Впервые опубликованы в издательстве
«Задруга» (Париж, 1922).
Текст подготовлен по неполному изданию в книге:
В. КОРОЛЕНКО
РАССКАЗЫ И ПОВЕСТИ
ВОСПОМИНАНИЯ
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ
ПУБЛИЦИСТИКА
с. 416 434
Книга для ученика и учителя
Серия: «Школа классики»
Москва, АСТ ОЛИМП 1997
OCR А. Панфилов
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Анатолий Васильевич. Я, конечно, не забыл
своего обещания написать обстоятельное письмо, тем более что это было и мое
искреннее желание. Высказывать откровенно свои взгляды о важнейших мотивах
общественной жизни давно стало для меня, как и для многих искренних писателей,
насущнейшей потребностью. Благодаря установившейся ныне «свободе слова», этой
потребности нет удовлетворения. Нам, инакомыслящим, приходится писать не статьи,
а докладные записки. Мне казалось, что с вами мне это будет легче. Впечатление
от вашего посещения укрепило во мне это намерение,
и я ждал времени, когда я сяду за стол,
чтобы обменяться мнениями с товарищем писателем о болящих
вопросах современности.
Но вот кошмарный эпизод с расстрелами во
время вашего приезда как будто лег между нами такой преградой, что я не могу
говорить ни о чем, пока не разделаюсь с ним. Мне невольно приходится начинать
с этого эпизода.
Уже приступая к разговору с вами (вернее,
к ходатайству) перед митингом, я нервничал, смутно чувствуя, что мне придется
говорить напрасные слова над только что зарытой могилой. Но так хотелось
поверить, что слова начальника Чрезвычайной комиссии имеют же какое-нибудь
основание и пять жизней еще можно спасти. Правда, уже и по общему тону
вашей речи чувствовалось, что даже и вы считали
бы этот кошмар в порядке вещей но... человеку свойственно надеяться...
И вот, на следующий день, еще до
получения вашей записки, я узнал, что мое смутное предчувствие есть факт: пять
бессудных расстрелов, пять трупов легли между моими тогдашними впечатлениями и
той минутой, когда я со стесненным сердцем берусь за перо. Только два-три дня
назад мы узнали из местных «Известий» имена жертв. Перед свиданием с вами я
видел родных Аронова и Миркина, и это отблеск личного драматизма на эти
безвестные для меня тени. Я привез тогда на митинг, во-первых, копию
официального заключения лица, ведающего продовольствием. В нем значилось, что в
деяниях Аронова продовольственные власти не усмотрели нарушения декретов.
Во-вторых, я привез ходатайство мельничных рабочих, доказывающее, что рабочие не
считали его грубым эксплуататором и спекулянтом. Таким образом, по вопросу об
этих двух жизнях были разные, даже официальные, мнения, требовавшие во всяком
случае осторожности и проверки. И действительно, за полторы недели до этого в
Чрезвычайную комиссию поступило предложение губисполкома, согласно заключению
юрисконсульта, освободить Аронова или передать его дело в революционный
трибунал.
Вместо этого он расстрелян в
административном порядке.
Вы знаете, что в течение своей
литературной жизни я «сеял не одни розы»*. При царской власти я много писал о
смертной казни и даже отвоевал себе право говорить о ней печатно много больше,
чем это вообще было дозволено цензурой. Порой мне удавалось даже спасать уже
обреченные жертвы военных судов, и были случаи, когда после приостановления
казни получались доказательства невинности, и жертвы освобождались (напр., в
деле Юсупова), хотя бывало, что эти доказательства приходили слишком поздно (в
деле Глускера и др.).
*Выражение ваше в одной из статей обо мне.
(Здесь и далее примеч. В. Г. Короленко. Ред.)
Но казни без суда, казни в административном порядке это бывало величайшей
редкостью даже и тогда. Я помню только один случай, когда
озверевший Скалон (варшавский генерал-губернатор) расстрелял без суда двух
юношей. Но это возбудило такое негодование даже в военно-судных сферах, что
только «одобрение» после факта неумного царя спасло Скалона от предания суду.
Даже члены главного военного суда уверяли меня, что повторение этого более
невозможно.
Много и в то время и после этого
творилось невероятных безобразий, но прямого признания, что позволительно
соединять в одно следственную власть и власть, постановляющую приговоры (к
смертной казни), даже тогда не бывало. Деятельность большевистских Чрезвычайных
следственных комиссий представляет пример может быть, единственный в истории
культурных народов. Однажды один из видных членов Всеукраинской ЧК, встретив
меня в полтавской Чрезв. ком., куда я часто приходил и тогда с разными
ходатайствами, спросил меня о моих впечатлениях. Я ответил: если бы при царской
власти окружные жандармские управления получили право не только ссылать в
Сибирь, но и казнить смертью, то это было бы то самое, что мы видим
теперь.
