IV

Июльским пламенным лучом брызнуло октябрьское солнце с запада перед закатом, и краски на полотне Пегина заиграли весенней радугой. Он позабыл о времени и, увлеченный собственным рассказом, продолжал работать.

... Когда звучит падающая со скал вода — песня ее так проста, язык ее так выразителен... Когда ветер приносит дыхание соснового леса — прохлада его так целительна. Когда движется по небу черная туча с бурей и грозой — даже неверую- щий молится о сохранении созревающих плодов и фруктов. Когда звучат слова художника, как песня глубочайшей скорби,— он может быть понятен каждому, даже на чужом языке...

Так слушала слепая Бетти русского художника, и ей казалось, что он говорит красивыми стихами. Даже все его ошибки, все невольные искажения его родной речи только еще более усиливали красоту и глубину повествования.

А он выписывал мельчайшие подробности ее лица, пушинки на щеках, девическую нежность подбородка, девственную чистоту губных линий, наивность удивления и испуга, выраженную в чуть наметившейся складочке между бровей. И говорил, как сам с собой, как будто пересматривал недавнее и удивлялся сам, как все-таки он мог, почти единственный из многих, уйти br неминуемой гибели. Сидел, рассказывал и вкладывал в свои слова и вместе в краски свою же собственную песнь о ледяном уходе своем от одной тоски к другой...

— Итак — пути наши были отрезаны, и мы не могли пойти тогда ни на Восток, ни на Юг, ни на Запад. Всюду нас ждал суд неправый и унизительная гибель от руки восставших. Мы же не могли восстать против того, что считали завершением нашего долга, венцом нашей отчизны. И, не зная, что нас ожидает завтра, не ведая судьбы грядущих дней в России, мы повернули наш корабль на Север. На всем корабле нас осталось двадцать семь молодых морских офицеров и ни одного матроса. Всем им мы дали полную свободу на последней пристани. А сами решили пробираться как- нибудь до первых берегов Карского моря, а там по льдам, пешком или с остяцкими собаками — на Новую Землю, в Лапландию или к норвежским берегам.

— С тех пор наш небольшой корабль стал нашей крепостью, нашей родиной, нашим пловучим государством, целою отдельной планетой, пронесшейся своей, единственною, одинокою дорогой в неизвестность.

— Мы продолжали нашу службу и дозор; наряды на работы и ежедневный сбор на молитву. Впрочем, скоро мы узнали, что путь наш вел к медленной и неминуемой гибели. У нас на исходе было топливо, вышел почти весь запас продуктов, и насту- пили. жесточайшие январские морозы.

— Когда, наконец, нас затерло льдами и вместе с ними понесло на северо-запад, многие из нас лежали в своих каютах, распухшие от голода и цинги и обреченные на смерть. И лишь немногие выходили на охоту, добывали рыбу, тюленей, случайно пролетавших птиц и кое-как поддерживали существование. Так мы вступили в семимесячную северную ночь и плыли, не считая дней. Однажды я увидел непредсказуемо-прекрасное видение ледяных гop, отражавших вместе с радугой сияние в глубине очистившейся ото льдов воды.

Хотя наше судно было затерто льдами и плыло вместе с колоссальной ледяной горой, все же у нас появилась надежда, что нас когда-либо, куда-либо принесет.

Семеро из нас уже были схоронены во льдах, пятеро лежали в каютах при смерти. Из остальных пятнадцати восемь человек ушли от нас в разное время, в разных направлениях, и не возвращались. И только семь человек бодрствовали и боролись за жизнь.

— И вот, когда мы вышли изо льдов и очутились меж сверкающих изумрудных rop и когда на спокойной воде охота наша обеспечила нам пропитание рыбой и птицей, я вспомнил, что у меня были краски и что я должен зарисовать эти необычные пейзажи. Быть может, никогда, никто из наших художников не видел таких чудес и не увидит больше...

— Не помню, что и как случилось, но почему-то у меня явилось острое желание нарисовать на этих льдах нашу радужную русскую купающуюся русалку. Однако когда я стал ее писать, на полотне, в изумрудной пене распущенных кос появилось девичье лицо, возлюбленное в моей юности и оставленное навсегда в родных горах Сибири. А глаза нарисовал той, которую любил недавно и которую перед уходом на войну оставил в глухой провинции Печерского края.

— Я точно снова родился. Мне стало весело писать и заново пересоздавать картину. Около картины появились улыбки моих товарищей. С каким восторгом все они, при свете факела из рыбьего жира, собирались возле картины и каждый узнавал в моей русалке свою любовь. Каждый вносил свои поправки, и все наперебой друг перед другом рассказывали, во всей наивной простоте, о самых юношески- чистых, о самых робких подробностях любви и встреч, о поцелуях и надеждах на грядущий день. И назвали мы мою картину нежным именем “Купава”. И я все больше вспоминал наисладчайшие минуты, проведенные и с первою, и со второй, и как будто в первый раз стал понимать, какое счастье быть любимым и любить, какое непередаваемое счастье — вспоминать любимых и смешивать одну с другой, дополнять и совершенствовать воображением и уверять себя, что это правда.— Он немного помолчал и продолжал со вздохом: — Да, когда-то они были, теплые и нежные, волновавшие улыбкою и ласковым прикосновением рук и, главное, очаровывавшие глубоким, уносящим в вечность взглядом, в котором закрепляется бессмертие и красота неописуемой мечты...

