Великому Другу и Покровителю Книги Н.А. Рубакину
с чувством восхищения перед его полувековым трудом
и подвигом на пользу человечества и Русского Народа.
Георгий Гребенщиков. 10 июля 1936 г. Чураевка.
Нью-Йорк был глух от собственного грохота, но под лучами
солнца был великолепен в невиданных сверхчеловеческих нагромождениях. Ровно в четыре часа дня в просвете между домами-башнями в мастерскую Пегина упал луч солнца.
Это не была настоящая мастерская с положенным северным светом или с окнами на крыше. Это были две большие комнаты в старом особняке, обреченною на снос, но все еще хранившем обстановку и комфорт прежнего величия.
В доме одиноко жил молодой австралиец и юная его сестра, слепая от рождения Собственно, из-за нее, почти не выезжавшей из квартиры, австралиец сдал две комнаты художнику, который был ему уже известен по газетам. Практичный человек решил иметь в доме приличного жильца и именно художника, которого oн мог исцользовать для своих целей. И он не ошибся.
На дворе стоял прозрачный золотой октябрь, но в мастерскую солнц заглядывало именно только в. течение пятнадцати минут — так узок был просве между соседними многоэтажными домами. Этот редкий вестник солнца появился н; этот раз на одну минуту раньше шестой рапсодии Листа, которую в соседки: комнатах играла два раза в неделю прекрасная, но несчастная слепая Бетти. Значит был вторник, и к Бетти пришла учительница музыки Юлия, и это придало луч и звукам музыки особенно волнующую прелесть.
Как истинный художник, Пегин обладал способностью возвышенных воображений и мечтательностью свою оспаривал сам у себя:
— Если бы я не был мечтателем, я был бы лишь чернорабочим у чужой мечты. — Всякий простой каменщик, способный увлекаться планом архитектора,— уже мечтатель и художник. Мысль о Юлии, как о модели, овладела им после первого свидания с ней, и он поймал себя на небывалой робости. Впервые он почувствовал, что не талантлив и что не сможет написать с нее то, что зазвучало в нем после второго и в особенности после третьего свидания.
Юлия была испанка, но говорили они по-английски. Пегин перекинулся с нею несколькими фразами, значения которых не помнит, но то, что он увидел в линиях ее лица, в движениях, спокойных, плавных и уверенных, услышал в низком голосе— было лишь прелюдий к тому, что он почуял в ее взгляде. Как можно написать эти глаза? Кто, какой гений может на это осмелиться? Никогда, никакие мастера не могли и никогда не смогут воплотить этот свет, и грусть, и ласку вечности, и благо- стную, ранящую своей неотразимой силой красоту улыбки.
Много видевший и много испытавший, много сделавший в искусстве сорока- летний человек был совершенно подавлен необычной, как будто ранившей его сознание женской красотой. Вместе с остротою этого сознания он впервые испытал страх перед неумолимой истиною: ведь увянет и сотрется и даже обезобразится с годами эта невоплатимая в искусство, но живая, но действительно — живая, до боли ощутимая и истинная красота.
В пять часов он должен идти к Бетти продолжать её портрет и вот считал минуты. Притаился, даже двигаться по комнате не смел — не мог решить: войти ли к Бетти на пять минут раньше, чтобы увидеть Юлию, или лучше на пять минут позже, когда она уже уйдет.
А звуки, как мечи остры,— как должно быть глубоко и протестующе любил венгерец Лист. Именно протестующе. Разве можно было бы назвать любовью теперешнее состояние Пегина? Разве можно думать о любви к тому живому воплощению тайны неразгаданной, на которую можно лишь молиться и перед которой можно безнадежно скорбеть, ибо увянет, отцветет, сотрется и будет сотни раз оскорблена действительностью эта красота.