На это мой собеседник ответил:
Но ведь это для блага народа.
Я думаю, что не всякие средства могут
действительно обращаться на благо народа, и для меня несомненно, что
административные расстрелы, возведенные в систему и продолжающиеся уже второй
год, не принадлежат к их числу. Однажды, в прошлом году, мне пришлось описать в
письме к Христ. Георг. Раковскому один эпизод, когда на улице чекисты
расстреляли несколько так называемых контрреволюционеров. Их уже вели темной
ночью на кладбище, где тогда ставили расстреливаемых над открытой могилой и
расстреливали в затылок без дальних церемоний. Может быть, они действительно
пытались бежать (не мудрено), и их пристрелили тут же на улице из ручных
пулеметов. Как бы то ни было, народ, съезжавшийся утром на базар, видел еще лужи
крови, которую лизали собаки, и слушал в толпе рассказы окрестных жителей о
ночном происшествии. Я тогда спрашивал У X. Г. Раковского: считает ли он, что
эти несколько человек, будь они даже деятельнейшие
агитаторы, могли бы рассказать этой толпе что-нибудь более яркое и более
возбуждающее, чем эта картина? Должен сказать, что тогда и местный губисполком,
и центральная киевская власть немедленно прекращали (два раза) попытки таких
коллективных расстрелов и потребовали передачи дела революционному трибуналу.
Суд одного из обреченных Чрезвычайной комиссией к расстрелу оправдал, и этот
приговор был встречен рукоплесканиями всей публики. Аплодировали даже часовые
красноармейцы, отложив ружья. После, когда пришли деникинцы, они вытащили из
общей ямы 16 разлагающихся трупов и положили их напоказ. Впечатление было
ужасное, но к тому времени они сами расстреляли уже без суда несколько
человек, и я спрашивал у их приверженцев: думают ли они, что трупы расстрелянных
ими, извлеченные из ям, имели бы более привлекательный вид? Да, обоюдное
озверение достигло уже крайних пределов, и мне горько думать, что историку
придется отметить эту страницу «административной деятельности» ЧК в истории
первой Российской Республики и притом не в XVIII, а в XХ столетии.
Не говорите, что революция имеет свои
законы. Были, конечно, взрывы страстей революционной толпы, обагрявшей улицы
кровью даже в XIX столетии. Но это были вспышки стихийной, а не
систематизированной ярости. И они надолго оставались (как растрел заложников
коммунарами) кровавыми маяками, вызывавшими не только лицемерное негодование
версальцев, которые далеко превзошли в жестокости комунаров, но и самих рабочих
и их друзей... Надолго это кидало омрачающую и заглушающую тень и на самое
социалистическое движение.
В сообщении по поводу расстрела Аронова и
Миркина, появившемся наконец 11 и 12 июня в «Известиях», говорится, что они
казнены за хлебную спекуляцию. Пусть даже так, хотя все-таки невольно
вспоминается, что продовольственные власти не усмотрели нарушения декретов, и
это разногласие заслуживало хотя [бы] судебной проверки. Вообще все это мрачное
происшествие напоминает общественный эпизод Великой французской революции. Тогда
тоже была дороговизна. Объяснялось это также
самым близоруким образом происками аристократов и спекулянтов и возбуждало
слепую ярость толпы. Конвент «пошел навстречу народному чувству», и головы
тогдашних Ароновых и Миркиных летели десятками под ножом гильотины. Ничто,
однако, не помогало, дороговизна только росла. Наконец, парижские рабочие первые
очнулись от рокового угара. Они обратились к Конвенту с петицией, в которой
говорили: «Мы просим хлеба, а вы думаете нас накормить казнями». По мнению
Мишле, историка-социалиста, из этого утомления казнями в С.-Антуанском
предместье взметнулись первые взрывы контрреволюции.
Можно ли думать, что расстрелы в
административном порядке могут лучше нормировать цены, чем гильотина?
В сообщении официальной газеты приведены
только четыре имени расстрелянных 30 мая, тогда как определенно говорилось о
пяти. Из этого встревоженное население делает заключение, что список неполон.
Называют еще другие имена... Между тем, если есть что-нибудь, где гласность
всего важнее, то это именно в вопросах человеческой жизни. Здесь каждый шаг
должен быть освещен. Все имеют право знать, кто лишен жизни, если уж это
признано необходимым, за что именно, по чьему приговору. Это самое меньшее, что
можно требовать от власти. Теперь население живет под давлением кошмара.
Говорят, будто только часть [казненных] приводится в списке. Доходят до
чудовищных слухов, будто даже прежняя процедура еще упрощается до невозможного
отсутствия всяких форм, говорят, что теперь можно обходиться даже без допроса
подсудимого. Думаю, что это только испуганный бред... Но как выбить из головы
населения мысль, что теперь бредит порой и сама действительность?..
