, мотор! -- крикнул куда-то в темноту Вика.
   Девица, сбитая с толку странным поведением друзей, думала, что они сейчас захохочут и убегут... Но вместо того к ним подъехал, пыхтя, автомобиль.
   Вика открыл дверцу, бережно взял девицу под руку и посадил ее на пружинные подушки.
   "Матушки ж вы мои, -- подумала пораженная, потрясенная девица. -- Что же это такое?"
   Ей пришло в голову, что самое лучшее, в благодарность за автомобиль, обнять Вику за шею, а сидевшему напротив Петерсу положить на колени ногу: некоторым из ее знакомых это доставляло удовольствие.
   Но Вика деликатно отодвинулся, давая ей место, и сказал:
   -- А ведь мы еще не знакомы. Моя фамилия -- Гусев, Виктор Петрович, а это мой приятель -- Петерс, Эдуард Павлович, -- писатель. Мы хотя и не осмеливаемся настаивать на сообщении нам вашей фамилии, но имя...
   Девица помолчала.
   -- Меня зовут Катериной. Катя.
   -- О, помилуйте, -- ахнул Петерс, -- разве мы осмелимся звать вас так фамильярно. Екатерина... как по отчеству?..
   -- Степановна.
   -- Мерси. Вика... Как ты думаешь, куда мы повезем Екатерину Степановну?.. Я думаю, в "Москву" неудобно.
   -- Да, -- сказал Вика. -- Там с приличной дамой нельзя показаться... Форменный кабак. Рискуешь наткнуться на кокотку, на пьяного... Самое лучшее -- к "Контану".
   -- Прекрасно. Вы, Екатерина Степановна, не бойтесь, туда смело можно привести приличную даму.
   Девица внимательно посмотрела в лицо друзьям: серьезные, невозмутимые лица, с той немного холодной вежливостью, которая бывает при первом знакомстве.
   И вдруг в голове мелькнула ужасная, потрясающая мысль: ее серьезно приняли за даму из общества.
   У "Контана" заняли отдельный кабинет. Порыжевшее пальто и слипшиеся перья были при ярком электрическом свете убийственны, но друзья не замечали этого и, разоблачив девицу, посадили ее на диван.
   -- Позвольте предложить вам закуску, Екатерина Степановна: икры, омаров... Что вы любите? Простите за нескромный вопрос: вы любите вино?
   -- Люблю, -- тихо сказала девица, смотря на цветочки на обоях.
   -- Прекрасно. Петерс, ты распорядись.
   Весь стол был уставлен закусками. Девице налили шампанского, а Петерс и Вика пили холодную, прозрачную водку. Девице вместо шампанского хотелось водки, но ни за что она не сказала бы этого и молча прихлебывала шампанское и заедала его ветчиной и хлебом.
   На белоснежной скатерти ясно выделялись потертые рукава ее кофточки и грудь, покрытая пухом от боа. Поэтому девица искусственно-равнодушно сказала:
   -- А за мной один полковник ухаживает... Влюблен -- невозможно. Толстый такой, богатый. Да он мне не нравится.
   Друзья изумились.
   -- Полковник? Неужели? Настоящий полковник? А ваши родители как к этому относятся?
   -- Никак, они живут в Пскове.
   -- Вы, вероятно, -- сказал участливо Петерс, -- приехали в Петроград развлекаться. Я думаю, молодой неопытной девушке в этом столичном омуте страшно.
   -- Да, мужчины такие нахалы, -- сказала девица и скромно положила ногу на ногу.
   -- Мы вам сочувствуем, -- тихо сказал Вика, взял девицу за руку и поцеловал деликатно.
   -- Послушай, -- пожал плечами Петерс. -- Может быть, Екатерине Степановне неприятно, что ты ей руки целуешь, а она стесняется сказать... Мы ведь обещали вести себя прилично.
   Девица густо покраснела и сказала:
   -- Ничего... Что ж! Пусть. Когда я у папаши жила, мне завсегда руки целовали.
   -- Да, конечно, -- кивнул головой Петерс, -- в интеллигентных светских домах это принято.
   -- Кушайте, Екатерина Степановна, артишоки.
   -- Вы какая-то скучная, -- сказал участливо Вика. -- Вероятно, у вас мало развлечений. Знаешь, Петерс, хорошо бы Екатерину Степановну познакомить с моей сестрой... Она тоже барышня, и им вдвоем было бы веселей выезжать в театры и концерты.
   Девица с непонятным беспокойством в глазах встала и сказала:
   -- Мне пора, спасибо за компанию.
   -- Мы вас довезем до вашей квартиры в автомобиле.
   -- Ой, мет, нет, не надо! Ради Бога, не надо. Ой, нет, нет, спасибо!
   Когда девица вышла из кабинета, друзья всплеснули руками и, захлебываясь от душившего их хохота, повалились на диван...
   ...Девица шагала по опустевшему Невскому, спрятав голову в боа и глубоко задумавшись.
   Сзади подошел какой-то запоздалый прохожий, дернул ее за руку и ласково пролепетал:
   -- Мм...мамочка! Идем со мной.
   Девица злобно обернулась:
   -- Ты, брат, разбирай, к кому пристаешь. Нельзя порядочной даме на улицу выйти... Сволочь паршивая!
  
  

Страшный человек

  

1

  
   В одной транспортной конторе (перевозка и застрахование грузов) служил помощником счетовода мещанин Матвей Петрович Химиков.
   Снаружи это был человек маленького роста, с кривыми ногами, бледными, грязноватого цвета глазами и большими красными руками. Рыжеватая растительность напоминала редкий мох, скупо покрывающий какую-нибудь северную скалу, а грудь была такая впалая, что коснуться спины ей мешали только ребра, распиравшие бока Химикова с таким упорством, которое характеризует ребра всех тощих людей.
   Это было снаружи. А внутри Химиков имел сердце благородного убийцы: аристократа духа и обольстителя прекрасных женщин. Какая-нибудь заблудившаяся душа рыцаря прежних времен, добывавшего себе средства к жизни шпагой, а расположение духа -- любовью женщин, набрела на Химикова и поселилась в нем, мешая несчастному помощнику счетовода жить так, как живут тысячи других помощников счетовода.
   Химикову грезились странные приключения, бешеная скачка на лошадях при лунном свете, стрельба из мушкетов, ограбление проезжих дилижансов, мрачные таверны, наполненные подозрительными личностями с нахлобученными на глаза шляпами и какие-то красавицы, которых Химиков неизменно щадил, тронутый их молодостью и слезами. В это же самое время Химикову кричали с другого стола:
   -- Одно место домашних вещей. Напишите квитанцию, два пуда три фунта.
   Химиков писал квитанцию, но, когда занятия в конторе кончались, он набрасывал на плечи длинный плащ, нахлобучивал на глаза широкополую шляпу и, озираясь, шагал по улице, похожий на странного, дурацкого вида разбойника.
   Под плащом он всегда держал на всякий случай кинжал, и если бы по дороге на него было произведено нападение, помощник счетовода захохотал бы жутким, зловещим смехом и всадил бы кинжал в грудь негодяя по самую рукоять.
   Но или негодяям было не до него, или людные улицы, по которым он гордо шагал, вызывая всеобщее удивление, не заключали в себе того сорта негодяев, которые набрасываются среди тьмы народа на путников.
  

2

  
   Химиков благополучно добирался домой, с отвращением съедал обед из двух блюд с вечным киселем на сладкое.
   Из-за обеда у него с хозяйкой шла вечная, упорная борьба.
   -- Я не хочу вашего супа с битком, -- говорил он обиженно. -- Разве нельзя когда-нибудь дать мне простую яичницу, кусок жаренного на вертеле мяса и добрый глоток вина?
   О жаренном на вертеле мясе и яичнице он мечтал давно, но бестолковая хозяйка не понимала его идеалов, оправдываясь непитательностью такого меню.
   Он хотел сделать так.
   Съесть, надвинув на глаза шляпу, мясо, запить добрым глотком вина, закутаться в плащ и лечь на ковер у кровати, чтобы выспаться перед вечерними приключениями.
   Но, раз не было жаренного на вертеле мяса и прочего, эффектный отдых в плаще на полу не имел смысла, и помощник счетовода отправлялся на вечерние приключения без этого.
   Вечерние приключения состояли в том, что Химиков брал свой вечный кинжал, кутался в плащ и шел, озираясь, в трактир "Черный Лебедь".
   Этот трактир он избрал потому, что ему очень нравилось его название "Черный Лебедь", что там собирались подонки населения города и что низкие, закопченные комнаты трактира располагали к разного рода мечтам о приключениях.
   Химиков пробирался в дальний угол, садился, драпируясь в свой плащ, и старался сверкать глазами из-под надвинутой на них шляпы.
   И всегда он таинственно озирался, хотя за ним никто не следил и мало кто интересовался этой маленькой фигуркой в театральном черном плаще и шляпе, с выглядывающими из-под нее тусклыми глазами, которые никак не могли засверкать, несмотря на героические усилия их обладателя.
   Усевшись, помощник счетовода хлопал в ладоши и кричал срывающимся голосом:
   -- Эй, паренек, позови ко мне трактирщика! Что там у него есть?
   -- Их нет-с, -- говорил обычно слуга. -- Они редко бывают. Что прикажете? Я могу подать.
   -- Дай ты мне пива, только не в бутылке, а вылей в какой-нибудь кувшин. Да прикажи там повару зажарить добрую яичницу. Ха-ха! -- грубо смеялся он, хлопая себя по карману. -- Старый Матвей хочет сегодня погулять: он сделал сегодня недурное дельце.
   Слуга в изумлении смотрел на него и потом, приняв прежний апатичный вид, шел заказывать яичницу.
   "Дельце" Химикова состояло в том, что он продал какому-то из купцов-клиентов имевшееся у него на комиссии деревянное масло, но со стороны казалось, что заработанные Химиковым три рубля обрызганы кровью ограбленного ночного путника.
   Когда приносили яичницу и пиво, он брал кувшин, смотрел его на свет и с видом записного пьяницы приговаривал:
   -- Доброе пиво! Есть чем Матвею промочить глотку.
   И в это время он, маленький, худой, забывал о конторе, "домашних местах" и квитанциях, сидя под своей громадной шляпой и уничтожая добрую яичницу, в полкой уверенности, что на него все смотрят с некоторым страхом и суеверным почтением.
  