Пегин пытался набросать ее портрет. Несколько полотен стоят набросками к стене Не смел при дневном свете даже досмотреть на них. Писал по ночам, украдкою, как вор — ночью ведь и вор смелее. Наброски схвачены в моментах, особенно волнующих. На некоторых намечено лицо, похожее, уже во плоти, с шелком черных и густых, небрежно остриженных волос. Но глаз закончить не посмел. Нужна модель. а попросить ее позировать никак не мог решиться. Рапсодия оборвалась на половине. И лучше, глубже Листа донеслись две ноты ее голоса. Какое мягкое, глубокое контральто. Вот так бы ее написать, чтобы звучал бы этот голос с полозна. Да, да, писать, писать ее, как никогда, нигде, никем не писанную страстью.
Он нахмурился и застыдился: в его глазах теплыми капельками навернулись слезы. — “Что за мальчишеством” — Луч еще играл на углу оконной рамы, но со стекла уже сполз. Слишком узок был голубой просвет между стенами города.
Петин робко взял одно из опрокинутых к стене полотен и положил на мольберт. — Боже мой, какое глубочайшее страдание сознавать свою неспособность!
Опустившись в кресло, он закрыл глаза. И невольно перенесся на родные горы, где провел детство и юность. В минуты испытаний ему часто вспоминалось детство, мать и все любимое.
Встала, как наяву, одна из белоснежных вершин, перед которой жмурились глаза — такая ослепительная в ее белизне. А рядом, на гнедом коне, уже повернутом головой к востоку, сидела и калмыцкой плеткой указывала на эту белизну тоненькая, хрупкая смуглянка. Белый жемчуг зубов так и запомнился в беспечной и доверчивой улыбке.
— Смотри,— звенела она. — Наша любовь должна быть так же свята, чиста и недоступна для других, как эта высота.
Но голова его коня была обращена на запад, куда клонилось солнце и где, далеко в низине, тоненьким шнурочком лежала дорога, манившая в далекие просторы жизни, к соблазнам творчества, к отраве славой Он еще не знал, что ждет его не слава, а война и вслед за ней бесславие...
— Запомни! — еще раз повторила девушка.
Наклонившись из седла, робким объятием он обвил ее стан и впервые долго пил . упоительную сладость юности.
Струна ее голоса зазвучала на три тона ниже и взволнованно вздрогнула, как оборванная;
— Прощай !
И точно продолжение этого звука, точно эхо рт горнего слова, донеслось из коридора:
— Гуд ба-ай!
“Юлия ушла...”
Точно упустив что-то непоправимое, порывисто бросился к двери, но удержал себя и, нахмурившись, закурил папиросу.
Потом, ища опоры в том, изначальном, происшедшем на родных горах, заставил, себя доглядеть картину расставанья с первой своей любовью.
Да. это она простым движением тоненькой, смуглой руки, вооруженной плеткою, и серебряными украшениями на черенке, вложила в его взгляд навеки ту светозарную вершину гор,как символ вечно недоступной святости и чистоты.
И, тронув повод, скрылась, как мечта, не повторивши своих слов и лишь склонившись к гриве. Правою рукою вытянула плетку позади себя, и плетка заструилась в воздухе от быстроты галопа.
Он повернул коня, хотел ей крикнуть что-то сильное, как клятву, но за ближайшими утесами звук копыт Гнедого медленно угас.
Уже семнадцать лет прошло, но почему же та минута именно сейчас блеснула, оглушительною белизной и зазвучала горестным безмолвием на горной росстани. И тишину эту нарушил только конь его, вздохнувши глубоко и хрустнув удилами.
Почему же он стоит и не идет в квартиру Беттино Почему он вспомнил ту первую так остро именно сейчасА Не потому ли, что эта, Юлия, должна стать его последнею мечтой, недостижимой так же, как та белоснежная, святая высота.
— Джульетта,— сказал он вслух и не узнал своего голоса. Так нов и робок, и вместе по-новому обыкновенен был его голос. И он повторил еще два раза:
— Джульетта! Юлия!
Обласканный звуками этих слов, с взглядом, обращенным внутрь, с улыбкой дальней, горней мечте, он пошел в квартиру Бетти.