Мне горько думать, что и вы, Анатолий
Васильевич, вместо призыва к отрезвлению, напоминания о справедливости,
бережного отношения к человеческой жизни, которая стала теперь так дешева, в
своей речи высказали как будто солидарность с этими «административными
расстрелами». В передаче местных газет это звучит именно так. От души желаю,
чтобы в вашем сердце зазвучали опять отголоски настроения, которое когда-то роднило
нас в главных вопросах, когда мы оба считали, что движение к социализму должно
опираться на лучшие стороны человеческой природы, предполагая мужество в прямой
борьбе и человечность даже к противникам. Пусть зверство и слепая
несправедливость остаются целиком на долю прошлого, отжившего, не проникая в
будущее...
Вот, я теперь высказал все, что камнем
лежало на моем сознании, и теперь, думаю, моя мысль освободилась от мрачной
завесы, которая мешала мне исполнить свое желание высказаться об общих
вопросах.
До следующего письма.
ПИСЬМО ТРЕТЬЕ
В моих письмах к вам опять произошел
значительный перерыв. Отчасти это случилось потому, что я был нездоров, но
только отчасти. Главная же причина в том, что я был занят другим. Опять
«конкретные случаи» не оставляли времени для общих вопросов. Вы легко
догадываетесь, какие это конкретные случаи. Бессудные расстрелы происходят у нас
десятками, и опять мои запоздалые или безуспешные ходатайства. Вы скажете:
вольно же во время междоусобия проповедовать кротость. Нет, это не то. Я никогда
не думал, что мои протесты против смертной казни, начавшиеся с «Бытового
явления» еще при царской власти, когда-нибудь сведутся на скромные протесты
против казней бессудных или против детоубийства. Вот мое письмо к председателю
нашего губисполкома, товарищу Порайко, из которого вы увидите, какие конкретные
случаи отвлекли меня от обсуждения общих вопросов.
«Товарищ Порайко.
Я получил от вас любезный ответ на свое
письмо. Очевидно, заботясь о моем душевном спокойствии, вы сообщили, что дело, о
котором я писал, «передано в Харьков». Благодарю вас за эту любезность по
отношению ко мне лично, но я узнал, что 9 человек расстреляны
уже накануне*, в том числе одна
девушка 17 лет и еще двое малолетних. Теперь мне известно, что Чрезвычайная
комиссия «судит» и других миргородчан, и опять является возможность бессудных
казней. Я называю их «бессудными» потому, что ни в одной стране в мире роль
следственных комиссий не соединяется с правом постановлять приговоры, да еще к
смертной казни. Всюду действия следственной комиссии проверяются судом, при
участии защиты. Это было даже при царях.
* Совершенно так же, замечу для вас,
Анатолий Васильевич, как во время вашего приезда.
Чтобы не запоздать, как в тот раз, я
заранее заявляю свой протест. Насколько мой слабый голос будет в силах, я до
последнего дыхания не перестану протестовать против бессудных расстрелов и
против детоубийства» .
В тот же день (7 июля) вечером мне
пршплось послать тому же лицу дополнительное письмо .
«В дополнение к моему утреннему письму
спешу сообщить вам важное сведение, которое достоверно узнал только сегодня.
После подавления прошлогоднего восстания, когда 14 человек было расстреляно в
Миргороде (карательным отрядом), большевистская власть сочла себя
удовлетворенной, и на улицах было расклеено объявление об амнистии по этому
делу. Теперь губчека опять судит тех же лиц, которые, надеясь на верность
слову советского правительства, доверились обещанной амнистии. Это
обстоятельство известно всем миргородчанам. Хорошо известно оно и одному из
видных членов Полтавской Чрезв. комис. тов. Литвину.
Неужели возможны казни даже при этих
обстоятельствах? Это было бы настоящим позором для советской власти».
По такому же поводу мне пришлось еще
писать к Христиану Георгиевичу Раковскому и председателю Всеукраинского Центр.
Исполнительного Комитета тов. Петровскому. Последнее письмо считаю тоже не
лишним привести здесь. «Многоуважаемый товарищ Петровский. Я уже обращался по
этому делу к тов. Раковскому. Теперь решаюсь обратиться к Вам. Дело это
ходатайство относительно малолетней дочери крестьянина Евдокии Пищалки,
приговоренной полтавской ЧК к расстрелу. Двенадцать человек по этому делу уже
расстреляны*. Пищалка пока оставлена до решения ее участи в харьковских
центральных учреждениях. Я не могу поверить, чтобы в этих высших инстанциях
могли одобрить расстрел малолетней, в чем уже усомнилась даже здешняя Чрезв.
