VII

“Аравия”, полуэкзотический ресторан, был переполнен самою разноплеменной публикой. Пегин приехал немного раньше и, не находя места, стоял у входа и 'растерянно смотрел на публику, которая, на белых пятнах скатертей, казалась подчеркнуто темной. Только красочными пятнами выделялись некоторые женщины в ярких платьях, с белизною обнаженных спин и бюстов. В свете электричества, в звуках оркестра, в ритмичном движении множества танцующих пар была какая-то гармония, созвучная с тревожным ожиданием художника.

Юлия и Чарли появились между столами внезапно с противоположной стороны. Чарли, видимо, здесь знали и учтиво встретили еще у входа. Юлия была в черном платье, и на фоне его особенно ярко мелькнул в ее руках крошечный кружевной платочек, который она положила в свою сумо нсу. Просто улыбнувшись спутнику в ответ на какие-то его слова, она еще издали кивнула подходившему к ним Пегину.

Все трое, разные по роду, мыслям и профессиям, севши за один стол, не сразу начали беседу. Джульетта отнеслась к писанию с нее портрета с некоторым удивлением, но была равнодушна к выбору ее наряда. Чарли тоже не настаивал на чем-то осо- бенном, ожидая мнения художника, а художник промолчал. Ему и в голову не приходило что-либо добавлять к тому простому, черному, без всяких украшений платью, в котором была Юлия. Он избегал смотреть на нее, лишь изредка поглядывая на Чарли, тщательно выбиравшего и заказывавшего обед. Юлия избегала смотреть на обоих, и взгляд ее с оттенком грусти или робости устремился на сидевших за другими столами богато одетых женщин.

Она ела просто, с некоторой поспешностью. Очевидно, знала цену времени. Сдержанно улыбалась на грубоватые остроты Чарли и почти без любопытства изредка посматривала на художника. Руки ее были не из музыкально-тонких, даже чуточку полны в предплечьях, однако очень красивы в кистях, с ямочками на суставах пальцев, и ногти содержались хорошо, без излишних удлинений и без крикливой раскраски. На левом безымянном пальце было небольшое платиновое кольцо с бриллиантом старинного гранения. На груди, над гранью, где кончался глубокий вырез, посверкивала разными огнями старинная брошь, видимо, того же мастера. Пегина заинтересовало: носит ли она сережки? — Нет, Розовые, маленькие уши из-под черных, коротко остриженных и гладко причесанных к щекам волос были девственно-чисты от всяких украшений: На шее Юлии тоже не было никакого ожерелья, но при повороте головы где-то сбоку появлялась маленькая складочка— признак недостаточно высокой шеи. И плечи ее были покаты, как у Бетти, и бюст был явственно очерченный, упругий. Юлия могла быть крепкою, многомолочной матерью. Сколько ей лет? По чистоте и свежести совершенно не тронутого румянами рта — девятнадцать, по складочке на шее — двадцать два. Она в меру грациозна и тонка и, судя по форме ног, красиво выточенных и мускулистых, она должна быть сильной и здоровой, хотя матовая 'бледность кожи почти не окрашивалась кровью даже после крепкого коктейля. Быть может, это потому, что умеренная, выпитая городом, матовая смуглость кожи не давала расцвести румянцу. Только уши, и то очень в меру, оставались розоватыми и разгорелись ярче лишь тогда, когда Джульетта уловила взгляд художника, изучавшего ее фигуру.

Просто, деловито и спокойно уговорились о первом сеансе, на квартире Юлии, это здесь же, близко, завтра-в десять с половиною и до двенадцати. К завтраку придет к ней Чарли. Пегин приглашается остаться тоже. Все сроки и приглашения исходили из уст Юлии, и в этом было нечто достойное. Пегин молча и учтиво раскланялся с Юлией, но так и не решился посмотреть внимательно в ее глаза. Зато в глазах Чарли уловил все тот же желто-зеленый пламень. В себе унес дымящийся костер, неизвестно, разгорающийся или потухающий. Как-то теперь все равно. Подхвачен мощною волной действительности и плывет по ее течению, бессильный что-либо остановить или переменить.

?

