| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
![]() |
![]()
«ЗС» №9/1968 ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НАДЕЖДЫ МИХАЙЛОВНЫ ЕРОПКИНОЙ ОБ АЛЕКСАНДРЕ СЕРГЕЕВИЧЕ ПУШКИНЕ «Пушкина нельзя было назвать красивым, но и в тысячной толпе каждый отметил бы его. Глаза были замечательные — красивые и необыкновенно выразительные. Они приковывали. Я встречала много людей с пронзительным взглядом. Смотрят они на вас и как бы хотят без спроса все сокровенные мысли ваши узнать. Невольно от таких глаз замкнешься — в себя уйдешь. Пушкин смотрел прямо в глаза, но никакой тяжести или неловкости от этого не ощущалось <...>. Так смотреть мог только человек с чистой совестью, не способный ни на что дурное. Так же амотрел и Василий Андреевич Жуковский, но глаза его были меньше, сидели глубже, но в них отражалась та же чистая совесть. Оттого, может быть, и были они такими друзьями. Глаза Пушкина во время спора разгорались, метали молнии; казалось, что сейчас вырвется слишком резкое выражение, но вместо этого слышалось опровержение меткое, но в самой деликатной и вежливой форме. Это производило чарующее впечатление <...>. Когда говорят о молодом человеке, обыкновенно добавляют: — очень вежливый, воспитанный. Но сказать: — Пушкин был очень вежливый, — как-то не выходит. Александр Сергеевич был очень вежлив, но вежливость эта не отделялась от него, а совершенно с ним слилась. Мне кажется, что Пушкин не мог быть не вежливым, и если бы он решил в наказание сделать кому-либо невежливость, то и эту невежливость сделал бы вежливо <...>. Особенно в споре заметна, была его настоящая воспитанность. Как бы ни был горяч спор, Александр Сергеевич не только с уважением относился ко мнению противника, не только давал ему высказаться вполне, но даже, когда тот затруднялся, помогал ему составить ясное возражение против самого себя. И качествами этими он не обязан ни родителям, ни Лицею, а только самому себе <…>. С Пушкиным познакомилась я весною 1830 года. Встречалась я с ним довольно часто, но поговорить подольше пришлось только два раза. В последний раз видела я его влюбленным женихом в 1831 году. Зима 1830 года была одна из самых оживленных в Москве. Нескончаемыми балами и приемами отметила старая столица пребывание в стенах ее двора. Даже в марте, несмотря на великий пост, состоялся блестящий концерт. Поехала на него и я с теткой, которая меня вывозила <...>. Я подошла к знакомой кн. Вяземской, которая стояла рядом с Наташей Гончаровой. Не успела я поздороваться, как к княгине подошел молодой человек, которого раньше я не встречала. Она, по-видимому, сильно обрадовалась. Когда он поздоровался с Наташей, то заметно покраснел <...>. Он обратился к Гончаровой, но не успел сказать и двух слов, как подошел высокий гвардейский офицер. — Какими судьбами и надолго? — обратился он к приезжему и, подав руку Наташе, увел ее. Княгиню Вяземскую также увела незнакомая мне дама, вероятно, петербургская. Уходя, княгиня обратилась к незнакомцу: — Я сейчас вернусь, а вы пока поухаживайте за Еропкиной. Он поклонился. — У меня билета нет, я прямо из Петербурга, — заявил он мне. Я объяснила, что места наши заняты. — Узнаю Москву, — отвечал он, — в Петербурге уж этого не случается. Ах, Москва! Москва! Все та же спящая царевна и ничто ее не расшевелит. Вот стоят рядышком барышни: старшая в розовеньком, вторая в синеньком, третья в желтеньком, а младшей сестре зеленый цвет остался. И ничего, сколько лет, другого не придумают А вот Петр Дмитриевич Фрак фасона прошлого царствования. Он новенький — не старый. Просто нарочно такой заказывает. Что мода ему? Привычка куда дороже. Вот, впрочем, новость. Перехватили