комиссия. Сестра Пищалки едет к вам с последней надеждой. Неужели возможно, что
она вернется без успеха и эта девочка**, пережившая уже ужас близкой казни и
агонию нескольких дней ожидания, будет все-таки расстреляна?
* Кажется, ошибка. В официальной газете
приведено 9 фамилий.
** Ей недавно исполнилось только 17 лет.
Пользуюсь случаем, чтобы сообщить еще
следующее: теперь решается судьба людей, привлеченных к делу о прошлогоднем
миргородском восстании, по которому уже была объявлена амнистия. Говорят,
это ошибка миргородской Чрезв. комис., которая не имела права объявлять
амнистии. Как бы то ни было, она была объявлена, и о ней были расклеены
официальные объявления на улицах Миргорода после того, как карательный отряд
расстрелял 14 человек. Это было сделано официально, от имени советской власти.
Может ли быть, чтобы люди, доверившиеся слову советской власти, были расстреляны
в прямое нарушение обещания?»
Тов. Петровский дал телеграмму в Полтаву
не приводить приговора над малолетней в исполнение, и Пищалка, как говорят,
отправлена в Харьков. Но так как «отправить в Харьков» это формула, которая у
нас равносильна «отправить на тот свет» (так в справочном бюро отвечают родным о
расстрелянных), то в глазах населения судьба Пищалки остается мрачно
сомнительной. Так же, по-видимому, не казнили до сих пор амнистированных, и они
пока содержатся в заключении. Надо заметить, что после амнистии некоторые из них
находились даже на советской службе и, по-видимому, в новых проступках
не обвиняются.
Как раз на этом месте моего письма мне
сообщили, что ко мне пришла какая-то девочка. Я вышел и узнал, что эта девочка и
есть Пищалка. Она вернулась из Харькова свободной. Это доставило мне
глубокую радость за нее и за ее семью. Но я не могу радоваться за нашу родину,
где могла идти речь о расстреле этого ребенка и где ее уже вывели из
арестантских рот вместе с другими, которые назад не вернулись.
Знаю, что наше время доставляет много
таких «конкретных случаев», даже более потрясающих и трагических. Но я счел не
лишним привести их здесь как фон, на котором мы с вами ведем теперь обсуждение
общих вопросов*.
* После отправки этого письма, в конце
августа, освободили по распоряжению из Харькова также амнистированных ранее
миргородцев.
Возвращаюсь к параллели, поставленной в
предыдущем письме.
Над Россией ход исторических судеб
совершил почти волшебную и очень злую шутку. В миллионах русских голов в
каких-нибудь два-три года повернулся внезапно какой-то логический винтик, и от
слепого преклонения перед самодержавием, от полного равнодушия к политике, наш
народ сразу перешел... к коммунизму, по крайней мере коммунистическому
правительству.
Нравы остались прежние, уклад жизни тоже.
Уровень просвещения за время войны сильно подняться не мог, однако выводы стали
радикально противоположные. От диктатуры дворянства («совет объединенного
дворянства») мы перешли к «диктатуре пролетариата». Вы, партия большевиков,
провозгласили ее, и народ, прямо от самодержавия, пришел к вам и сказал:
«Устраивайте нашу жизнь».
Народ поверил, что вы можете это сделать.
Вы не отказались. Вам это казалось легко, и вы непосредственно после
политического переворота начали социальную революцию.
Известный вам английский историк Карлейль
говорил, что правительства чаще всего погибают от лжи. Я знаю, теперь такие
категории, как истина или ложь, правда или неправда, менее всего в ходу и
кажутся «отвлеченностями». На исторические процессы влияет только «игра
эгоизмов». Карлейль был убежден и доказывал, что вопросы правды или лжи
отражаются в конце концов на самых реальных результатах этой
«игры эгоизмов», и я думаю, что он прав.
Вашей диктатуре предшествовала диктатура дворянства. Она покоилась на огромной
лжи, долго тяготевшей над Россией. Отчего у нас после крестьянской реформы
богатство страны не растет, а идет на убыль, и страна впадает во все растущие
голодовки? Дворянская диктатура отвечала: от мужицкой лени и пьянства. Голодовки
растут не оттого, что у нас воцарился мертвящий застой, что наша главная сила,
земледелие, скована дурными земельными порядками, а исключительно от недостатка
опеки над народом лентяев и пьяниц. Мне с товарищами в голодные годы приходилось
много бороться в литературе и собраниях с этой чудовищной ложью. Что у нас
пьянства было много, это была правда, но правда только частичная. Основная же
сущность крестьянства, как класса, состояла не в пьянстве, а в труде, и притом
труде, плохо вознаграждаемом и не дававшем надежды на прочное улучшение
положения. Вся политика последних десятилетий царизма была основана на этой лжи.