3

  
   Вокруг него шумела и ругалась городская голытьба, он думал: "Хорошо бы набрать шаечку человек в сорок, да и навести ужас на все окрестности. Кто, -- будут со страхом спрашивать, -- стоит во главе? Вы не знаете? Старый Матвей. Это -- страшный человек! Потом княжну какую-нибудь украсть..."
   Он шарил под плащом находившийся там между складками кинжал и, найдя, судорожно сжимал рукоятку.
   Покончив с яичницей и пивом, расплачивался, небрежно бросал слуге на чай и, драпируясь в плащ, удалялся.
   "Хорошо бы, -- подумал он, -- если бы у дверей трактира была привязана лошадь. Вскочил бы и ускакал".
   И помощник счетовода чувствовал такой прилив смелости, что мог идти на грабеж, убийство, кражу, но непременно у богатого человека ("эти деньги я все равно отдал бы нуждающимся").
   Если по пути попадался нищий, Химиков вынимал из кармана серебряную монету (несмотря на скудость бюджета, он никогда не вынул бы медной монеты) и, бросая ее барским жестом, говорил:
   -- Вот... возьми себе.
   При этом монету бросал он на землю, что доставляло нищему большие хлопоты и вызывало утомительные поиски, но Химиков понимал благотворительность только при помощи этого эффектного жеста, никогда не давая монету в руку попрошайке.
  

4

  
   У помощника счетовода был один только друг -- сын квартирной хозяйки, Мотька, в глазах которого раз навсегда застыл ужас и преклонение перед помощником счетовода.
   Было ему девять лет. Каждый вечер с нетерпением ждал он той минуты, когда Химиков, вернувшись из трактира, постучит к его матери в дверь и крикнет:
   -- Мотя! Хочешь ко мне?
   Замирая от страха и любопытства, Мотька робко входил в комнату Химикова и садился в уголок.
   Химиков в задумчивости шагал из угла в угол, не снимая своего плаща, и наконец останавливался перед Мотькой.
   -- Ну, тезка... Было сегодня жаркое дело.
   -- Бы-ло? -- спрашивал Мотька, дрожа всем телом. Химиков зловеще хохотал, качал головой и, вынув
   из кармана кинжал, делал вид, что стирает с него кровь.
   -- Да, брат... Купчишку одного маленько пощипали. Золота было немного, но шелковые ткани, парча -- чудо что такое.
   -- А что же вы с купцом сделали? -- тихо спросил бледный Мотька.
   -- Купец? Ха-ха! Если бы он не сопротивлялся, я бы, пожалуй, отпустил бы его. Но этот негодяй уложил лучшего из моих молодцов -- Лоренцо, и я, ха-ха, поквитался с ним!
   -- Кричал? -- умирающим шепотом спрашивал Мотька, чувствуя, как волосы тихо шевелятся у него на голове.
   -- Не цыкнул. Нет, это что? Это забава сравнительно с делом старухи Монморанси.
   -- Какой... старухи? -- прижимаясь к печке, спрашивал Мотька.
   -- Была, брат, такая старуха... Мои молодцы пронюхали, что у нее водятся деньжата. Хорошо-с... Отравили мы ее пса, один из моей шайки подпоил старого слугу этой ведьмы и открыл нам двери... Но каким-то образом полицейские ищейки пронюхали. Ха-ха! Вот-то была потеха! Я четырех уложил... Ну, и мне попало! Две недели мои молодцы меня в овраге отхаживали.
   Мотька смотрел на помощника счетовода глазами, полными любви и пугливого преклонения, и шептал пересохшими губами:
   -- А сколько... вы вообще человек... уложили?
   Химиков задумывался:
   -- Человек... двадцать, двадцать пять. Не помню, право. А что?
   -- Мне жалко вас, что вы будете на том свете в котле кипеть...
   Химиков подмигивал и бил себя кулаками по худым бедрам.
   -- Ничего, брат, зато я здесь, на этом свете, натешусь всласть... а потом, можно и покаяться перед смертью. Отдам все свое состояние на монастыри и пойду босой в Иерусалим...
   Химиков кутался в плащ и мрачно шагал из угла в угол.
   -- Покажите мне еще раз ваш кинжал, -- просил Мотька.
   -- Вот он, старый друг, -- оживлялся Химиков, вынимая из-под плаща кинжал. -- Я таки частенько утоляю его жажду. Ха-ха! Любит он свежее мясо... Ха-ха!
   И он, зловеще вертя кинжалом, озирался, закидывая конец плаща на плечо и худым пальцем указывал на ржавчину, выступившую на клинке от сырости и потных рук.
   Потом Химиков говорил:
   -- Ну, Мотя, устал я после всех этих передряг. Лягу спать.
   И, закутавшись в плащ, ложился, маленький, бледный, на ковер у кровати.
   -- Зачем вы предпочитаете пол? -- почтительно спрашивал Мотька.
   -- Э-э, брат! Надо привыкать... Это еще хорошо. После ночей в болотах или на ветвях деревьев это -- царская постель.
   И он, не дождавшись ухода Мотьки, засыпал тяжелым сном.
   Мотька долго сидел подле него; глядя с любовью и страхом в скупо покрытое рыжими волосами лицо.
   И вдвойне ужасным казалось ему то, что весь Химиков -- такой маленький, жалкий и незначительный. И что под этой незначительностью скрывается опасный убийца, искатель приключений и азартный игрок в кости. Насмотревшись на лицо спящего помощника счетовода, Мотька заботливо прикрывал его сверх плаща одеялом, гасил лампу и на цыпочках, стараясь не потревожить тяжелый сон убийцы, уходил к себе.
  

5

  
   Помощник счетовода Химиков, благородный авантюрист, рыцарь и искатель приключений, всей душой привязанный к отошедшему в вечность, -- закопченным тавернам, нападениям на дилижансы и мастерским ударам кинжала, -- влюбился.
   Его идеал, -- бледная, стройная графиня, сидящая на козетке в старинном барском доме, -- нашел воплощение в девице без определенных занятий -- Полине Козловой, если иногда и бледной, то не от благородного происхождения, а от бессонных ночей, проводимых ею не совсем согласно с кодексом обычной добродетели.
   Однажды, когда дико живописный Химиков шагал аршинными шагами по улице, закутанный в свой вечный плащ и прикрытый сверху чудовищной шляпой, он услышал впереди себя разговор:
   -- Очень даже это нетактично приставать к незнакомым девушкам.
   -- Сударыня, Маруся... Я уверен, что такое очаровательное существо может именоваться только Марусей... Маруся! Не вносите аккорда в диссонанс нашей мимолетной встречи. Позвольте быть вам проводимой мной. Где вы живете?
   -- Ишь, чего захотели. Никогда я не скажу вам, хотя бы вы проводили меня до самого дома на Московской улице, номер семь... Ах, что я сказала! Я, кажется, проговорилась... Нет, забудьте, забудьте, что я вам сказала!
   Подслушивание Химиков считал самым неблагородным делом, но, когда до него донесся этот разговор, его мужественное сердце наполнилось состраданием к преследуемой и бешеным негодованием против гнусного преследователя.
   -- Милостивый государь! -- загремел он, приблизившись к донжуану и смотря на него снизу вверх. -- Оставьте эту беззащитную девушку, или вы будете иметь дело со мной!
   Беззащитная девушка с некоторым неудовольствием взглянула на мужественного Химикова, а ее кавалер сердито вырвал руку и закричал:
   -- Кто вы такой, черти вас раздери?
   -- Негодяй! Я тот, которого провидение нашло нужным послать в критическую для этого существа минуту. Защищайся!
   Противник Химикова, громадный, толстый блондин, сжал кулак, но вид маленького Химикова, бешено извивавшегося у его ног с кинжалом в руке, заставил его отступить.
   -- Ч-черт з-знает, что такое, -- пробормотал он, отскакивая от бледной, худой руки, которая бешено чертила кинжалом вокруг него замысловатые круги и восьмерки. -- Черт знает... решительно не понимаю... -- оторопело промычал блондин и стал быстрыми шагами удаляться от Химикова, оставшегося около девицы.
  

6

  
   -- Сударыня, -- сказал Химиков, снимая свою черную странную шляпу и опуская ее до самой земли. -- Прошу извинений, если ваше ухо было оскорблено несколькими грубыми словами, произнести которые вынудила меня необходимость. Ха-ха! -- зловеще захохотал Химиков. -- Парень, очевидно, боится запаха крови и ловко избежал маленького кровопускания... Ха-ха-ха!
   -- Кто вы такой? -- спросила изумленная Полина Козлова, осматривая Химикова.
   -- Я...
   Химикову неловко было сказать, что его фамилия Химиков и что он служит помощником счетовода в транспортной конторе. Он опустил голову, забросил конец плаща на плечо и, как будто стряхнувши с себя что-то, -- сказал:
   -- Когда-нибудь... когда будет возможно, человек с черной бородой явится к вам, покажет этот кинжал и сообщит, кто я... Пока же... сударыня, не забывайте, что город этот страшен. Он таит совершенно неизвестные вам опасности, и нужно иметь мою звериную хитрость и ловкость, чтобы избежать их. Но вы... Как ваши престарелые родители рискуют отпустить вас в эту страшную ночь... Не найдете ли вы удобным соблаговолить дать мне милостивое разрешение предложить сопутствовать вам до вашего дома.
   -- Ну что ж, можно, -- усмехнулась Полина Козлова.
   Химиков взял девушку под руку и, свирепо озираясь на встречных прохожих, бережно повел ее по улице. Через сто шагов он уже узнал, что у его спутницы нет родителей и что она носит фамилию -- Полина Козлова.
   -- Так молоды и, увы, беззащитны, -- прошептал Химиков, тронутый ее историей. -- Скорбь об утрате ваших почтенных родителей смешивается в моей душе со сладкой надеждой быть вам чем-нибудь полезным и принять на свою грудь направленные на вас удары злобной интриги и происки вра...
   -- Покатайте меня на автомобиле, -- сказала девушка, щуря на Химикова глаза.
   По своим убеждениям Химиков ненавидел автомобили, предпочитая им старые добрые дилижансы. Но желание женщины было для него законом.
   -- Сударыня, вашу руку...
   Они долго катались на автомобиле, а потом девушка проголодалась и заявила, что хочет в ресторан.
   Химиков не возражал ей ни слова, но про себя решил, что, если в ресторане у него не хватит денег, он выйдет в переднюю и там заколется кинжалом. Пусть лучше над ним нависнет роковая тайна, чем прозаический отказ в ужине. В кабинете ресторана девушка поправила растрепавшуюся прическу, подошла к Химикову и, севши на его худые, неверные колени, поцеловала помощника счетовода в щеку.
   Сердце Химикова затрепетало и оборвалось.
   -- Суд... Полина. Вв... вы... меня... полюбили! О, пусть эта неожиданно вспыхнувшая страсть будет залогом моего стремления посвятить вам отныне мою жизнь.
   -- Дайте папиросу, -- попросила Полина, разглаживая его редкие рыжие волосы.
   -- Грациозная шалунья! Резвящаяся сирота! -- в экстазе воскликнул Химиков и прижал девушку к своей груди.
   После ужина Химиков проводил Полину домой, у подъезда ее дома снял шляпу, низко, почтительно поклонился и, поцеловав руку, удалился, закутанный в свой длинный плащ.
   Сбитая с толку девушка удивленно посмотрела ему вслед, улыбнулась и сказала:
   -- Сегодня я сплю одна.
   Это был самый редкий и курьезный случай в ее жизни.
   Химиков зажил странной жизнью.
   Транспортную контору, трактир "Черный Лебедь", добрый кувшин пива -- все это поглотило молодое поэтичное чувство, загоревшееся в его тощей груди.
   Он часто встречался с Полиной и, рыцарски вежливый, рабски исполнял все капризы девушки, очень полюбившей автомобили и театральные представления. Долги зловещего авантюриста росли с головокружительной быстротой, и ряд прозаических неприятностей обрушился на его бедную голову. В конторе стали коситься на его небрежность в писании квитанций и вечные просьбы жалованья вперед... Хозяйка перестала получать за квартиру и почти не кормила иссохшего от страсти и лишений Химикова.
   И Химиков, голодный, лишенный даже "доброй яичницы" в трактире "Черный Лебедь", ждал с нетерпением вечера, когда можно было накинуть плащ и, захватив кинжал и маску (маска появилась в самое последнее время, как атрибут любовного похождения), отправиться на свидание.
   Полина Козлова была нехорошей девушкой.
   Химикову изменяли -- он не замечал этого. Над Химиковым смеялись -- он считал это оригинальным выражением любви. Химикова разоряли -- он был слишком поэтичной натурой, чтобы обратить на это внимание...
   И наступило крушение.
  