из Петербурга прическу. И давно выйдет она из моды, а в Москве долго еще процветать будет, только уж не настоящая, а московская. Разные дворовые палашки на свой лад ее переделают. После Петербурга сонное здесь царство, — заключил он. Неожиданные нападки эти начинали меня злить. — А все-таки ваш Петербург без нашей Москвы ровно ничего не значит, — возразила я. — Правда, государь и двор пока там, но ведь это должно кончиться, и вернутся они в Москву, в свой дом, а Петербург лишь дверь в Европу. Ну, постояли у дверей, посмотрели, а затем пора и к себе — домой — Конечно, вы были бы правы, если был бы один только дом, но представьте себе— для этой двери выстроили новый дом, который скоро будет и удобней и много роскошней московского Вы не были в Петербурге? — Нет, и не хочу его видеть. Он начинал окончательно выводить меня из терпения. Я была в то время ярой москвичкой. Да иначе и быть не могло. Теперь многое уже забыто, но в то время подвиги деда моего во время чумы были еще свежи в памяти, и фамилия наша пользовалась в Москве особым уважением. И я с укором и горячностью высказала ему все, что было на душе <...>. В это время проходила подруга моя кн. Урусова. Под предлогом подвязать ленточку я подбежала к ней и спросила, не знает ли она, с кем я говорю. — Разве ты его не знаешь? Пушкин, поэт Пушкин — И это мой любимец, — чуть не упрекала я себя. А Пушкин более чем когда-либо был популярен в это время в Москве. Появилась глава «Евгения Онегина» с прославлением Москвы. Стихи ходили в рукописи, и я списала для себя. Память у меня была хорошая, и я знала их наизусть. Что же это такое? Он смеется — дразнит меня? Я вернулась в недоумении. — Как вы любите Москву, — как-то сочувственно сказал он мне. — «Москва как много в этом звуке Для сердца русского слилось!» — отвечала я. — Вы больше меня любите Москву. Зачем дразнили вы меня? Разве можно ее не любить? Пушкин долго не отвечал. Он смотрел далеко вперед. Лицо его приняло мягкое, доброе выражение, он весь похорошел. — Да, я люблю Москву, — отвечал он, — всем русским сердцем люблю, я здесь родился, но В эту минуту плеча его коснулась рука кн. Вяземской, которая незаметно подошла к нам сзади. Пушкин вздрогнул и вскочил. — Наш спор не кончен, — я не хочу, чтобы вы сохранили обо мне дурное воспоминание, мы договоримся, — говорил он, прощаясь. Прошло с неделю, и я опять встретилась с Александром Сергеевичем. Было это на небольшом вечере. Было скучновато. В городе усиленно говорили о помолвке Пушкина с Натали Гончаровой. Гончаровы были приглашены на вечер, но не приезжали. Пушкин, нервный от ожидания, ходил от одного к другому, не находя себе места. Увидя меня, он подсел. Он первый начал разговор опять о Москве. — Простите, что поддразнил вас, но сознаюсь, что не ожидал такого горячего отпора, и рад, что могу добавить новое к достоинствам Москвы. Московские барышни любят и умеют защищать свой город. Петербургские жительницы в этом отношении слабее. Да им, бедным, и похвастать нечем. Разве что от наводнений Петербург устоял, дa что живы они остались, вопреки туманам, болотам и непогодам. Но править новой, молодой Россией Москва устарела. Слишком тянет ее еще к восточной неге, теремам Удивительный город! «Время — деньги» — гласит английская пословица, и повсюду она безошибочна. А в Москве и денег много и времени непочатое богатство. Петр Великий был прав — со старым решительно порвать нужно было, а то бы ничего и не вышло. А Петру поверить можно — он гений, великан и гений ясновидящий. Ширь взгляда его необъятна. Он смотрел через столетия и работал не для маленькой России его времени, а для будущей