Отсюда всевластие земского начальника и преобладание дворянства во всем
гражданском строе и в земстве. Эта вопиющая ложь проникала всю нашу жизнь...
Образованное общество пыталось с нею бороться, и в этой «оппозиции» участвовали
даже лучшие элементы самого дворянства. Но народные массы верили только царям и
помогали им подавлять всякое свободолюбивое движение. У самодержавного строя не
было умных людей, которые поняли бы, как эта ложь, поддерживаемая слепой силой,
самым реальным образом ведет строй к гибели.
Формула Карлейля, как видите, пригодна,
пожалуй, для определения причины гибели самодержавия. Вместо того, чтобы внять
истине и остановиться, оно только усиливало ложь, дойдя, наконец, до чудовищной
нелепости «самодержавной конституции», т. е. до мечты обманом сохранить сущность
абсолютизма в конституционной форме.
И строй рухнул.
Теперь я ставлю вопрос: все ли правда и в
вашем строе? Нет ли следов такой же лжи в том, что вы успели теперь внушить
народу?
По моему глубокому убеждению, такая ложь
есть, и даже странным образом она носит такой же широкий, «классовый» характер. Вы внушили
восставшему и возбужденному народу, что так называемая буржуазия («буржуй»)
представляет только класс тунеядцев, грабителей, стригущих купоны и ничего
больше.
Правда ли это? Можете ли вы искренне
говорить это? В особенности, можете ли это говорить вы марксисты?
Вы, Анатолий Васильевич, конечно, отлично
еще помните то недавнее время, когда вы марксисты вели ожесточенную полемику
с народниками. Вы доказывали, что России необходимо и благодетельно пройти через
«стадию капитализма». Что же вы разумели тогда под этой благодетельной стадией?
Неужели только тунеядство буржуев и стрижку купонов?
Очевидно, вы тогда разумели другое.
Капиталистический класс вам тогда представлялся классом, худо ли, хорошо ли,
организующим производство. Несмотря на все его недостатки, вы считали,
совершенно согласно с учением Маркса, что такая организация благодетельна
для отсталых в промышленном отношении стран, каковы, например, Румыния, Венгрия
и... Россия.
Почему же теперь иностранное слово
«буржуа» целое, огромное и сложное понятие, с вашей легкой руки превратилось в
глазах нашего темного народа, до тех пор его не знавшего, в упрощенное
представление о «буржуе», исключительно тунеядце, грабителе, ничем не занятом,
кроме стрижки купонов?
Совершенно так же, как ложь дворянской
диктатуры, подменившая классовое значение крестьянства представлением о тунеядце
и пьянице, ваша формула подменила роль организатора производства пускай и
плохого организатора представлением исключительно грабителя. И посмотрите
опять, насколько прав Карлейль с своей формулой. Грабительские инстинкты были
раздуты у нас войной и потом беспорядками, неизбежными при всякой революции.
Бороться с ними необходимо было всякому революционному правительству. К этому же
побуждало и чувство правды, которое обязывало вас, марксистов, разъяснять
искренно и честно ваше представление о роли капитализма в отсталых странах. Вы
этого не сделали. Тактическим соображениям вы пожертвовали долгом
перед истиной. Тактически вам было выгодно раздуть народную ненависть к
капитализму и натравить народные массы на русский капитализм, как натравливают
боевой отряд на крепость. И вы не остановились перед извращением истины.
Частичную истину вы выдали за всю истину (ведь и пьянство тоже было). И теперь
это принесло плоды. Крепость вами взята и отдана на поток и разграбление. Вы
забыли только, что эта крепость народное достояние, добытое «благодетельным
процессом», что в этом аппарате, созданном русским капитализмом, есть многое,
подлежащее усовершенствованию, дальнейшему развитию, а не уничтожению. Вы
внушили народу, что все это только плод грабежа, подлежащий разграблению в
свою очередь. Говоря это, я имею в виду не одни материальные ценности в виде
созданных капитализмом фабрик, заводов, машин, железных дорог, но и те новые
процессы и навыки, ту новую социальную структуру, которую вы, марксисты, сами
имели в виду, когда доказывали благодетельность «капиталистической
стадии».
В 1902 году разыгрались в некоторых
местах Полтавской и смежной Харьковской губернии широкие аграрные беспорядки.
Крестьяне вдруг кинулись грабить помещичьи экономии и затем, по прибытии
властей, покорно становились на колени и так же покорно ложились под розги.