8

  
   Как всякому авантюристу, Химикову дороже всего было его оружие, и Химиков берег кинжал, как зеницу ока.
   Но однажды Полина сказала:
   -- Принесите завтра конфет.
   И разоренный Химиков на другой день без колебаний завернул кинжал в бумагу и понес его торговцу старинными вещами.
   -- Что это? -- спросил удивленный торговец.
   -- Кинжал. Это мой старый друг, сослуживший мне не одну службу, -- печально сказал Химиков, запахиваясь в плащ.
   -- Это простой нож для разрезывания книг, а не кинжал, -- улыбнулся торговец. -- С чего вы взяли, что он кинжал? Таких можно купить по семи гривен где угодно. Даже более новых, не заржавленных.
   Изумленный Химиков взял свой кинжал и побрел домой. В голове его мелькала мысль, что сегодня можно к Полине не пойти, а завтра сказать, что с ним случилось странное приключение: какие-то неизвестные люди похитили его, увезли в карете и продержали сутки в таинственном подземелье.
  

9

  
   А на другой день, так как вопрос о конфетах не разрешился, Химиков решил ограбить кого-нибудь на улице.
   Решил он это без всяких колебаний и сомнений: ограбить богатого человека он считал вовсе не позорным делом, твердо стоя на точке зрения рыцарей прошлых веков, не особенно разборчивых в сложных вопросах морали.
   Тут же он решил, если ограбит большую сумму, отдать излишек бедным.
   Закутанный в плащ, с кинжалом в руке, Химиков в тот же вечер отправился на улицы города, зорко оглядываясь по сторонам.
   Все было как следует. Ветер рвал полы его плаща, луна пряталась за тучами, и прохожих было немного. Химиков притаился в какой-то впадине стены и стал ждать.
   Гулкие шаги по пустынной улице возвестили помощнику счетовода о приближении добычи. Вдали показался господин, одетый в дорогое пальто и лоснящийся цилиндр. Химиков судорожно сжал кинжал, выскользнул из засады и предстал -- маленький, в громадной шляпе, как чудовищный гриб -- перед прохожим.
   -- Ха-ха-ха! -- жутким смехом захохотал он. -- Нет ли денег?
   -- Бедняга! -- сострадательно сказал господин, приостанавливаясь. -- В такую холодную ночь просить милостыню... Это ужасно. На тебе двугривенный, пойди, обогрейся!
   Химиков зажал в кулак всунутый ему в руку двугривенный и, лихорадочно стуча зубами, пустился бежать по улице. Голова его кружилась, и так странно окончившийся грабеж наполнял сердце обидой. Черной, странной птицей несся он по улице, а ветер, как крыльями, шлепал полами его плаща и продувал удивительного помощника счетовода.
  

10

  
   Химиков лежал на своей убогой кровати, смотря остановившимся взглядом в потолок.
   Около него сидел неутешный хозяйский сын Мотька и, со слезами на грязном лице, гладил бледную руку Химиков а.
   -- Да... брат... Мотя, -- подмигнул ему Химиков, -- много я грешил на своем веку, и вот теперь расплата.
   -- Мама говорила, что, может, не умрете, -- попытался обрадовать страшного счетовода Мотька.
   -- Нет уж, брат... Пожито, пограблено, выпущено крови довольно. Мотя, у меня не было друзей, кроме тебя... Хочешь, я тебе подарю, что мне дороже всего, -- мой кинжал?
   На минуту Мотькины глаза засверкали радостью.
   -- Спасибо, Матвей Петрович! Я тоже, когда вырасту, буду им убивать.
   -- Ха-ха-ха! -- зловеще засмеялся Химиков. -- Вот он, мой наследник и продолжатель моего дела! Мотя, жди, когда придут к тебе трое людей в плащах, с винтовками в руках, -- тогда начинайте действовать. Пусть льется кровь сильных в защиту слабых.
   Он оборвал разговор и затих.
   Уже несколько времени Химиков ломал голову над разрешением одного вопроса: какие сказать ему последние предсмертные слова: было много красивых фраз, по все они не нравились Химикову.
   И он мучительно думал.
   Над Химиковым склонился доктор и Мотькина мать.
   -- Кто он такой? -- шепотом спросил доктор, удивленно смотря на висевшую в углу громадную шляпу и плащ.
   -- Лекарь, -- с трудом сказал Химиков, открывая глаза, -- тебе не удастся проникнуть в тайну моего рождения. Ха-ха-ха!
   Он схватился за грудь и прохрипел:
   -- Души загубленных мной толпятся перед моими глазами длинной вереницей... Но дам я за них ответ только перед престолом Всевыш... Засни, Красный Матвей!!! [1]
   И затих.
  
   [1] Впервые рассказ был опубликован в 1909 году в N 45 и 46 журнала "Сатирикон". "Засни, Красный Матвей" -- по тексту этой публикации.
  
  

Чад

  
   План у меня был такой: зайти в близлежащий ресторан, наскоро позавтракать, после завтрака прогуляться с полчаса по улице, потом поехать домой и до обеда засесть за работу. Кроме того, за час до обеда принять ванну, вздремнуть немного, а вечером поехать к другу, который в этот день праздновал какой-то свой юбилей. От друга -- постараться вернуться пораньше, чтобы выспаться как следует и на другое утро со свежими силами засесть за работу.
   Так я и начал: забежал в маленький ресторан и, не снимая пальто, подошел к буфетной стойке.
   Сзади меня послышался голос:
   -- Освежиться? На скорую руку?
   Оглянувшись, я увидел моего юбилейного друга, сидевшего в углу за столиком в компании с театральным рецензентом Буйносовым.
   Все мы обрадовались чрезвычайно.
   -- Я тоже зашел на минутку, -- сообщил юбилейный друг. -- И вот столкнулся с этим буйносным человеком. Садись с нами. Сейчас хорошо по рюмке хватить,
   -- Можно не снимая пальто?..
   -- Пожалуйста!
   Юбиляр налил три рюмки водки, но Буйносов схватил его за руку и решительно заявил:
   -- Мне не наливай. Мне еще рецензию на завтра писать нужно.
   -- Да выпей! Какая там еще рецензия...
   -- Нет, братцы, не могу. Мне вообще пить запретили. С почками неладно.
   -- Глупости, -- сказал я, закусывая первую рюмку икрой. -- Какие там еще почки?
   -- Молодец, Сережа! -- похвалил меня юбилейный друг. -- За что я тебя люблю: за то, что никогда ты от рюмки не откажешься.
   Именно я и хотел отказаться от второй рюмки. Но друг с таким категорическим видом налил нам по второй, что я безропотно чокнулся и влил в себя вторую рюмку.
   И сейчас же мне чрезвычайно захотелось, чтобы и Буйносов тоже выпил.
   -- Да выпей! -- умоляюще протянул я. -- Ну, что тебе стоит? Ведь это свинство: мы пьем, а ты не пьешь!
   -- Почему же свинство? У меня почки...
   -- А у нас нет почек? А у юбиляра нет почек? У вся-, кого человека есть почки. Это уж, брат, свыше...
   -- Ну, я только одну...
   -- Не извиняйся! Можешь и две выпить. Буйносов выпил первую, а мы по третьей.
   Я обернулся направо и увидел свое лицо в зеркале. Внимательно всмотрелся и радостно подумал: "Какой я красивый!"
   Волна большой радости залила мое сердце. Я почувствовал себя молодым, сильным, любимым друзьями и женщинами -- и безудержная удаль и нежность к людям проснулась в душе моей.
   Я ласково взглянул на юбиляра и сказал:
   -- Я хочу выпить за тебя. Чтобы ты дождался еще одного юбилея и чтобы мы были и тогда молоды так же, как теперь.
   -- Браво! Спасибо, милый. Выпьем. Спасибо, Буйное! Пей -- не хами.
   -- Я не хам... хамлю, -- осторожно произнес странное слово Буйносов. -- А только мне нельзя. Рецензию нужно писать со свежей головой.
   -- Вздор! После напишешь.
   -- Когда же после... Ведь ее в четверть часа не напишешь.
   -- Ты?! -- с радостным изумлением воскликнул юбилейный друг. -- Да ты в десять минут отхватаешь такую рецензию, что все охнут!
   -- Где там... -- просиял сконфуженный Буйносов и, чтобы отплатить другу любезностью за любезность, выпил вторую рюмку.
   -- Аи да мы! Вот ты смотри: скромненький, скромненький, а ведь он потихонечку нас за пояс заткнет...
   -- А вы что же думали, -- засмеялся Буйносов. -- И заткну. Эх, пивали мы в прежнее время! Чертям тошно было! Э-э!.. Сережа, Сережа! А ты почему же свою не выпил?
   -- Я... сейчас, -- смутился я, будто бы меня поймали на краже носового платка. -- Дай ветчину прожевать.
   -- Не хами, Сережа, -- сказал юбилейный друг. -- Не задерживай чарки.
   Я вспомнил о своей работе.
   -- Мне бы домой нужно... Дельце одно.
   К моему удивлению, возмутился Буйносов:
   -- Какое там еще дельце? Вздор -- дельце! А у меня дела нет?! А юбиляру на вечере хлопот мало? Посидим минутку. Черт с ним, с дельцем.
   "А действительно, -- подумал я, любуясь в зеркало на свои блестящие глаза. -- Черт с ним, с дельцем!.."
   Вслух сказал:
   -- Так я пальто сниму, что ли. А то жарко.
   -- Вот! Молодец! Хорошо, что не хамишь. Снимай пальто!
   -- ...И пива я бы кружку выпил...
   -- Вот! Так. Освежиться нужно.
   Мы выпили по кружке пива и разнеженно посмотрели друг на друга.
   -- Сережа... милый... -- сказал Буйносов. -- Я так вас двух люблю, что черт с ней, с рецензией. Сережа! Стой! Я хочу выпить с тобой на "ты".
   -- Да ведь мы и так на "ты"! -- засмеялся я.
   -- Э, черт. Действительно. Ну, давай на "вы" выпьем. Затея показалась такой забавной, что мы решили привести ее в исполнение.
   -- Графинчик водки! -- крикнул Буйносов.
   -- Водку? -- удивился я. -- После пива?
   -- Это освежает. Освежимся!
   -- Неужели водка освежить может? -- удивился я.
   -- Еще как! Об этом даже где-то писали... Сгорание углерода и желтков... Не помню.
   -- Обедать будете? -- спросил слуга.
   -- Как? Разве уже... обед?..
   -- Да-с. Семь часов.
   Я вспомнил, что потерял уже свою работу, небольшой сон и ванну. Сердце мое сжалось, но сейчас же я успокоился, вспомнив, что и Буйносов пропустил срочную рецензию. Никогда я не чувствовал так остро справедливости пословицы: "На миру и смерть красна".
   -- Семь часов?! -- всплеснул руками юбиляр. -- Черт возьми! А мой юбилей?
   Буйносов сказал:
   -- Ну куда тебе спешить? Времени еще вагон. Посидим! Черт с ней, с рецензией.
   -- Да, брат... -- поддержал и я. -- Ты посиди с нами. На юбилей еще успеешь.
   -- Мне распорядиться нужно...
   -- Распорядись! Скажи, чтобы дали нам сейчас обед и белого винца.
   Юбиляр подмигнул:
   -- Вот! Идея... Освежает!
   Лицо его неожиданно засияло ласковой улыбкой.
   -- Люблю молодцов. Люблю, когда не хамят. Когда нам подали кофе и ликер, я бросил косой взгляд на Буйносова и сказал юбиляру:
   -- Слушай! Плюнь ты на сегодняшний юбилей. Ведь это пошлятина: соберутся идиоты, будут говорить тривиальности. Не надо! Посиди с нами. Жена твоя и одна управится.
   -- Да как же: юбилей, а юбиляра нет.
   Буйносов задергался, заерзал на своем месте, засуетился:
   -- Это хорошо! Это-то и оригинально! Жизнь однообразна! Юбилеи однообразны! А это свежо, это молодо: юбилей идет своим чередом, а юбиляра нет. Где юбиляр? Да он променял общество тупиц на двух друзей... которые его искренне любят.
   -- Поцелуемся! -- вскричал воодушевленно юбиляр. -- Верно! Вот. Будем освежаться бенедиктином.
   -- Вот это яркий человек! Вот это порыв, -- воодушевился Буйносов. -- В тебе есть что-то такое... большое, оригинальное. Правда, Сережа?
   -- Да... У него так мило выходит, когда он говорит: "Не хами!"
   -- Не хамите! -- с готовностью сказал юбиляр. -- Сейчас бы кюрассо был к месту.
   -- Почему?
   -- Освежает.
   Я уже понимал всю беспочвенность и иллюзорность этого слова, но в нем было столько уюта, столько оправдания каждой новой рюмке, каждой перемене напитка, что кюрассо был признан единственным могущим освежить нас напитком...................
  