великой. И до сего времени не выполнено все то, что он предначертал. — Но Москва — Россия, — возразила я,— а Петербург что в нем русского? Неужели пожертвовать для него древней Москвой? — Зачем жертвовать? — возмутился Александр Сергеевич, — Москва наша святыня, здесь бьется сердце России. Поживу я в Петербурге, захочется русского духа набраться — в Москву Но работать я здесь не могу — не идет. И Пушкин стал с юмором описывать, как его волшебница-муза заражается общею ленью. Уже не порхает, а ходит с перевальцем, отрастила себе животик и «с высот Пиндара перекочевала в келью кулинара». А рифмы — один ужас! (Он засыпал меня примерами, всего не упомнишь.) — Пишу «Прометей», а она лепечет: «сельдерей». Вдохновит меня «Паллада», а она угощает «чашкой шоколада». Появится мне грозная «Минерва», а она смеется — «из-под консерва». На «Мессалину» она нашла «малину». «Марсу подносит квасу». «Божественный нектар» — «поставлен самовар» Кричу в ужасе «Юпитер», а она — «кондитер» И я бегу, бегу, и долго она и я друг друга не понимаем. Пушкин расспрашивал меня, что я читаю. Он очень удивился, когда сказала я ему, что прочла Монтеня, Ламартина, Шенье и др. (У отца моего была великолепная библиотека.) Когда же я упомянула, что немного знакома и с Вольтером, он громко рассмеялся. — Москва — город чудес, — заметил он,— молодая вольтерианка и защитница московских обычаев! А вы читали письма г-жи Сталь? — Я теперь их читаю. Язык такой прелестный, что я все примеряюсь, как бы передать то же самое по-русски. — Все можно передать, — ответил он, — язык наш гибкий и богатый, но мы не хотим им пользоваться и по глупой привычке говорим по-французски. Пора положить этому конец. — Покажите пример, — сказала я ему, смеясь, — это принадлежит вам по праву. — А что понравилось вам из моих произведений? — спросил он меня уже по-русски. — Мне очень понравился «Руслан и Людмила» (теперь, конечно, сказала бы я «Евгений Онегин», но тогда он не был еще закончен). — Над «Русланом» поработал я немало, — заметил Пушкин, — но все-таки это сказка, живописная, блестящая, но чувства искать и требовать от нее нельзя. А как нравится вам мой «Онегин»? — Это прелесть, — отвечала я, — и особенно дорог он для меня, что здесь не покривили вы душой и любите и отдаете должное Москве. Затем я пожаловалась Александру Сергеевичу, как трудно читать «Евгения Онегина», который выходит кусочками. Появится продолжение, а начало уже частью забыто. Хочешь перечитать первую часть, а ее не достанешь. — Увидит Онегин еще раз Таню и какой будет конец? — полюбопытствовала я. — Я понимаю, что читать «Онегина» отрывками неприятно, и, конечно, здесь моя вина. Но пишу я «Онегина» для себя. Это моя прихоть, мое развлечение. Не следовало печатать до окончания, но такие были обстоятельства Почему художник может написать картину не для продажи, а для себя и может любоваться ею, когда хочет, а писатель менее свободен в этом отношении? Конечно, Евгений увидится с Таней, но конец, конец — Пушкин задумался, и вдруг совершенно искренно вырвалось у него: — Как бы не хотелось мне этого конца! Сколько радости и счастья доставили мне Таня и Евгений Тяжело жилось мне в изгнании. Войдешь в свою келию — уныло и пусто, неприветливо трещит огонь Мертвая тишина кругом, и с горечью чувствуешь себя одиноким и забытым. Но длится это не долго. Милый образ Тани начинает появляться передо мною. Я уже не один. Становится тепло и уютно Не успеешь оглянуться, на огонек подоспеет и мой Онегин Пушкин долго молчал. Неожиданно поднял он голову и, взглянув мне прямо в глаза, быстро и решительно произнес: — Конец — развязка произойдет или очень скоро, или долго