Когда их, вдобавок, стали судить, то мне пришлось одно время служить посредником
между ними и сорганизовавшейся защитой. В это время в моем кабинете в Полтаве
крестьяне собирались порой в значительном количестве, и я старался присмотреться
к их взглядам на происшедшее. Сами они были о нем не очень высокого мнения. Они
называли все движение «грабижкой», и самые благоразумные из них объясняли
возникновение этой «грабижки» по-своему: «Як дитина не плаче, то и мати не
баче». Они понимали, что грабеж не подходящий приступ для каких бы то ни было
улучшений, но, доведенные до отчаяния, старались хоть чем-нибудь обратить
внимание «благодетеля-царя» на свое положение. Остальное сделала слепая
жадность, и движение приняло широкие размеры. Но царское правительство
было слепо и глухо. Оно знало только
необходимость дальнейшей опеки и «вечность незыблемых основ» и из внезапно
грозно прокинувшейся «грабижки» не сумело сделать вывода. Попытка (довольно
разумная) аграрной реформы первой Думы была задушена, а побуждения, двигавшие
крестьянскими массами во время «грабижки», остались до времени революции. Вы,
большевики, отлили их в окончательную форму. Своим лозунгом «грабь награбленное»
вы сделали то, что деревенская «грабижка», погубившая огромные количества
сельскохозяйственного имущества без всякой пользы для вашего коммунизма,
перекинулась и в города, где быстро стал разрушаться созданный капиталистическим
строем производственный аппарат.
Борьба с этим строем приняла характер
какой-то осады неприятельской крепости. Всякое разрушение осаждаемой крепости,
всякий пожар в ней, всякое уничтожение ее запасов выгодно для осаждающих. И вы
тоже считали своими успехами всякое разрушение, наносимое капиталистическому
строю, забывая, что истинная победа социальной революции, если бы ей суждено
было совершиться, состояла бы не в разрушении капиталистического
производственного аппарата, а в овладении им и в его работе на новых
началах.
Теперь вы спохватились, но, к сожалению,
слишком поздно, когда страна стоит в страшной опасности перед одним забытым вами
фронтом. Фронт этот враждебные силы природы.
До следующего письма.
ПИСЬМО ПЯТОЕ
Приходится задуматься о причинах явного
разлада между западноевропейскими вожаками социализма и вами, вождями
российского коммунизма. Ваша монопольная печать объясняет его тем, что вожди
социализма в Западной Европе продались буржуазии. Но это, простите, такая же
пошлость, как и то, когда вас самих обвиняли в подкупности со стороны
Германии.
Нет надобности искать низких причин для
объяснения факта этого разлада. Он коренится гораздо глубже, в огромной
разнице настроений. Дело в том, что вожди европейского социализма в течение уже
десятков лет руководили легально массовой борьбой своего пролетариата, давно
проникли в эти массы, создали широкую и стройную организацию, добились ее
легального признания.
Вы никогда не были в таком положении. Вы
только конспирировали и, самое большее, руководили конспирацией, пытавшейся
проникнуть в рабочую среду. Это создает совершенно другое настроение, другую
психологию.
Европейские руководители социализма,
принимая то или другое решение, рекомендуя его своим последователям, привыкли
взвешивать все стороны этого шага. Когда, например, объявлялась стачка, то
вождям приходилось обдумывать не только ее агитационное значение, но и
всесторонние последствия ее для самой рабочей среды, в том числе данное
состояние промышленности. Сможет ли масса выдержать стачку, в состоянии ли
капитал уступить без расстройства самого производства, которое отразится опять
на тех же рабочих? Одним словом, они принимали ответственность не только за саму
борьбу, но и за то, как отразится рекомендуемая ими мера на благосостоянии
рабочих. Они привыкли чувствовать взаимную зависимость между капиталом и
трудом.
Вы в таком положении никогда не были,
потому что, благодаря бессмысленному давлению самодержавия, никогда не выступали
легально. Вам лично приходилось тоже рисковать, приходилось сидеть в тюрьмах за
то, что во всей Европе уже было признано правом массы и правом ее вождей, и этот
риск тюрьмы, ссылки, каторги заменял для вас в ваших собственных глазах и в
глазах рабочих всякую иную ответственность. Если от ошибки в том или другом
вашем плане рабочим и их семьям приходилось напрасно голодать и терпеть крайнюю
нужду, то и вы получали свою долю страдания в другой форме.
И вот почему вы привыкли звать всегда к
самым крайним мерам, к последнему выводу из схемы, к конечному результату. Вот
почему вы не могли выработать чутья к жизни, к сложным
возможностям самой борьбы, и вот откуда у вас одностороннее представление о
капитале как исключительно о хищнике, без усложняющего представления об его роли
в организации производства.
И отсюда же ваше разочарование и горечь
по отношению к западноевропейскому социализму.
Рабочие вначале пошли за вами. Еще бы.
После идиотского преследования всяких попыток к борьбе с капиталом вы сразу
провозгласили пролетарскую диктатуру. Рабочим это льстило и многое обещало...
Они ринулись за вами, т. е. за мечтой немедленного осуществления
социализма.