   -- Извините, господа, сейчас гасим свет... Ресторан закрывается.
   -- Вздор! -- сказал бывший юбиляр. -- Не хами!
   -- Извините-с. Я сейчас счет подам.
   -- Ну, дай нам бутылку вина.
   -- Не могу-с. Буфет закрыт. Буйносов поднял голову и воскликнул:
   -- Ах, черт! А мне ведь сегодня вечером нужно было в театр на премьеру...
   -- Завтра пойдешь. Ну, господа... Куда же мы? Теперь бы нужно освежиться.
   В мою затуманенную голову давно уже просачивалась мысль, что лучше всего -- поехать домой и хоть отчасти выспаться.
   Мы уже стояли на улице, осыпаемые липким снегом, и вопросительно поглядывали друг на друга.
   Есть во всякой подвыпившей компании такой психологический момент, когда все смертельно надоедают друг, другу и каждый жаждет уйти, убежать от пьяных друзей, приехать домой, принять ванну, очиститься от ресторанной пьяной грязи, от табачной копоти, переодеться и лечь в чистую, свежую постель, под толстое уютное одеяло... Но обыкновенно такой момент всеми упускается. Каждый думает, что его уход смертельно оскорбит, обездолит других, и поэтому все топчутся на месте, не зная, что еще устроить, какой еще предпринять шаг в глухую темную полночь.
   Мы выжидательно обернули друг к другу усталые, истомленные попойкой лица.
   -- Пойдем ко мне, -- неожиданно для себя предложил я. -- У меня еще есть дома ликер и вино. Слугу можно заставить сварить кофе.
   -- Освежиться? -- спросил юбиляр.
   "Как попугай заладил, -- с отвращением подумал я. -- Хоть бы вы все сейчас провалились -- ни капельки бы не огорчился. Все вы виноваты... Не встреть я вас -- все было бы хорошо, и я сейчас бы уже спал".
   Единственное, что меня утешало, это -- что Буйносов не написал рецензии, не попал на премьеру в театр, а юбиляр пропьянствовал свой юбилей.
   -- Ну, освежаться так освежаться, -- со вздохом сказал юбиляр (ему, кажется, очень не хотелось идти ко мне), -- к тебе так к тебе.
   Мы повернули назад и побрели. Буйносов молча, безропотно шел за нами и тяжело сопел. Идти предстояло далеко, а извозчиков не было. Юбиляр шатался от усталости, но тем не менее в одном подходящем случае показал веселость своего нрава; именно: разбудил дремавшего ночного сторожа, погрозил ему пальцем, сказал знаменитое "Не хами!" -- и с хохотом побежал за нами...
   -- Вот дурак, -- шепнул я Буйносову. -- Как так можно свой юбилей пропустить?
   -- Да уж... Не дал господь умишка человеку.
   "А тебе, -- подумал я, -- влетит завтра от редактора... Покажет он, как рецензии не писать. Будет тебе здорово за то, что я пропустил сегодняшнюю работу и испортил завтрашнее утречко"........................
  
   Я долго возился в передней, пока зажег электричество и разбудил слугу. Буйносов опрокинул и разбил какую-то вазу, а юбиляр предупредил слугу, чтобы он вообще не хамил.
   Было смертельно скучно и как-то особенно сонно-противно. Заварили кофе, но он пах мылом, а я, кроме того, залил пиджак ликером. Руки сделались липкими, но идти умыться было лень.
   Юбиляр сейчас же заснул на новом плюшевом диване. Я надеялся, что Буйносов последует его примеру (это развязало бы, по крайней мере, мне руки), но Буйносов сидел запрокинув голову и молчаливо рассматривал потолок.
   -- Может, спать хочешь? -- спросил я.
   -- Хочу, но удерживаюсь.
   -- Почему?
   -- Что же я за дурак: пил-пил, а теперь вдруг засну -- хмель-то весь и выйдет. Лучше уж я посижу.
   И он остался сидеть, неподвижный, как китайский идол, как сосуд, хранящий в себе драгоценную влагу, ни одна капля которой не должна быть потеряна.
   -- Ну, а я пойду спать, -- сухо проворчал я. Проснулись поздно.
   Все смотрели друг на друга с еле скрываемым презрением, ненавистью, отвращением.
   -- Здорово вчера дрызнули, -- сказал Буйносов, из которого уже, вероятно, улетучилась вся драгоценная влага.
   -- Сейчас бы хорошо освежиться!
   Я сделал мину любезного хозяина, послал за закуской и вином. Уселись трое с помятыми лицами...
   Ели лениво, неохотно, устало.
   "Как они не понимают, что нужно сейчас же встать, уйти и не встречаться! Не встречаться, по крайней мере, дня три!!!"
   По их лицам я видел, что они думают то же самое, но ничего нельзя было поделать: вино спаяло всех трех самым непостижимым, самым отвратительным образом...
  
  

Сазонов

  