придется ее ждать. Таня и Евгений будут стареть со мною, и я долго не расстанусь с ними. Все зависит от того, женюсь я или нет. Если да, то какая жизнь будет Тане? Молодая жена, сцены ревности. Мало времени бедной Тане придется уделить. А Евгений наверно обидится и, пожалуй, назло рассыплется на кусочки Лучше покончить. Не женюсь я, — другое дело <… >. Видела я Пушкина еще на одном вечере в 1831 году, но говорить с ним не пришлось. Как теперь вижу его, прислонившегося к колонне и наблюдающего за танцующей Наталией Николаевной. Он отдался весь своим наблюдениям и забыл обо всем другом. Голова то поднималась, когда Наталья Николаевна уносилась в другой конец зала, то опускалась, когда она возвращалась <...>. Вскоре он женился, уехал в Петербург и больше я его не видела. Несколько дней спустя после отъезда Пушкина, если не ошибаюсь, в конце апреля, когда мы собирались уже в деревню, неожиданно посетил нас Павел Войнович Нащокин1. Улучив минутку, когда мы остались вдвоем, Павел Войнович передал мне конверт с надписью: Н. М. Еропкиной В конверте были стихи, остроумно разрешавшие наш спор.
«Твоя двоюродная сестра блещет умом, но не слишком ли серьезна для своего возраста? Я хочу заставить ее посмеяться». Он вечером долго писал, а утром передал мне эти стихи. — Не могу в Москве работать, — заявил он, — закормили беспощадно. Вышло неважно, но сохрани и передай, когда я уеду. Незадолго до отъезда он взял стихи обратно, что-то переделал и добавил послание, в котором не пощадил и меня». Осенью Нащокин еще раз посетил меня. Он хотел снять копию со стихов, так как Пушкин просил его прислать черновую, которая хранилась с несколькими бумагами, не взятыми им в Петербург и оставленными у Павла Войновича. Стихи мои были в деревне и дать копии я не могла, а потом и забыла. К сожалению, автограф Пушкина погиб Девушка подставила свечку на моем столе под тюлевую гардину. Произошел пожар. Его быстро потушили, но на моем столе все выгорело. Погибла вся папка, в которой кроме стихов хранились еще две прелестные головки — этюды Брюллова — и несколько талантливых набросков пером Орловского. Было и много другого, но о стихах я больше всего горевала. Горевал о них затем и Павел Васильевич Анненков, разыскивавший разбросанные стихи Пушкина для своего издания. Когда скончалась в 1879 году сестра моя, то наследник, племянник ее, переслал мне мою с ней переписку. Разбирая письма эти, к великой радости своей нашла я конвертик со стихами Пушкина. Тут только припомнила я, что по просьбе сестры дала ей списать стихи. Надежда Михайловна подарила мне их. Хотя это уж не автографы — пояснила она, — но для семейного архива, все же настоящая жемчужина Вольтерианке молодой, Желанье Ваше я исполнил, Далее в шутливой форме — о соперничестве Петербурга и Москвы. Кончалось стихотворение так:
Итак не может быть сомненья, Копию снял 16 августа 1916 г. А. Сомов. «Пушкинские гроссмейстеры», собравшиеся у Т. Г. Цявловской, внимательно все выслушивают. Потом обмениваются мнениями. Все единодушно находят в тексте воспоминаний «аромат подлинности»: так не подделывают. Однако стихотворение о Москве и Петербурге единогласно отвергается: «не Пушкин!». Пушкин не писал так плохо и так длинно. Но как же тогда совместить несовместимое? Редакторы и комментаторы научного издания «Капитанской дочки» говорят, что, требуя от источника слишком многого, мы порой отбрасывали документ, верный наполовину или на треть, хотя рядом не было более верных. «Мы слишком избалованы. Поговорили б с историками древности, у которых часто все сведения о целом историческом периоде сводятся к рассказам человека, жившего 500 лет спустя». Наконец