Над городом висел густой туман. Шел мелкий дождь, и улицы были в огнях. Эти огни разных цветов, сверкающие в окнах, в витринах, в трамвайных вагонах, в автомобилях, в высоте над небоскребами, бегающие и пляшущие, все умножались на мокром цементе тротуаров и улиц и не могли потухнуть, несмотря на такое обилие кругом воды. И двигались по улицам взад и вперед непрерывной цепью автомобильные и трамвайные вагоны и пешие, тысячи пеших, все неизвестные, неизвестно откуда появившиеся и неизвестно куда уходившие.

Пегин взял такси, сказал адрес театра своих старых друзей, уселся в угол автомобиля, полузакрыл глаза и потонул в общей неисчислимой массе бродвейского движения.

Когда, наконец, перед ним замелькали радостно-изумрудные огни, потоком льющиеся на рекламах об усовершенствованных умывальниках, Пегин остановил такси. Здесь близко был его театр, в котором процветал тот способ развлечения людей, который лично он так не любил, но который невольно стал необходимым большинству людей, уставших от дневной работы и в особенности для тех одиноких, которым не к кому и некуда пойти и к числу которых принадлежал теперь сам Пегин.

В театре менялось освещение, то яркое и радующее, то сумрачно-умиротворяю- щее и молитвенное. Чудесная музыка сменялась красочными приключениями мировых бродяг, а после отражений на экране хроники текущих событий начинался грациозный, полный радостного ритма бессмертный русский балет.

Пегин знал несколько красавиц балерин по имени и отчеству, двух из них даже зарисовал в своих набросках. Знал их судьбу и все любовные их неудачи. В радости балетного танца они еще больше хорошели, расцветали, радовали своей юностью. Почему бы не избрать одну из них, таких родных, понятных и нежных Купав? Почему бы не изведать глубину какой-нибудь родной, испытанной страданиями души?

За кулисы он входил как свой, даже как один из тех, кого боялись как злого шутника-карикатуриста. Он стал в тени кулис и еще издали услышал громкие ругательства:

— Ну, черта ли он понимает? В русскую свадебную пляску влепил негритянский трюк. Это же уродство!

Всюду слышалась русская речь, мужская, женская и даже детская. Как будто Пегин перенесся за кулисы одного из московских театров.

Его толкнули, потеснили, не узнали. Кто-то все же ласково позвал: — Николай Михайлыч! Вас на днях одна дама спрашивала.

Это говорила, пожимая его руку, одна из балерин-красавиц, в русском сарафане, в блестяще-ярком, непомерно большом кокошнике.

— Кто такая?

— А вот я вам сейчас ее найду. Она здесь в хоре. Недавно из Китая приехала. Хрупкой и холодной льдинкой что-то подкатило под ложечку Пегина, когда из-под приближавшегося к нему другого кокошника удивленно и испуганно смотрели на него огромные, блестящие, но усталые и глубоко запавшие, плохо поддававшиеся гриму глаза.

И почти крик и в то же время шепот:

— Как? .. Вы? .. Живы? .. Я ни за что не верила! — и вслед за этим испуганный упрек: — Не узнаете! Меня?

А за нею в красочной боярской шубе с гривной, в бутафорской бороде, большого роста человек — подходит и кричит:

— Лиза, поправь мне бороду, а то отваливается, черт ее дери!

И подошедшая боярыня совсем другим, как бы простуженным, надломленно- упавшим голосом пробормотала:

— Это муж мой... Митя! Познакомься... — Звонок. На сцену!.. Скорей, скорей!

Все смешалось в беспорядочном вихре.

— Извините... Я в апофеозе... Надеюсь, увидимся... И видел Пегин, как озарилась сцена и как закружилась, зацвела на ней старобоярская сказочная и волшебная, давно умершая, а может быть, и никогда не бывшая русская пляска-жизнь.

И потерял в толпе поющих и танцующих боярышню с глазами той Купавы, которая ушла во льды на мертвом корабле... Которая же? Вот эта? Нет, вот та... Нет, нет!.. Исчезла... Или только почудилась?