1

  
   Рукавов собирался пить чай.
   Он налил стакан, посмотрел его на свет и неодобрительно поджал губы.
   -- Чаишко-то, кажется, мутноватый... Ох уж эти меблированные комнаты! Ох уж эта холостая жизнь!
   Дверь скрипнула. Рукавов оглянулся и увидел прижавшегося к притолоке и молча на него смотревшего Заклятьина.
   -- А, здравствуйте! -- равнодушно сказал Рукавов. -- Вот приятный визит. Входите... Ну, как дома? Все благополучно? Чаю хотите?
   Заклятьин отделился от притолоки и сделал шаг вперед.
   -- Я пришел только сказать вам, Рукавов, -- держась рукой за сердце, сказал Заклятьин, -- что людей, подобных вам, нужно убивать без милосердия, как бешеных собак. И, клянусь, я убью вас!
   Рукавов отстаивал налитый стакан. Брови его были нахмурены.
   -- Слушайте, Заклятьин... Я не знаю, на чем вы там помешались и каким вздором сейчас наполнена ваша голова... Но об одном прошу вас: обдумывайте, что говорите! Даже в пылу гнева. Есть такие слова, о которых потом жалеешь всю жизнь. Садитесь. Что случилось?
   -- Рукавов! Вы меня поражаете!
   -- Чем? Наоборот, вы меня поражаете. Хотите чаю?
   -- Рукавов! Берегитесь!
   Рукавов улыбнулся:
   -- Хорошо. Только скажите -- от чего. Тогда, может быть, я и буду беречься.
   Заклятьин скривил лицо и, взявшись руками за спинку стула, внятно отчеканил:
   -- Я узнал, что вы находитесь в связи с моей женой, Надеждой Петровной.
   -- Есть ложь смешная, есть ужасная, есть глупая. То, что вы, Заклятьин, говорите, -- ложь третьей категории.
   Рукавов снова взялся за свой стакан и, размешивая сахар, бросил холодный взгляд на бледное, искаженное злостью лицо Заклятьина.
   -- Это не ложь! Когда я уезжал в Москву, вас видели однажды выходящим от моей жены в восемь часов утра.
   -- И это все? -- сурово спросил Рукавов. -- Стыдитесь! Извольте, я скажу вам: да, в восемь часов утра выходил от вас, но вошел я к вам в восемь без четверти. Просто забыл накануне вечером свою палку и зашел за ней. Уверен, что Надежда Петровна спала в это время сном праведницы.
   -- Знаете ли вы, -- злобно прошипел Заклятьин, -- что я нашел у нее в столе записку от вас, правда, прямых указаний не дающую, но вы там называете мою жену на "ты"!
   Рукавов пожал плечами:
   -- Какой же в этом ужас? Просто как-то в шаловливом настроении я назвал ее "ты" и теперь постоянно дразню ее этим. Мне было забавно, как она сердится.
   -- Рукавов! -- потупившись, тихо сказал Заклятьин. -- Сегодня жена сама сказала мне, что вы ее любовник.
   Рукавов поднял одну бровь:
   -- Вы... можете поклясться в этом?
   -- Даю вам мое честное слово.
   -- Ох, эти женщины, -- усмехнулся Рукавов, качая головой. -- Никогда не знаешь, как с ними держаться... Впрочем, вы не подумайте, что я отрицал давеча все только потому, что боялся вас. А просто не в моих правилах разглагольствовать о своих победах.
   -- Еще бы, -- угрюмо сказал Заклятьин. -- Это так понятно! И тем не менее еще раз повторяю: берегитесь! Я убью вас.
   Рукавов пожевал губами.
   -- Можно вам задать вопрос, но только совершенно серьезно? И вы отвечайте так же.
   -- Да.
   -- За что вы хотите меня убить?
   -- Вы разбили мою жизнь. Все мое счастье было в этой женщине -- вы отняли ее!
   Рукавов погрузился в задумчивость.
   -- Вот что, Заклятьин... Я вам сейчас возражу, но не потому, что желаю сохранить свою жизнь... Я понимаю -- слишком глупо для меня было бы плакать и восклицать, прячась за стол: ах, не убивайте меня, ах, пощадите меня!.. В конце концов, жизнь не такое уж важное кушанье. И на помощь я звать не буду... и из комнаты не выйду. Можете убить меня во всякую минуту. И тем не менее еще раз спрашиваю: чем я виноват?
   -- Вы обманули меня. Вы отняли у меня жену.
   Голос Заклятьина звучал торжественно и громко.
   -- Я жену вашу не отнимал. Она сошлась со мной по своей воле.
   -- Если бы не вы -- мы были бы с ней по-прежнему счастливы.
   -- А какая у вас гарантия -- что не явился бы другой?
   -- Рукавов! Вы ее оскорбляете!
   -- Чем? Что вы, помилуйте... И в мыслях не имел. Только смотрите: мы оба рискуем стать в смешное положение. Говоря о другом любовнике, я хочу подчеркнуть, что я -- человек, не блещущий никакими талантами и красотой, что я -- самый заурядный человек. Не начнете же вы сейчас опровергать меня, доказывая, что я человек особенный, ошеломляющий, человек такого сорта, перед которым женщина устоять не может! Человеку, которого хотят убить, не говорят комплиментов!..
   -- Хорошо! -- поморщась, перебил его муж. -- Допустим, что вы самый ординарный человек. Что же из этого следует?
   -- А то, что ординарных людей тысячи. Не будете же вы всех их убивать.
   -- Не буду. Но они ведь и не любовники жены.
   -- Если один ординарный человек -- любовник, то почему и другой не мог быть любовником? Лотерея!
   -- В которой муж всегда проигрывает, -- громко усмехнулся Заклятьин.
   -- Утешьтесь! Если я женюсь -- я тоже проиграю.
   -- А вдруг не проиграете? Ведь это цинизм -- так думать! Неужели не может быть семьи без измены?
   Рукавов встал, протянул вперед руку и взволнованно и быстро заговорил:
   -- Нет! Прочной любви нет. Верности нет. Опровергайте меня примерами! Скажите мне: "Жена Петрова всю жизнь была верна мужу! Жена Сидорова так и умерла, храня супружескую верность!" Сотни таких случаев есть... тысячи! Верно! Но они моих слов не опровергают. Добавьте даже, что за женами Петрова и Сидорова волочились безуспешно десятки поклонников, что красавец Иванов предлагал этим верным женам все свое состояние, умница Карпов доказывал нелепость верности, вельможа Григорьев тщетно ослеплял этих жен своим могуществом и великолепием... Заклятьин! Слушайте меня, я вам скажу: это все пустяки... А Сазонова-то ведь не было!
   -- Какого... Сазонова? -- машинально спросил Заклятьин.
   -- Сазонова! Это я сейчас его выдумал, но Сазонов существует, и живет он, негодяй, в каждом городе: в Харькове, Одессе, Киеве, Новочеркасске!..
   -- Какой Сазонов?
   -- Вот какой: в Москве живут муж и жена Васильевы. Сорок лет прожили они душа в душу, свято блюдя супружескую верность, любя друг друга. И вот, несмотря на это, Заклятьин, вы не имеете права сказать: "Ах, это была идеально верная жена -- мадам Васильева! За ней ухаживали десятки красавцев, а она все-таки осталась верна своему мужу..." -- "Почему она осталась верна? -- спрошу я вас. -- Не потому ли, что сердце ее абсолютно не было способно на измену?" Нет! Нет, Заклятьин! Просто -- потому что Сазонов сидел в это время в Новочеркасске. Стоило ему только приехать в Москву, стоило случайно встретиться с семьей Васильевых -- и все счастье мужа полетело бы к черту, развеялось бы, как одуванчик от ветерка. Так можно ли серьезно толковать о верности лучшей из женщин, если она, верность эта, зависит только от приезда Сазонова из Новочеркасска?
   -- Но в таком случае, -- нахмурился Заклятьин, -- мы возвращаемся к тому, с чего я начал: Сазоновых этих нужно убивать, как бешеных собак!
   -- Берегись! Вас тоже должны будут убить.
   -- Меня? За что?
   -- Потому что вы тоже -- Сазонов для какой-нибудь женщины, живущей в Курске или Обояни. Может быть, вы никогда и не встретитесь с ней -- тем лучше для ее мужа! Но вы -- Сазонов.
  

2

  
   Заклятьин оперся локтями о стол, положил голову на руки и застонал:
   -- Где же выход? Где выход?!
   -- Успокойтесь, -- участливо сказал Рукавов, гладя его по плечу. -- Хотите чаю?
   -- Боже мой! Как вы можете говорить так хладнокровно?..
   -- Да ведь чай-то пить все равно нужно, -- улыбнулся Рукавов. -- Он был мутноватый, но теперь отстоялся, Я вам налью, а?
   -- Ах ты, господи... Ну, давайте!!
   -- Вам два куска сахару? Три?
   -- Три.
   -- Крепкий любите?
   -- Рукавов! Где же выход?
   -- У вас же был выход, -- тихо усмехнулся Рукавов. -- Когда вы пришли давеча, помните. Хотели убить меня, как бешеную собаку.
   -- Нет, -- серьезно сказал Заклятьин. -- Я вас убивать не буду. Она больше виновата, чем вы.
   -- И она не виновата... Слабые, хрупкие, глупые, безвольные женщины! Мне их иногда до слез жалко... Привяжется сердцем такая к одному человеку, уж на подвиг готова, на самозаклание. И своего, задушевного -- ничего нет. Все от него идет, -- все ее мысли, стремления, все от Сазонова. Все с его барского плеча. Охо-хо!..
   Заклятьин выпил свой чай, прошелся раза два по комнате и, круто повернувшись к дивану, упал ничком на него.
   -- Рукавов, -- проскрежетал он. -- Я страдаю. Научите, что мне делать!
   Рукавов подсел к нему, одной рукой обнял его плечи, а другой -- стал ласково, как ребенка, сладить по коротко остриженной голове.
   -- Бедный вы мой... Ну, успокойтесь. Делать вам ничего не нужно. Жену я у вас заберу, потому что, если бы даже она и осталась у вас, то какая же это будет жизнь? Одно мученье. Вы будете мучить ее ревностью, она вас -- ненавидеть... Что хорошего? Постарайтесь развлечься, встречайтесь с другими женщинами, увлекайтесь ими. Вы человек неглупый, интересный... Гораздо интереснее меня -- клянусь вам, что говорю это совершенно серьезно... Всего-то моего и преимущества перед вами, что я -- Сазонов, которого угораздило приехать из Новочеркасска. Лежите смирненько, милый. Ну, вот. Встретите вы еще хорошую, душевную женщину, которая приголубит вас по-настоящему.
   Плечи Заклятьина судорожно передернулись.
   -- Я Надю никогда не забуду.
   -- Ничего-о, миленький... забудете, -- мягко, простодушно протянул Рукавов. -- Это сейчас, когда чувствуется вся острота обиды и разочарования, кажется, что горе такое уж большое, такое безысходное... А там обойдется, дальше-то. Ну, конечно, если уж вам под сердце тоска и злость подкатит до того, что будет нестерпимо, ну -- убейте меня. Только что ж... Если хорошенько вдуматься -- ведь это не поможет, не имеет никакого смысла... Злости против меня у вас нет, а раз нет злости -- не нужно и преступление...
   Сумерки обволакивали комнату.
   В тихом воздухе долго звучали тихие слова:
   -- Не плачьте, миленький. Вы большой, взрослый мужчина -- нехорошо. Это только женщина может убиваться до смерти, стенать, теряя любимого человека, -- потому что у женщины ничего другого, кроме жизни сердца, не имеется. А мы, мужчины, -- творцы красоты жизни, творцы ее смысла -- должны считать свои сердечные раны такими же царапинами, как и те, которыми награждает нас судьба в других случаях. Удержите ваше сердце от терзаний -- мужчина должен уметь сделать это. Попробуйте пить даже первое время, попробуйте наскандалить как-нибудь поудивительнее, чтобы это перебросило вас в другую колею. И не смотрите на весь мир так, как будто он -- неловкий слуга, не сумевший услужить вам и поэтому достойный презрения и проклятий. Используйте его получше и умирайте попозже. Через год вы забудете все ваше несчастье наполовину, через пять лет -- совсем, а к старости и имени-то вашей бывшей жены не вспомните... Так стоит ли из-за этого терзаться? Вы хотели убить меня... Не беспокойтесь, умру и так, своею смертью, и она умрет, и вы... Все умрем... И даже могилки наши одинокие исчезнут с лица земли -- новая жизнь пронесется над ними -- и ни одна душа не будет знать о трех людях, о трех незначительных букашках, которые когда-то волновались, любили и страдали...
   Рукавов говорил странные, сбивчивые, мало выражавшие его мысли слова, но тон их был мягок, ласков и любовен; печальные слова плыли по комнате и смешивались с печальными сумерками.
   Заклятьин полежал еще немного с закрытыми глазами, потом вздохнул, встал с дивана, обнял Рукавова, поцеловал его и, нашарив в темноте шляпу, ушел.
  