все соглашаются, что разговор Еропкиной с Пушкиным был на самом деле, что беседа действительно шла о Москве и Петербурге, что, возможно, и стихи Пушкин действительно написал, но совсем не эти. Много лет спустя либо Еропкина что-то напутала, либо Сомов что-то придумал. К тому же к 1883 году, когда записывались воспоминания о Еропкиной, успело, «к сожалению», выйти много статей и книг о Пушкине: Еропкина и Сомов, разумеется, их читали и, может быть, невольно соединили чужие воспоминания со своими Пушкинисты сожалеют, что письма Воронцова так и не удалось найти и вряд ли удастся. И тут заговорила Ксения Петровна Богаевская, до того спокойно обозревавшая все происходящее. У нее сохранились письма ее мужа Сергея Петровича Шестерикова, а также собственные ответные послания. Сергей Петрович, талантливый и неутомимый исследователь, автор многих статей и публикаций о Пушкине, Лескове, декабристах, как уже говорилось, погиб на войне. И вот что слышим мы в тот вечер в чтении Ксении Петровны: 7 августа 1938 года. С. П. Шестериков пишет из Одессы в Москву, что пошлет через несколько дней «рукопись Сомова о Пушкине (Фонтон). Подарил мне ее <...> Александр Михайлович Дерибас (ныне покойный). О Сомове я дал справку на обложке. Может быть, музей Пушкина соблазнится <...> и приобретет» Из сообщения Ксении Петровны Богаевской следовало, что те самые рукописи, которые я так настойчиво искал в Одессе, были еще 30 лет назад приобретены музеем Пушкина и, стало быть, перешли затем в рукописное хранилище Ленинградского Пушкинского дома. Там и должны они храниться, никем пока не опубликованные, если только не коснулись их военные и иные невзгоды. Пушкинисты глядели на меня с укоризною: почему я еще в Москве и где мой билет на самый скорый ленинградский поезд?
НОЯБРЬ—ДЕКАБРЬ. Все дни в Ленинграде была не просто плохая погода, а замечательно плохая погода. Туман, дождь, снег, грязь, угроза наводнения Именно в такую погоду пришло когда-то сообщение о смерти Александра I и начале междуцарствия. Именно в такие дни, неотличимые от вечеров, являлся к царским дворцам призрак Петра I. Именно в такие дни с особенно славно, пройдя по Дворцовому с мосту и Стрелке Васильевского острова, удрать от непогоды в дверь, на которой написано: «Институт русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский дом)». Тот Пушкинский дом, который девять человек из десяти путают с другим Пушкинским домом, последней квартирой поэта на Мойке И еще славно, войдя в уютную читальную комнату отдела рукописей, глянуть за окна, залитые слезами северного неба, и угадать контуры Петропавловской крепости. А потом непременно поглядеть направо и увидеть темно-красный шкаф с выдвижными ящиками и портрет человека с длинной бородой: Борис Львович Модзалевский, один из основателей Пушкинского дома, и тут же его единственная в мире картотека, где на каждой карточке — различные сведения о тех лицах, что встречались Модзалевскому в книгах и журналах, и не счесть, сколько за свою я жизнь этот человек одолел книг и журналов Итак, все по порядку. Рукописный отдел Пушкинского дома — одно из величайших хранилищ рукописей, — от пергамента XII века до машинописи последней трети XX столетия (которая, кстати, началась в сентябре 1967 года). Здесь я сразу выкладываю два главных моих вопроса: 1. Все, что можно, о Сомовых, Еропкиной и их предках. 