Бетти уронила руки на рояль, и клавиши запели о невыносимой боли отчаянья. Пегин оборвал рассказ и спсйсватился: своим последним восхищением перед красотою видящего взгляда он нанес ужасный, самый жестокий удар слепой, доверившейся ему девушке.

Но когда нечаянные звуки смолкли, Бетти снова выпрямилась, снова устремила потемневшие глаза куда-то в высоту и вдаль и даже показалась зрячей. Так взволнованно, так жадно хотела она слушать повесть о любви. И Пегин поспешил исправить свою грубую неосторожность. Он продолжал, как будто не заметил ее острой боли:

— И вот, я написал свою Купаву в свете изумрудных лучей, отраженную на пурпурно-фиолетовой и тихой, 'бездонной глубине неведомых широт и долгот Северного океана... Коса ее — пена, снег и свет звездных лучей. Тело ее — про- зрачный, светящийся и горячий лед; руки ее легкими крыльями подняты для объятия всей земли, и бог ее, не оставляющий следа на глади вод, был устремленным в беско- нечность: а сосцы грудей ее струили из себя тепло и свет и питали ими всю тишину полуночных просторов. И взгляд ее, слепой в безумной неге, был взглядом такой тоски, такой любви, такой жадности счастья себе и друГим, что я был бесконечно счастлив тем, что преддверие неминуемой смерти вдохновило меня написать эту картину. Помню, кто-то из больных товарищей подполз к ее подножию и, рыдая, целовал ее ноги и шептал:

— Теперь я вижу, что смерти не бывает. Пегин умолк. В безмолвии сидела Бетти, как ледяное изваяние. Но художник, вновь овладевши собою, поймал что-то в её фигуре и в лице и вновь, почти механически, нанес на полотно. И снова более спокойно продолжал:

— Наш корабль опять затерло льдами и унесло в безвестность океана. На нем еще остались четверо моих спутников, уже больных цингой, когда мы двое, более выносливые, решили их покинуть и пошли по льдам, не ведая куда. Я оставил им

Купаву, как. последнюю надежду, как утешение за то, что их покинул.— Он помолчал и, с еле сдерживаемым вздохом, добавил: — Теперь такой работы мне ни за что и никогда не написать...

Бетти прервала его и с неожиданной радостью сказала: — Но ведь она, Купава ваша, там на корабле живет! Пегин с изумлением помолчал.

— Ведь только люди на корабле погибли, а корабль-то среди, льдов-то ведь цел,— продолжала Бетти.

Мимо Пегина смотрели куда-то вдаль крупные, со звездочками, совсем зрячие глаза, и он почувствовал, что они увидели затертый во льдах, одинокий, никем не тронутый корабль, обледенелый гроб его товарищей, на котором вместе с ледяной страной куда-то медленно несется его белая, живая, улыбающаяся Купава... И рано или поздно доплывет, бессмертная, к каким-то берегам и будет жить, чужая в той стране, долгие годы, пока какой-то новый случай, новый путь приведет ее домой, на север, к белому русско-сибирскому материку... И, подтверждая его мысли слово в слово, Бетти продолжала с новым, нарастающим восторгом:

— Вы только подумайте, как это красиво и чудесно! Как это значительно: ваша Купава, одна на мертвом корабле, где-то несется вместе со льдами в безвестность Черного Океана!.. Да ведь это целая чудесная сказка!

Пегин посмотрел на нее, потом вздохнул и сказал: — Да, да!.. Вы мне открыли целый новый мир. Вы увидели то, что не мог бы увидеть никто другой. Это замечательно. Это прекрасно! — Он залюбовался вдохновенным лицом Бетти с устремленным вдаль взглядом и тихо говорил: — Вот за это самое я сделаю ваши глаза такими, каких не бывает ни у кого из видящих,— продолжал художник.— Вы не видите все вас окружающее, но вы видите так далеко и такое чудесное, что никто из смертных увидать не может...

Как я рада! Как я счастлива!.. — воклицала сле,пая, чуть не плача от неведомого трепета.

— Да, да, теперь я чувствую вас целиком. Я вижу душу вашу, летящую куда-то очень далеко... Хорошо... Чудесно! Еще одну минуточку... Да, да, вот так... Теперь вы даже чем-то мне напоминаете мою Купаву...

— Как я счастлива!.. Как я счастлива! — волнуясь, повторяла девушка. — Нет, помолчите, помолчите! — поспешно произнес художник и в глубокой тишине стал заносить еще новые черточки в ее глаза. И минута эта наполнила обоих молчаливым напряженным трепетом.

Совершая это таинство с глазами и лицом слепой американки, которая прозрела и увидела дальше зрячих, художник вновь почувствовал себя там, в изумрудном свете ледяных гор и на пороге в новое таинственное царство, которое люди называют таким пугающим именем “смерть”, но которое для Пегина приобрело теперь новое, чудесное значение, как Любовь — Купава, вечное сияние звезд, очей бесконечности.

И в эту бесконечнось или из нее могут смотреть и вот эти слепые, и те зрячие, недавно встреченные им, смертельно ранившие его дух и волю, глаза испанской Купавы.