  

История одного рассказа

  
   18 декабря 1903 года Василий Покойников принес в редакцию газеты "Вычегодская простыня" свой первый рассказ "Рождественская ночь".
   Рассказ был как рассказ.
   В нем сообщалось об одном бежавшем с каторги преступнике, который в рождественскую ночь задумал совершить преступление. Он прокрался к одному домику на окраине города и заглянул в окно с целью узнать, кого ему придется сегодня укокошить. Преступник увидел бедную худую мать, у которой не было даже дров, чтобы растопить печь, и понятно, что она своим телом согревала бедную худую малютку дочь, которая дрожала у нее на коленях... На столе лежала маленькая корка хлеба -- и это было все, что осталось от прежней богатой меблировки. В лирическом отступлении автор рассказывал, что у женщины, видите ли, был муж, но его однажды перерезало поездом, так что бедной жене он уже был ни к чему... Преступник не читал этого разъяснения автора, но, поглядевши в окно, так растрогался, что, еле сдерживая слезы, ворвался в домик, сорвал с себя пальто, накрыл им озябшую малютку, потом вынул из кармана последние три рубля (добытые, заметьте, как это ни удивительно, честным путем), сунул их матери в руку, прошептав:
   -- Сделайте на них малютке елочку.
   И потом, раскаиваясь во всех своих грабежах и преступлениях, выбежал полуодетый в поле, где свистела и выла снежная вьюга.
   Автор по неопытности не знал, что ему делать с раскаявшимся преступником, попавшим без пальто в снежную вьюгу, и поэтому предательски заморозил его, скрывши это преступление тем, что засыпал несчастного снегом.
   Конец рассказа был такой:
   "А вьюга все свистела и выла, будто торжествуя над несчастным... Засыпая в смертельном сне, он улыбнулся и -- так и заснул навеки с радостной улыбкой..."
   "Митька Вампир искупил свои грехи..."
   "Мятель выла"...
  

* * *

  
   Этот рассказ появился в рождественском номере "Вычегодской простыни" и многим понравился.
   Василий Покойников был все праздники в чаду славы и отходить стал только в Великом посту. На масленице еще кое-кто спрашивал его:
   -- Это вы написали рассказ "Рождественская ночь"? Очень, очень мило.
   А потом прекратились и эти вопросы.
   Подходила Пасха.
   За неделю до Пасхи Василий Покойников стал ходить унылый и задумчивый, а в страстной вторник сел писать пасхальный рассказ.
   Он долго тер свою талантливую голову, стараясь придумать что-нибудь особенно трогательное, но не мог. Потом ему сделалось жаль, что он так необдуманно воспользовался раскаявшимся преступником для рождественского рассказа в то время, когда такой преступник великолепно мог раскаяться на Пасху.
   А потом писателя осенило.
   Он взял газету, а которой был напечатан его рождественский рассказ, и горячим лучом своего таланта растопил снег, согнавши также мороз, который сковывал собой весь рассказ...
   Сметя мощным движением остатки снега, Покойников развесил по разным местам колокола, и там, где раньше выла и бушевала вьюга, теперь раздавался ликующий, мощный пасхальный благовест.
   Голодная бедная мать по-прежнему сидела с худой малюткой дочерью на коленях, но теперь им уже не хватало для благополучия -- кулича и яичек, чтобы разговеться. Митька Вампир, который даже в великую пасхальную заутреню не мог бросить своих позорных привычек, опять подкрался к домику, чтобы укокошить несчастных, но, увидя, что у них нет пасхального стола, снова раскаялся и, войдя в дом уже как старый знакомый, разрыдался и дал на этот раз пять рублей (остальные два рубля были прибавлены Покойниковым как компенсация за пальто, в котором несчастные теперь не нуждались).
   Жестокий закон стройности и законченности произведения неумолимо требовал смерти Митьки Вампира: такой смерти, которой он мог бы искупить свою позорную и предосудительную жизнь... Но было одно затруднение: теперь не было мороза! Покойников хотел сначала сжечь его жгучими лучами солнца, но выходило неправдоподобно. Перебросить же всю компанию куда-нибудь на экватор -- казалось Покойникову задачей слишком сложной и громоздкой.
   Покойников схитрил.
   Поломал на реке лед, устроил ледоход и, посадив на льдину котенка, стал подстрекать Вампира полезть в воду и спасти его.
   Безалаберный Вампир доверчиво полез за котенком, а Покойников потихоньку придавил ему спину льдиной и потопил Вампира.
  

* * *

  
   Рассказ "Пасхальная ночь", напечатанный в газете "Вычегодская заря", тоже очень понравился. Автор стал входить в известность. Он стал ухаживать за богатой барышней, и она, прельстившись славой жены литератора, сделалась Покойниковой...
   Переехали в Петербург, и Покойников завел связи со столичными газетами и журналами.
   Едва наступал какой-нибудь большой праздник, как в доме Покойниковых начиналась двойная чистка и уборка. Одна -- в сфере домашней обстановки и утвари, другая -- за письменным столом литератора Покойникова. Он вынимал своего Вампира, чинил его, засыпал все снегом, или развешивал колокола, или заливал своих героев водой, потом, проморивши некоторое время мать и дочь голодом, нес свою "Ночь подо что-нибудь" в редакцию.
   Печатали.
   Жена очень гордилась Василием, и талант его вызывал в ней сладкий, благоговейный ужас. Любила она мужа главным образом за ум и талант, читая его произведения всегда со слезами на глазах.
   Русская революция не застала Василия Покойникова врасплох. Он, не растерявшись, превратил домик вдовы в покинутую конспиративную квартиру, облачил постаревшего и разочарованного жизнью Митьку Вампира в гороховое пальто, и бывший преступник с той же присущей ему экзальтацией выручал вдову из разных бед, как и раньше...
   Жена молилась на своего мужа.
   Однажды в осенний вечер Покойников стоял около отрывного календаря и, отворачивая листки, искал праздника, хотя бы и не такого большого, как Рождество или Троица...
   Жена тут же перелистывала старый-престарый иллюстрированный журнал, который она, роясь от скуки в книгах мужа, обнаружила на чердаке.
   Переворачивая рассеянно пожелтевшие страницы, она остановила взгляд на каком-то рассказе и стала пробегать его. Рассказ назывался "Рождественское преступление каторжника"...
   И, вчитываясь в него, жена литератора неожиданно побледнела... и к концу -- бледнела все более и более...
   Она постепенно узнавала и домик на краю города, и мерзнувшую голодную вдову с малюткой дочерью, и каторжника, которого хотя и звали Петькой Коршуном, но он по своим поступкам с утомительной последовательностью напоминал Митьку Вампира...
  
   Дочитав до последней фразы: "Мятель свистела..." -- жена опустила на руки голову и тихо, беззвучно заплакала. Она плакала о своей загубленной жизни, тосковала по рухнувшем мираже, по разбитом идеале, который теперь, не видя происходящего, стоял с нахмуренными бровями около календаря и подбирался незаметно к Рождеству.
  
  

История одной картины

  

Из выставочных встреч

  
   До сих пор при случайных встречах с модернистами я смотрел на них с некоторым страхом: мне казалось, что такой художник-модернист, среди разговора или неожиданно укусит меня за плечо, или попросит взаймы.
   Но это странное чувство улетучилось после первого же ближайшего знакомства с таким художником.
   Он оказался человеком крайне миролюбивого характера и джентльменом, хотя и с примесью бесстыдного лганья.
   Я тогда был на одной из картинных выставок, сезон которых теперь в полном разгаре, -- и тратил вторые полчаса на созерцание висевшей передо мной странной картины.
   Картина эта не возбуждала во мне веселого настроения... Через все полотно шла желтая полоса, по одну сторону которой были наставлены маленькие закорючки черного цвета. Такие же закорючки, но лилового цвета, приятно разнообразили тон внизу картины. Сбоку висело солнце, которое было бы очень недурным астрономическим светилом, если бы не было односторонним и притом -- голубого цвета.
   Первое предположение, которое мелькнуло во мне при взгляде на эту картину, -- что предо мной морской вид. Но черные закорючки сверху разрушали это предположение самым безжалостным образом.
   -- Э! -- сказал я сам себе. -- Ловкач художник просто изобразил внутренность нормандской хижины...
   Но одностороннее солнце всем своим видом и положением отрицало эту несложную версию.
   Я попробовал взглянуть на картину в кулак: впечатление сконцентрировалось, и удивительная картина стала еще непонятнее...
   Я пустился на хитрость -- крепко зажмурил глаза и потом, поболтав головой, сразу широко открыл их...
   Одностороннее солнце по-прежнему пузырилось выпуклой стороной, и закорючки с утомительной стойкостью висели -- каждая на своем месте.
   Около меня вертелся уже минут десять незнакомый молодой господин с зеленоватым лицом и таким широким галстуком, что я должен был все время вежливо от него сторониться. Молодой господин заглядывал мне в лицо, подергивал плечом и вообще выражал живейшее удовольствие по поводу всего его окружающего.
   -- Черт возьми! -- проворчал я, наконец потеряв терпение. -- Хотелось бы мне знать автора этой картины... Я б ему...
   Молодой господин радостно закивал головой:
   -- Правда? Вам картина нравится?! Я очень рад, что вы оторваться от нее не можете. Другие ругались, а вы... Позвольте мне пожать вам руку.
   -- Кто вы такой? -- отрывисто спросил я.
   -- Я? Автор этой картины! Какова штучка?!
   -- Да-а... Скажите, -- сурово обратился я к нему. -- Что это такое?
   -- Это? Господи боже мой... "Четырнадцатая скрипичная соната Бетховена, опус восемнадцатый". Самая простейшая соната.
   Я еще раз внимательно осмотрел картину,
   -- Соната?
   -- Соната.
   -- Вы говорите, восемнадцатый? -- мрачно переспросил я.
   -- Да-с, восемнадцатый.
   -- Не перепутали ли вы? Не есть ли это пятая соната Бетховена, опус двадцать четвертый?
   Он побледнел.
   -- Н-нет... Насколько я помню, это именно четырнадцатая соната.
   Я недоверчиво посмотрел на его зеленое лицо.
   -- Объясните мне... Какие бы изменения сделали вы, если бы вам пришлось переделать эту вещь опуса на два выше?.. Или дернуть даже шестую сонату... А? Чего нам с вами, молодой человек, стесняться? Как вы думаете?
   Он заволновался:
   -- Так нельзя... Вы вводите в настроение математическое начало... Это продукт моего личного переживания! Подходите к этому как к четырнадцатой сонате.
   Я грустно улыбнулся:
   -- К сожалению, мне трудно исполнить ваше предложение... О-очень трудно! Четырнадцатой сонаты я не увижу.
   -- Почему?!!
   -- Потому что их всего десять. Скрипичных сонат Бетховена, к сожалению, всего десять. Старикашка был преленивым субъектом.
   -- Что вы ко мне пристаете?! Значит, эта вещь игралась не на скрипке, а на виолончели!.. Вот и все! На высоких нотах... Я и переживал.
   -- Старик как будто задался целью строить вам козни... Виолончельных-то сонат всего шесть им и состряпано.
   Мой собеседник, удрученный, стоял, опустив голову, и отколупывал от статуи кусочки гипса.
   -- Не надо портить статуи, -- попросил я.
   Он вздохнул.
   У него был такой вид, что я сжалился над заблудившимся импрессионистом.
   -- Вы знаете... Пусть это останется между нами. Но при условии, если вы дадите мне слово исправиться и начать вести новую честную жизнь. Вы не будете выставлять таких картин, а я буду помалкивать о вашем этом переживании. Ладно?
   Он сморщил зеленое лицо в гримасу, но обещал.
  

* * *

  
   Через неделю я увидел на другой выставке новую его картину: "Седьмая фуга Чайковского, оп. 9, изд. Ю. Г. Циммермана".
   Он не сдержал обещания. Я -- тоже.
  