2. Не сохранилась ли поступившая от С. П. Шестерикова рукопись Сомова — о Пушкине и Воронцове? Так случилось, что на мои просьбы и заявки материалы стали поступать в хронологической последовательности, и тут все смешалось — прошлое приблизилось, настоящее растворилось, 200 лет стали «как один час». И устарела старина, Сначала появился дед моих Сомовых Александр Михайлович Тургенев, вспоминавший о своем отце. Тот служил при Елизавете и Екатерине и оставил сыну три заповеди: «Вера богу. Верность царю. Честь впереди всего!» «Впереди всего» — значит, очевидно, и впереди бога и царя У Александра Михайловича Тургенева крепкие даты жизни: с 1772-го по 1862-й. Он служил пяти царям, многое видел и писал, и писал до конца дней старинным «екатерининским почерком». Я жадно жду писем Воронцова — о Пушкине, саранче, — но ко мне на стол ложатся тетради писем прапрапрадеда той милой девушки, что играет на скрипке и живет сейчас на улице Воровского, бывшей Малой Арнаутской, в городе Одессе. Прапрапрадед был человек острый, умный, причудливый, хоть и старомодный. «И помня, — пишет он восьмидесятилетним, — толпу людей, живших в половине XVIII столетия, не смею называть себя их современником. Я был еще очень молод, но был участником в беседах почтенных старцев не вижу ныне им подобных В то время мужчины почитали зазорным и унизительным для звания благородного человека беседовать в трактире, а ныне мы видим, как высшего круга дамы до того напиваются пьяные в трактире, что лежат под столом спиною к полу вверх пупком ». А. М. Тургенев написал, можно сказать, тома записок, и через 20 лет после его смерти они начали печататься в журнале «Русская старина». Редакция журнала в восьмидесятых годах несколько раз благодарила внука — Александра Сергеевича Сомова за предоставление рукописей деда. Заметим: тогда же, в 1882 году, по словам А. С. Сомова, он записал воспоминания Н. М. Еропкиной. Значит, все время работал, издавал, собирал. По-видимому, в подлинности тургеневских записок нет сомнения, и это довод в защиту записок. Еропкиной. Кстати, А. М. Тургенев такого понаписал, что многое и в конце XIX века еще невозможно было напечатать. Несколько глав из его записок появилось после 1917 года, но в громадном архиве журнала «Русская старина», хранящемся в Пушкинском доме, еще немало страниц, совсем не видевших света. Чего стоит рассказ А. М. Тургенева о том, как в 1799 году Павел I был очарован красотой некоей прачки и приказал Петропавловской крепости в ее честь дать салют. Поскольку такой салют давался только в чрезвычайных обстоятельствах, жители были напуганы и потребовалось объяснение. Тогда хитроумный канцлер Безбородко велел объявить о взятии Суворовым в Италии важного города («чего ему стоит взять городом больше или меньше»). Салют получил оправдание, в Италию за новую победу были посланы ордена, и только городок в спешке взяли не из Италии, а из Франции А. М. Тургенев частенько вспоминал слова Екатерины II, но не уважала эту цитату цензура: «Я не люблю самодержавия, в душе я республиканка, но не родился еще портной, который умел бы скроить кафтан по кости для России». Еще и еще письма Александра Тургенева к ближайшему другу Василию Андреевичу Жуковскому. Я не их ищу, но разве можно не прочитать такие бумаги? Старик Тургенев вполне дитя века, он за «бога, царя, отечество», против «злодеев поляков», но притом почти в каждом письме виден человек неожиданный. Так, однажды он спас от разбойника крестьянскую девушку и написал: «Счастливый день в жизни моей! Я долгое время был орудием, чтобы, убивать людей — то есть я был воин. Благодарю господа, он благословил меня и спасти невинного». Честь была все время «впереди всего»: «К стыду помета дворян русских и до сего времени вижу между ними не некоторых, но многих, которые не стыдятся говорить вслух, что император Павел был предобрейший государь. Изволит наказать, побьет, да сердце его было отходчиво (подлейшее выражение) — побьет, да