Вихрем, хмелем, радугой кружился хоровод на сцене. Из глубины огромного театра тускло маячил муравейник с тысячами бледных пятен,— человеческих застывших лиц. А здесь гремел оркестр и, покрывая его звуки, под пляску сотен быстро мелькавших ног, разливалась и терзала сердце одиноко спрятавшегося возле кулисы русского художника, веселая, поднимающая и хмельная плясовая песня:

Добру молодцу на пире пировать, А молодушке-то век вековать...

И нельзя было понять, правда это или сказка? Радость ли великая или скорбь непереносная?

Тихо, одиноко, крадучись вышел Пегин на улицу. Те же огни заливали его радужными красками со всех сторон и смешивали с тысячами чуждых ему совре- менников. Он шел пешком, в толпе, под проливным дождем, забывши надеть шляпу. Высоко взнесенная над улицей реклама об усовершенствованных умывальниках радостно и победно смеялась ему огромным потоком изумрудно-огневой воды, точь-в-точь какая была там, во время полуночного сияния северных сполохов, где родилась и откуда ушла в просторы океана его рукотворная, но неповторимая Купава.

— “Ужели же это она, с густым слоем румянца, с подведенными, запавшими глазами?”

— “О, как должно быть страшно, когда мертвые воскресают!..” И изумлялся до испуга, что все прошлое в сердце и в памяти вдруг превратилось в пепел, прохладный и легкий. При первом ветерке нового утра — пепел развеется ио влажной росе и глаза встретят восходящее солнце с радостною благодарностью за новый дар грядущего дня.

Вот он дар, о котором несколько дней назад Пегин робко мечтал, как о чем-то несбыточном: Юлия перед ним живая, в теплоте своей крови и плоти, в свете первого удивления и любопытства — так внимательно, так просто и свободно изучает ее взгляд художника.

— Встаньте так... Нет, вот так. Нет, сядьте… Будьте проще. Совсем свободно посмотрите вот сюда, ко мне... Нет, нет. Не хорошо.

С полчаса ходил возле нее, просил ее ходить, сидеть — пока, наконец, недовольный собою, признался ей:

— Я сегодня взволнован. Вчера в театре, через девять лет, встретил свою любовь...

Юлия взглянула на него с таким глубоким изумлением, как будто в первый раз увидела. его и поняла, что и этот, чужой ей человек, может любить и волноваться о потерянной любви.

— Как? Любовь? — сказала она, и левая рука ее коснулась пальцами повыше груди так, как будто она показывала на себя, как на инструмент, в котором как раз это слово и в этой форме нашло гармонический отзвук. Голова ее устремилась вперед, шея слегка вытянулась, стала тоньше и длиннее и глаза... Вот они, ее глаза! Вот когда они по-настоящему плеснули на него снопами звездных, не передаваемых словами озарений. Вот когда он в первый раз по-настоящему увидел их!

Вместо ответа он строго поднял руку и без единого слова долго упивался этим мгновением..И потом сказал чуть слышно так, что она сразу поняла все таинство его нахождения:

— Так и будьте! .. Так!.. Что в это время делала другая, правая рука? Он боялся потерять даже секунду, но выбрал какое-то мгновение и получил'ответ. Правая рука слегка откинулась назад,. согнулась в локте, и пальцы ее замерли в том прекрасном, как бы готовом к музыкальному аккорду на арфе, скульптурном сочетании изгибов, который сам по себе выражал и извлекал уже аккорд этого мгновения. Вот эта беззвучная музыка соприкосновения с тончайшими и таинственными струнами, которые по нитям лучей из глаз ее и по звуку еще бегущего куда-то в бесконечность ее голоса,— вот это было то, что сразу, в полсекунды, создало художнику новую, неизъяснимую словами радость, или мудрое проникновение в сущность бытия.

— Так и будьте!.. Только полминуты!.. Так!..

А Юлия, не получившая ответа на ее вопрос, продолжала изумляться художнику, который позабыл, что перед этим так глубоко потрясло его, и весь был новый, озаренный и далеко от нее, от Юлии, которая сразу так доверчиво зазвучала нежною струной на самое болезненное и глубокое его признание.

Так начал Пегин писать Юлию.

Так он снова и по-новому весь погрузился в свой вдохновенный труд, чтобы запечатлеть только одно мгновение прекрасной Истины.