  

"Аполлон"

  
   Однажды в витрине книжного магазина я увидел книгу... По наружному виду она походила на солидный, серьезный каталог технической конторы, что меня и соблазнило, так как я очень интересуюсь новинками в области техники.
   А когда мне ее показали ближе, я увидел, что это не каталог, а литературный ежемесячный журнал.
   -- Как же он... называется? -- растерянно спросил я.
   -- Да ведь заглавие-то на обложке!
   Я внимательно всмотрелся в заглавие, перевернул книгу боком, потом вниз головой и, заинтересованный, сказал:
   -- Не знаю! Может быть, вы будете так любезны посвятить меня в заглавие, если, конечно, оно вам известно?.. Со своей стороны могу дать вам слово, что, если то, что вы мне сообщите, секрет, -- я буду свято хранить его.
   -- Здесь нет секрета, -- сказал приказчик. -- Журнал называется "Аполлон", а если буквы греческие, то это ничего... Следующий номер вам дастся гораздо легче, третий еще легче, а дальше все пойдет как по маслу.
   -- Почему же журнал называется "Аполлон", а на рисунке изображена пронзенная стрелами ящерица?..
   Приказчик призадумался.
   -- Аполлон -- бог красоты и света, а ящерица -- символ чего-то скользкого, противного... Вот она, очевидно, и пронзена богом света.
   Мне понравилась эта замысловатость.
   Когда я издам книгу своих рассказов под названием "Скрежет", то на обложке попрошу нарисовать барышню, входящую в здание зубоврачебных курсов...
   Заинтересованный диковинным "Аполлоном", я купил журнал и ушел.
  

* * *

  
   Первая статья, которую я начал читать, -- Иннокентия Анненского -- называлась "О современном лиризме".
   Первая фраза была такая:
   "Жасминовые тирсы наших первых мэнад примахались быстро..."
   Мне отчасти до боли сделалось жаль наш бестолковый русский народ, а отчасти было досадно: ничего нельзя поручить русскому человеку... Дали ему в руки жасминовый тирс, а он обрадовался, и ну -- махать им, пока примахал этот инструмент окончательно.
   Фраза, случайно выхваченная мною из середины "лиризма", тоже не развеселила меня:
   "В русской поэзии носятся частицы теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов..."
   Это было до боли обидно.
   Я так расстроился, что дальше даже не мог читать статьи "О современном лиризме"...
  

* * *

  
   Неприятное чувство сгладила другая статья: "В ожидании гимна Аполлону".
   Я человек очень жизнерадостный, и веселье бьет во мне ключом, так что мне совершенно по вкусу пришлось предложение автора:
   "Так как танец есть прекраснейшее явление в жизни, то нужно сплетаться всем людям в хороводы и танцевать. Люди должны сделаться прекрасными непрестанно во всех своих действиях, и танец будет законом жизни".
   Последующие слова автора относительно зажжения алтарей, учреждения обетных шествий и плясов привели меня в решительный восторг.
   "Действительно! -- думал я. -- Как мы живем... Ни тебе удовольствия, ни тебе веселья. Все ползают на земле, как умирающие черви, уныние сковывает костенеющие члены... Нет, решительно, обетные шествия и плясы -- вот то, что выведет нас на новую дорогу".
   Дальше автор говорил:
   "Не случайно происходит за последние годы повышение интереса к танцу..."
   "Вот оно! -- подумал я. -- Начинается!.."
   У меня захватило дыхание от предвкушения близкого веселья, и я должен был сделать усилие, чтобы заставить себя перейти к следующей статье:
   "О театре".
  

* * *

  
   Автор статьи о театре видел единственное спасение и возрождение театра в том, чтобы публика участвовала в действии наравне с актерами.
   Идея мне понравилась, но многое показалось неясным: будет ли публика на жаловании у дирекции театра, или актеры будут уравнены с публикой в правах тем, что им придется приобретать в кассе билеты "на право игры"... И как отнесутся актеры к той ленивой, инертной части публики, которая предпочтет участию в игре -- простое глазение на все происходящее...
   Впрочем, я вполне согласен с автором, что важна идея, а детали можно разработать после.
  

* * *

  
   Вечером я поехал к одним знакомым и застал у них гостей.
   Все сидели в гостиной небольшими группами и вели разговор о бюрократическом засилье, указывая на примеры Англии и Америки.
   -- Господа! -- предложил я. -- Не лучше ли нам сплестись в радостный хоровод и понестись в обетном плясе к Дионису?!
   Мое предложение вызвало недоумение.
   -- То есть?..
   -- В нашей повседневности есть плясовой ритм. Сплетенный хоровод должен нестись даже в будничной жизни, перейдя с подмостков в жизнь... Позвольте вашу руку, мадам!.. Вот так... Господа! Ну зачем быть такими унылыми?.. Возьмите вашу соседку за руку. Что вы смотрите на меня так недоумевающе? Готово? Ну, теперь можете нестись в радостном хороводе. Господа... Нельзя же так!..
   Гости растерянно опустили сплетенные по моему указанию руки и робко уселись на свои места.
   -- Почему вам взбрела в голову такая идея -- танцевать? -- сухо спросил хозяин дома. -- Когда будет танцевальный вечер, так молодежь и потанцует. А людям солидным ни с того ни с сего выкидывать козла -- согласитесь сами...
   Желая смягчить неловкую паузу, хозяйка сказала:
   -- А поэта Бунина в академики выбрали... Слышали?
   Я пожал плечами.
   -- Ах, уж эта русская поэзия! В ней носятся частицы теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов...
   Хозяйка побледнела.
   А хозяин взял меня под руку, отвел в сторону и сурово шепнул:
   -- Надеюсь, после всего вами сказанного вы сами поймете, что бывать вам у нас неудобно...
   Я укоризненно покачал головой и похлопал его по плечу:
   -- То-то и оно! Быстро примахались жасминовые тирсы первых наших мэнад. Вам только поручи какое-нибудь дело... Благодарю вас, не беспокойтесь... Я сам спущусь! Тут всего несколько ступенек...
  

* * *

  
   По улице я шагал с тяжелым чувством.
   -- Вот и устраивай с таким народом обетные плясы, вот и води хороводы! Дай ему жасминовый тирс, так он его не только примахает, да еще, в извозчичий кнут обратив, тебя же им и оттузит! Дионисы!
   Огорченный, я зашел в театр.
   На сцене стоял, сжав кулаки, городничий, а перед ним на коленях купцы.
   -- Так -- жаловаться?! -- гремел городничий.
   Я решил попытаться провести в жизнь так понравившуюся мне идею слияния публики со сценой.
   -- ...Жаловаться? Архиплуты, протобестии...
   Я встал с места и, изобразив на лице возмущение, со своей стороны, продолжал:
   -- ...Надувалы морские! Да знаете ли вы, семь чертей и одна ведьма вам в зубы, что...
   Оказалось, что идея участия публики в актерской игре еще не вошла в жизнь...
   Когда околоточный надзиратель, сидя в конторе театра, писал протокол, он поднял на меня глаза и спросил:
   -- Что побудило вас вмешаться в действие пьесы?..
   Я попытался оправдаться:
   -- Тирсы уж очень примахались, господин околоточный...
   -- Знаем мы вас, -- скептически сказал околоточный. -- Напьются, а потом -- тирсы!........
  
  

Четверг

  
   В восемь часов вечера Ляписов заехал к Андромахскому и спросил его:
   -- Едете к Пылинкиным?
   -- А что? -- спросил, покривившись, Андромахский. -- Разве сегодня четверг?
   -- Конечно, четверг. Сколько четвергов вы у них бывали и все еще не можете запомнить.
   Андромахский саркастически улыбнулся:
   -- Зато я твердо знаю, что мы будем там делать. Когда мы войдем, m-me Пылинкина сделает радостно-изумленное лицо: "Господи! Андрей Павлович! Павел Иванович! Как это мило с вашей стороны!" Что мило? Что мило, черт ее возьми, эту тощую бабу, меняющую любовников, -- не скажу даже, как перчатки, потому что перчатки она меняет гораздо реже! Что мило? То ли мило, что мы являемся всего один раз в неделю, или то -- что, войдя, не разгоняем сразу пинками всех ее глупых гостей? "Садитесь, пожалуйста. Чашечку чаю?" Ох, эта мне чашечка чаю! И потом начинается: "Были на лекции о Ведекинде?" А эти проклятые лекции, нужно вам сказать, читаются чуть ли не каждый день! Нет, скажешь, не был. "Не были? Как же это вы так?" Ну, что, если после этого взять, стать перед ней на колени, заплакать и сказать: "Простите меня, что я не был на лекции о Ведекинде. Я всю жизнь посвящу на то, чтобы замолить этот грех. Детям своим завещаю бывать от двух до трех раз на Ведекинде, кухарку вместо бани буду посылать на Ведекинда и на смертном одре завещаю все свое состояние лекторам, читающим о Ведекинде. Простите меня, умная барыня, и кланяйтесь от меня всем вашим любовникам!"
   Ляписов засмеялся:
   -- Не скажете!
   -- Конечно, не скажу. В том-то и ужас, что не скажу. И еще в том ужас, что и она и все ее гости моментально и бесследно забывают о Ведекинде, о лекциях и с лихорадочным любопытством набрасываются на какую-то босоножку. "Видели танцы новой босоножки? Мне нравится". А другой осел скажет: "А мне не нравится". А третий отвечает: "Не скажите! Это танцы будущего, и они мне нравятся. Когда я был в Берлине, в кафешантане..." -- "Ах, -- скажет игриво m-me Пылинкина, -- вам, мужчинам, только бы все кафешантаны!" Конечно, нужно было бы сказать ей -- кафешантаны. А тебе бы все любовники да любовники. "Семен Семеныч! Чашечку чаю с печеньицем, а? Пожалуйста! Читали статью о Вейнингере?" А чаишко-то у нее, признаться, скверный, да и печеньице тленом попахивает... И вы замечаете? Замечаете? Уже о босоножке забыто, танцы будущего провалились бесследно до будущего четверга, разговор о кафешантане держится две минуты, увядает, осыпается, и на его месте пышно расцветает беседа о новой пьесе, причем одному она нравится, другому не нравится, а третий выражает мнение, что она так себе. Да ведь он ее не видел?! Не видел, уверяю вас, шут этакий, мошенник, мелкий хам!! А ты должен сидеть, пить чашечку чаю и говорить, что босоножка тебе нравится, новая пьеса производит впечатление слабой, а кафешантаны скучны, потому что все номера однообразны.
   Ляписов вынул часы:
   -- Однако уже скоро девять!
   -- Сейчас. Я в минутку оденусь. Да ведь там только к девяти и собираются... Одну минуточку.
  