и пожалует». В одном пункте старик был неизменен, начиная с самых юных своих павловских и екатерининских лет: крепостного права быть не должно, крестьяне должны быть отпущены на волю. В 1836 году, посреди николаевского царствования, он пишет Жуковскому: «Если бы не существовало на Руси крепостных дворовых, тогда бы и преславное дворянство было бы достойно названия человека». По письмам мы узнаем и про краткое трагическое счастье старика. На 64-м году жизни он женится на своей воспитаннице. Через год родилась девочка, но ее появление на свет стоило жизни матери. Шестидесятипятилетний старец остался с грудным ребенком. Выручает дочь ближайшего друга Надежда Михайловна Еропкина, которая берется за воспитание малолетней Ольги. Как раз к этому времени относится, кажется, никогда не публиковавшееся письмо А. М. Тургенева к Жуковскому при известии о смерти Пушкина: «10 февраля 1837 года. Москва. Померкла, угасла лучезарная звезда на небосклоне нашем! Душевно жалею о Сергиевиче, жалею еще более о том, что светильник угас преждевременно, сосуд был еще полон елея, и как погашен! Нет! Покойный был худой христианин, худой филозов, и до того несчастен в жизни своей, что не умел нажить себе друга! Проклятый эгоизм помрачал высокий ум его, он раболепствовал себялюбие. Но сословие литераторов нашего времени не останется без упрека в летописях: не могу поверить, чтобы о поединке его не было известно благовременно, чтобы в кругу литераторов было неизвестно, хотя за час до сражения, и ни в ком не нашлось столько ума, чтобы явиться на место битвы и не допустить сражения. Воля твоя — а это предосудительно! Он был в горячке, в бреду, в сумасшествии. Ведь отнимают у безумных всякое орудие, которым они могут нанести себе вред!» Старик издалека все видел, все понимал и не побоялся больно ударить ближайшего человека — «Андреича»; ведь Жуковский считался другом Пушкина, но Пушкин «не сумел нажить себе друга » Очевидно, Тургенев знавал «Сергиевича», о чем до сих пор не было известно. И это тоже важное обстоятельство для истории записок Еропкиной Но тут к первому поколению уже присоединяется второе… Ольга Александровна Тургенева была, по-видимому, доведенным до совершенства типом «тургеневской девушки» (на этот раз имеется в виду писатель И. С. Тургенев). Нежная, умная, мягкая, свободно знавшая шесть языков, прекрасная музыкантша (ее игрой заслушивались И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой). В квартире ее отца на Миллионной собирались замечательные люди и не последним обстоятельством, их привлекавшим, была единственная дочь старика. Впрочем, Иван Тургенев не скрывал, что увлечен родственницей, но все-таки умчался за границу вслед за призраком любви к Полине Виардо Вскоре за Ольгу посватался симпатичный улан Сергей Сомов, которому сначала было так мило oтказано, что он не обиделся, а через несколько лет получил согласие. Так сделалась Ольга Тургенева Ольгой Сомовой, а писатель Иван Тургенев сам признавался, что запечатлел милое воспоминание в романе «Дым», где Татьяна — это Ольга Сомова, а ее тетка и воспитательница — «мама Еропкина». Вот и последние письма 90-летнего старика к дочери. Он так боялся не дожить до крестьянской реформы, что в 1857 году освободил всех своих тульских крестьян и отдал им всю землю. За смелые толки о медленном освобождении старца призвали к шефу жандармов, но последний, увидя седую голову и ордена пяти царствований, устыдился, извинился и отговорился тем, что перепутал Тургеневых («думал — писатель »). Перед самым манифестом 1861 года рождается внучка, Катенька, — та самая Екатерина Сергеевна Иловайская, которой было суждено