Но действительность остается
действительностью. Для рабочей массы тут все-таки не простая схема, не один
конечный результат, как для вас, а вопрос непосредственной жизни их и их семей.
И рабочая масса прежде всех почувствовала на себе последствия вашей
схематичности. Вы победили капитал, и он лежит теперь у ваших ног, изувеченный и
разбитый. Вы не заметили только, что он соединен еще с производством такими
живыми нитями, что убив его, вы убили также производство. Радуясь своим победам
над деникинцами, над Колчаком, над Юденичем и поляками, вы не заметили, что
потерпели полное поражение на гораздо более обширном и важном фронте. Это тот
фронт, на протяжении которого на человека со всех сторон наступают враждебные
силы природы. Увлеченные односторонним разрушением капиталистического строя, не
обращая внимания ни на что другое в преследовании этой своей схемы, вы довели
страну до ужасного положения. Когда-то в своей книге «В голодный год» я пытался
нарисовать то мрачное состояние, к которому вело самодержавие: огромные области
хлебной России голодали, и голодовки усиливались. Теперь гораздо хуже, голодом
поражена вся Россия, начиная со столиц, где были случаи голодной смерти
на улицах. Теперь, говорят, вы успели наладить питание в Москве и Петербурге
(надолго ли и какой ценой?). Но зато голод охватывает пространства гораздо
большие, чем в 1891 1892 году в провинции. И главное вы разрушили то, что было
органического в отношениях города и деревни:
естественную связь обмена. Вам приходится
заменять ее искусственными мерами, «принудительным отчуждением», реквизициями
при посредстве карательных отрядов. Когда деревня не получает не только
сельскохозяйственных орудий, но за иголку вынуждена платить по 200 рублей и
больше, в это время вы устанавливаете такие твердые цены на хлеб, которые
деревне явно невыгодны. Вы обращаетесь в своих газетах к селянам со статьями, в
которых доказываете, что деревне выгодно вас поддерживать. Но, устраняя пока
вопрос по существу, вы говорите на разных языках; народ наш еще не привык
обобщать явления.
Каждый земледелец видит только, что у
него берут то, что он произвел, за вознаграждение, явно не эквивалентное его
труду, и делает свой вывод: прячет хлеб в ямы. Вы его находите, реквизируете,
проходите по деревням России и Украины каленым железом, сжигаете целые деревни и
радуетесь успехам продовольственной политики. Если прибавить к этому, что многие
области в России тоже поражены голодом, что оттуда в нашу Украину, например,
слепо бегут толпы голодных людей, причем отцы семей, курские и рязанские мужики,
за неимением скота сами впрягаются в оглобли и тащат телеги с детьми и скарбом,
то картина выходит более поразительная, чем все, что мне приходилось отмечать
в голодном году... И все это не ограничивается местностями, пораженными
неурожаем. Уже два месяца назад у нас в Полтаве я видел человека, который уже
шестой день «не видел хлеба», пробиваясь кое-как картошкой и овощами... А теперь
вдобавок идет зима, и к голоду присоединяется холод. За воз дров, привезенных из
недалеких лесов, требуют 12 тысяч. Это значит, что огромное большинство жителей,
даже сравнительно лучше обеспеченных, как ваши советские служащие, окажутся (за
исключением разве коммунистов) совершенно беззащитными от холода. В квартирах
будет почти то самое, что будет на дворе. На этом фронте вы отдали все городское
(а частью и сельское) население на милость и немилость враждебным силам природы,
и это одинаково почувствует как разоренный, заподозренный, «неблагонадежный»
человек в сюртуке, так и человек в рабочей блузе. Народ нашел уже и формулу, в
которой кратко
обобщил это положение. Один крестьянин,
давно живущий в городе и занимающийся ломовым извозом, сказал мне как-то с
горькой и злой улыбкой:
Як був у нас Микола-дурачок,
То хлiб був пятачок,
А як прiйшли разумни коммунiсти,
То нiчего стало людям iсти,
Хлiба нi за якi грошi не дiстанешь...
|
Этого не выдумаешь нарочно, это то, что
само рождается из воздуха, из непосредственного ощущения, из очевидных
фактов.
И вот рабочая среда начинает чувствовать
вашу основную ошибку, и в ней являются настроения, которые вы так осуждаете в
огромном большинстве западноевропейских социалистов; в ней явно усиливается
меньшевизм, то есть социализм, но не максималистского типа. Он не признает
немедленного и полного социального переворота, начинающегося с разрушения
капитализма как неприятельской крепости. Он признает, что некоторые достижения
буржуазного строя представляют общенародное достояние. Вы боретесь с этим
настроением. Когда-то признавалось, что Россией самодержавно правит воля царя.