* * *

  
   В девять часов вечера Андромахский и Ляписов приехали к Пылинкиным.
   M-me Пылинкина увидела их еще в дверях и с радостным изумлением воскликнула:
   -- Боже ты мой, Павел Иваныч! Андрей Павлыч! Садитесь. Очень мило с вашей стороны, что заехали. Чашечку чаю?
   -- Благодарю вас! -- ласково наклонил голову Андромахский. -- Не откажусь.
   -- А мы с мужем думали, что встретим вас вчера...
   -- Где? -- спросил Андромахский.
   -- Как же! В Соляном Городке! Грудастов читал о Пшебышевском.
   На лице Андромахского изобразилось неподдельное отчаяние.
   -- Так это было вчера?! Экая жалость! Я мельком видел в газетах, и представьте, думал, что она будет еще не скоро. Я теперь газеты, вообще, мельком просматриваю.
   -- В газетах теперь нет ничего интересного, -- сказал из-за угла чей-то голос.
   -- Репрессии, -- вздохнула хозяйка. -- Обо всем запрещают писать. Чашечку чаю?
   -- Не откажусь, -- поклонился Ляписов.
   -- Мы выписали две газеты и жалеем. Можно бы одну выписать.
   -- Ну, иногда в газетах можно натолкнуться на что-нибудь интересное... Читали на днях, как одна дама гипнотизмом выманила у домовладельца тридцать тысяч?.
   -- Хорошенькая? -- игриво спросил Андромахский. Хозяйка кокетливо махнула на него салфеточкой:
   -- Ох, эти мужчины! Им бы все только -- хорошенькая! Ужасно вы испорченный народ.
   -- Ну, нет, -- сказал Ляписов. -- Вейнингер держится обратного мнения... У него ужасное мнение о женщинах...
   -- Есть разные женщины и разные мужчины, -- послышался из полутемного угла тот же голос, который говорил, что в газетах нет ничего интересного. -- Есть хорошие женщины и хорошие мужчины. И плохие есть там и там.
   -- У меня был один знакомый, -- сказала полная дама. -- Он был кассиром. Служил себе, служил, и -- представьте -- ничего. А потом познакомился с какой-то кокоткой, растратил казенные деньги и бежал в Англию. Вот вам и мужчины ваши!
   -- А я против женского равноправия! -- сказал господин с густыми бровями. -- Что это такое? Женщина должна быть матерью! Ее сфера -- кухня!
   -- Извините-с! -- возразила хозяйка. -- Женщина такой же человек, как и мужчина! А ей ничего не позволяют делать!
   -- Как не позволяют? Все позволяют! Вот одна на днях в театре танцевала с голыми ногами. Очень было мило. Сфера женщины -- все изящное, женственное.
   -- А по-моему, она вовсе не изящна. Что это такое -- ноги толстые и сама скачет, как козел!
   -- А мне нравится! -- сказал маленький лысый человек. -- Это танцы будущего, и они открывают новую эру в искусстве.
   -- Чашечку чаю! -- предложила хозяйка Андромахскому. -- Может быть, желаете рюмочку коньяку туда?
   -- Мерси. Я вообще не пью. Спиртные напитки вредны.
   Голос из угла сказал:
   -- Если спиртные напитки употреблять в большом количестве, то они, конечно, вредны. А если иногда выпить рюмочку -- это не может быть вредным.
   -- Ничем не надо злоупотреблять, -- сказала толстая дама.
   -- Безусловно. Все должно быть в меру, -- уверенно ответил Ляписов.
   Андромахский встал, вздохнул и сказал извиняющимся тоном:
   -- Однако я должен спешить. Позвольте, Марья Игнатьевна, откланяться.
   На лице хозяйки выразился ужас.
   -- Уже?!! Посидели бы еще...
   -- Право, не могу.
   -- Ну, одну минутку!
   -- С наслаждением бы, но...
   -- Какой вы, право, нехороший... До свиданья. Не забывайте! Очень будем рады с мужем видеть вас.
   Ласковая, немного извиняющаяся улыбка бродила на лице Андромахского до тех пор, пока он не вышел в переднюю. Когда нога его перешагнула порог -- лицо приняло выражение холодной злости, скуки и бешенства,
   Он оделся и вышел.
  

* * *

  
   Захлопнув за собой дверь, Андромахский остановился на полутемной площадке лестницы и прислушался. До него явственно донеслись голоса: его приятеля Ляписова, толстой дамы и m-me Пылинкиной.
   -- Что за черт?
   Он огляделся. Над его головой тускло светило узенькое верхнее окно, выходившее, очевидно, из пылинкинской гостиной. Слышно было всякое слово -- так отчетливо, что Андромахский, уловив свою фамилию, прислонился к перилам и застыл...
   -- Куда это он так вскочил? -- спросил голос толстой дамы.
   -- К жене, -- отвечал голос Ляписова.
   M-me Пылинкина засмеялась:
   -- К жене! С какой стороны?!
   -- Что вы! -- удивилась толстая дама. -- Разве он такой?..
   -- Он?! -- сказал господин с густыми бровями. -- Я его считал бы добродетельнейшим человеком, если бы он изменял только жене с любовницей. Но он изменяет любовнице с горничной, горничной -- с белошвейкой, шьющей у жены, и так далее. Разве вы не знаете?
   -- В его защиту я должен сказать, что у него есть одна неизменная привязанность, -- сказал лысый старичок.
   -- К кому?
   -- Не к кому, а к чему... К пиву! Он выпивает в день около двадцати бутылок!
   Все рассмеялись.
   -- Куда же вы? -- послышался голос хозяйки.
   -- Я и так уже засиделся, -- отвечал голос Ляписова. -- Нужно спешить.
   -- Посидите еще! Ну, одну минуточку! Недобрый, недобрый! До свиданья. Не забывайте нашего шалаша.
  

* * *

  
   Когда Ляписов вышел, захлопнув дверь, на площадку, он увидел прислонившегося к перилам Андромахского и еле сдержал восклицание удивления.
   -- Тсс!.. -- прошептал Андромахский, указывая на окно. -- Слушайте! Это очень любопытно...
   -- Какой симпатичный этот Ляписов, -- сказала хозяйка. -- Не правда ли?
   -- Очень милый, -- отвечал господин с густыми бровями. -- Только вид у него сегодня был очень расстроенный.
   -- Неприятности! -- послышался сочувственный голос толстой дамы.
   -- Семейные?
   -- Нет, по службе. Все игра проклятая!
   -- А что, разве?..
   -- Да, про него стали ходить тревожные слухи. Получает в месяц двести рублей, а проигрывает в клубе в вечер по тысяче. Вы заметили, как он изменился в лице, когда я ввернула о кассире, растратившем деньги и бежавшем в Англию?
   -- Проклятая баба, -- прошептал изумленный Ляписов. -- Что она такое говорит!
   -- Хорошее оконце! -- улыбнулся Андромахский.
   -- ...Куда же вы? Посидели бы еще!
   -- Не могу-с! Время уже позднее, -- послышался голос лысого господина. -- А ложусь-то я, знаете, рано.
   -- Какая жалость, право!
  

* * *

  
   На площадку лестницы вышел лысый господин, закутанный в шубу, и испуганно отшатнулся при виде Ляписова и Андромахского.
   Андромахский сделал ему знак, указал на окно и в двух словах объяснил преимущество занятой ими позиции.
   -- Сейчас о вас будет. Слушайте!
   -- Я никогда не встречала у вас этого господина, -- донесся голос толстой дамы. -- Кто это такой?
   -- Это удивительная история, -- отвечала хозяйка. -- Я удивляюсь, вообще... Представили его мне в театре, а я и не знаю, кто и что он такое. Познакомил нас Дерябин. Я говорю Дерябину между разговором: "Отчего вы не были у нас в прошлый четверг?" А этот лысый и говорит мне: "А у вас четверги? Спасибо, буду". Никто его и не звал, я даже и не намекала. Поразительно некоторые люди толстокожи и назойливы! Пришлось с приятной улыбкой сказать: пожалуйста! Буду рада.
   -- Ах ты дрянь этакая, -- прошептал огорченно лысый старичок. -- Если бы знал -- никогда бы к тебе не пришел. Вы ведь знаете, молодой человек, -- обратился он к Андромахскому, -- эта худая выдра в интимных отношениях с тем самым Дерябиным, который нас познакомил. Ей-Богу! Мне Дерябин сам и признался. Чистая уморушка!
   -- А вы зачем соврали там, в гостиной, что я выпиваю двадцать бутылок пива в день? -- сурово спросил старичка Андромахский.
   -- А вы мне очень понравились, молодой человек, -- виновато улыбнулся старичок. -- Когда зашел о вас разговор -- я и думаю: дай вверну словечко!
   -- Пожалуйста, никогда не ввертывайте обо мне словечка. О чем они там сейчас говорят?
   -- Опять обо мне, -- сказал Ляписов. -- Толстая дама выряжает опасение, что я не сегодня-завтра сбегу с казенными деньгами.
   -- Проклятая лягушка! -- проворчал Андромахский. -- Если бы вы ее самое знали! Устраивает благотворительные вечера и ворует все деньги. Одну дочку свою буквально продала сибирскому золотопромышленнику!
   -- Ха-ха! -- злобно засмеялся старичок. -- А вы заметили этого кретиновидного супруга хозяйки, сидевшего в углу?..
   -- Как же! -- усмехнулся Андромахский. -- Он сказал ряд очень циничных афоризмов: что в газетах нет ничего интересного, что женщины и мужчины бывают плохие и хорошие и что если пить напитков много, то это скверно, а мало -- ничего...
   Старичок, Ляписов и Андромахский уселись для удобства на верхней ступеньке площадки, и Андромахский продолжал:
   -- И он так глуп, что не замечал, как старуха Пылинкина подмигивала несколько раз этому густобровому молодцу. Очевидно, дело с новеньким лямиделямезончиком на мази!
   -- Хе-хе! -- тихонько засмеялся Ляписов. -- А вы знаете, старче, как Андромахский сегодня скаламбурил насчет этой Мессалины: она не меняет любовников как перчатки только потому, что не меняет перчаток.
   Лысый старичок усмехнулся:
   -- Заметили, чай у них мышами пахнет! Хоть бы людей постыдились...
  

* * *

  
   Когда госпожа Пылинкина, провожая толстую даму, услышала на площадке голоса и выглянула из передней, она с изумлением увидела рассевшуюся на ступеньках лестницы компанию...
   -- Я уверен, -- говорил увлеченный разговором Ляписов, -- что эта дура Пылинкина не только не читала Beдекинда, но, вероятно, путает его с редерером, который она распивает по отдельным кабинетам с любовниками.
   -- Ну да! -- возражал Андромахский. -- Станут любовники поить ее редерером. Бутылка клюквенного квасу, бутерброд с чайной колбасой -- и m-me Пылинкина, соблазненная этой царской роскошью, готова на все!..
   Госпожа Пылинкина кашлянула, сделала вид, что вышла только сейчас, и с деланным удивлением сказала:
   -- А вы, господа, еще здесь! Заговорились? Не забудьте же -- в будущий четверг!
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.
Рейтинг@Mail.ru