Но едва где-нибудь проявлялась воля этого бедняги-самодержца, не вполне
согласная с намерением правившей бюрократии, у последней были тысячи способов
привести самодержца к повиновению. Не то же ли с таким же беднягой, нынешним
«диктатором»? Как вы узнаете и как вы выражаете его волю? Свободной печати у нас
нет, свободы голосования также. Свободная печать, по-вашему, только буржуазный
предрассудок. Между тем отсутствие свободной печати делает вас глухими и слепыми
на явления жизни. В ваших официозах царствует внутреннее благополучие в то
время, когда люди слепо «бредут врозь» (старое русское выражение) от голоду.
Провозглашаются победы коммунизма в украинской деревне в то время, когда
сельская Украина кипит ненавистью и гневом, и чрезвычайки уже подумывают о
расстреле деревенских заложников. В городах начался голод, идет грозная зима, а
вы заботитесь только о фальсификации мнения пролетариата. Чуть где-нибудь
начинает проявляться самостоятельная мысль в среде рабочих, не
вполне согласная с направлением вашей политики, коммунисты тотчас же принимают
свои меры. Данное правление профессионального союза получает наименование белого
или желтого, члены его арестуются, само правление распускается, а затем является
торжествующая статья в вашем официозе: «Дорогу красному печатнику», или иной
красной группе рабочих, которые до тех пор были в меньшинстве. Из суммы таких
явлений и слагается то, что вы зовете «диктатурой пролетариата». Теперь и в
Полтаве мы видим то же: Чрезвычайная комиссия, на этот раз в полном согласии с
другими учреждениями, производит сплошные аресты меньшевиков. Все более или
менее выдающееся из «неблагонадежной» социалистической оппозиции сидит в тюрьме,
для чего многих пришлось оторвать от необходимой текущей работы (без помощи
«неблагонадежных» меньшевиков вы все-таки с ней справляться не можете). И, таким
образом, является новое «торжество коммунизма»*.
* Теперь много меньшевиков административно
выслано в Грузию.
Торжество ли это? Когда-то, еще при
самодержавии, в один из периодов попеременного усиления то цензуры, то
освобождавшейся своими усилиями печати, в одном юмористическом органе был
изображен самодержец, сидящий на штыках. Подпись: «Неудобное положение» или
что-то в этом роде. В таком же неудобном положении находится теперь ваша
коммунистическая правящая партия. Положение ее в деревне прямо трагическое. То и
дело оттуда приносят коммунистов и комиссаров, изувеченных и убитых. Официозы
пишут пышные некрологи, и ваша партия утешает себя тем, что это только куркули
(деревенские богачи), что не мешает вам выжигать целые деревни сплошь и
богачей, и бедных одинаково. Но и В в городах вы держитесь только военной силой,
иначе ваше представительство быстро изменилось бы. Ближайшие ваши союзники,
социалисты-меньшевики, сидят в тюрьмах. Мне приходится то и дело наблюдать такие
явления. В 1905 году, когда я был здоров и более деятелен, мне приходилось одно
время бороться с нараставшим настроением еврейских погромов, которое
несомненно имело в виду не одних
евреев, но и бастовавших рабочих. В это время наборщики местной типографии,
нарушая забастовку, печатали воззвания газеты «Полтавщина» и мои. Это невольно
сблизило меня со средой наборщиков. Помню одного: он был несомненно левый по
направлению и очень горячий по темпераменту. Его выступления навлекли на него
внимание жандармских властей, и с началом реакции он был выслан сначала в
Вологду, потом в Усть-Сысольск. Фамилия его Навроцкий. Теперь он в Полтаве и...
арестован вашей чрезвычайкой за одно из выступлений на собрании печатников*.
Когда теперь я читаю о «желтых» печатниках Москвы и Петербурга, то мне невольно
приходит на мысль: сколько таких Навроцких, доказавших в борьбе с царской
реакцией свою преданность действительному освобождению рабочих, арестуются
коммунистами чрезвычайки под видом «желтых», т. е. «неблагонадежных» социалистов.
Одно время шел вопрос даже о расстреле Навроцкого за его речь против новых
притеснений свободы мнений в рабочей среде. Чего доброго это легко могло
случиться, и тогда была бы ярко подчеркнута разница чрезвычаек и прежних
жандармских управлений. Последние не имели права расстреливать ваши
чрезвычайки имеют это право и пользуются им с ужасающей свободой и
легкостью.
*В октябре Навроцкий был выслан по
решению ЧК в северные губернии. Мне пришлось писать по этому поводу в Харьков.
Мои «докладные записки» по начальству не имели успеха. Теперь Навроцкий
свободен, но зато выслан в северные губернии его сын, уже раз, еще в детстве,
бывший в ссылке вместе с отцом. Очевидно, история повторяется.
|