печально закончить свой век в Одессе 1944 года. Третье поколение Сомовых-Тургеневых пополнялось. Через два года родился Александр Сергеевич Сомов, но к этому времени деда Тургенева уже не было в живых. А когда у тридцатишестилетней Ольги Александровны родился шестой ребенок, ее постигла трагическая судьба матери — роды, болезнь, смерть И снова — повторение прошлого: на руках у отставного офицера Сергея Сомова — шестеро малолетних, и снова старенькая уже, но энергичная Надежда Михайловна Еропкина спасает положение и из мамы делается бабушкой для следующего поколения За несколько дней я прожил вместе с семьей Сомовых больше столетия. Пушкинские времена позади, а писем Воронцова все нет, и неизвестно, найдутся ли И я снова пускаюсь в путь сквозь последние 80—90 лет — за третьим поколением Сомовых, у которых были в руках те письма, были — да куда девались? Следы «третьего поколения» заставляют подняться «под крышу» Пушкинского дома, где на дверях маленькой комнаты, заполненной людьми, висит табличка «Тургеневская группа». Здесь готовят полное академическое собрание сочинений И. С. Тургенева в 28 томах (такого еще не было; сейчас оно выходит). При подготовке издания, как всегда, делается множество открытий, и поэтому спутники академического собрания — синенькие «Тургеневские сборники», в которых те окрытия помещаются. Меня представляют Людмиле Николаевне Назаровой, которая показывает томики уже вышедшие и любезно знакомит с тем, который на выходе. Тут же мне вручается и тетрадь: Людмила Николаевна извлекла ее из рукописей, поступивших в Пушкинский дом еще до войны и 30 лет ждавших «своего часа». Я вздрагиваю: «ЗАПИСКИ ЕКАТЕРИНЫ СЕРГЕЕВНЫ ИЛОВАЙСКОЙ Екатерина Сергеевна, сестра Александра Сергеевича, составила их в 1934 году: в бумагах покойной матери она нашла ее дневник и впервые поняла одну запомнившуюся сцену: как-то в гимназию, где учились Катя Сомова и ее сестра Надя, неожиданно приехал старый, в белом ореоле седины, Иван Тургенев. После того, как писатель прочитал отрывки из новых произведений, девочек Сомовых вызвали к начальнице — они боялись нагоняя, но в кабинете вдруг увидели самого писателя. Он спросил их, помнят ли свою маму, кто из них более на нее похож, так ли знают языки и так ли умеют музицировать, как покойная Ольга Александровна? Иван Тургенев говорил об их матери с какой-то особой теплотой и нежностью, но вдруг голос его прервался, и он закрыл глаза рукой… Перелистывая тетрадку Е. С. Иловайской, улавливаю черты давно ушедшей жизни. Веселые годы, счастливые дни, Екатерина Сергеевна сообщает, что вела дневник обо всем виденном и слышанном (где он теперь?). Путешествуя за границей, Сомовы сблизились с семьей декабриста, эмигранта и их дальнего родственника Николая Тургенева. Сколько Тургеневых! Александр Михайлович — дед. Писатель Иван Тургенев, декабрист Николай Иванович — родня Сомовы еще успели встретиться с самим декабристом, тем «хромым Тургеневым», кто «предвидел в сей толпе дворян освободителей крестьян». Лучшим другом семьи сделался потом сын декабриста художник Петр Николаевич, который по-русски не говорил, но подобно отцу «одну Россию в мире видел». «Скажи мне, кто твой друг » Друзья семьи Сомовых прекрасны. То, что мы узнаем о них из бумаг трех поколений, — все рисует Сомовых людьми чистыми, благородными. Это, конечно, значительно уменьшает вероятность того, что записки Еропкиной и содержащиеся в них стихи — сознательная подделка. Е. С. Иловайская касается и этого сюжета: «Бабушка (Еропкина) была очень образованная личность. Она прекрасно знала французский и литературу. На одном балу в Москве она встретилась с Александром Сергеевичем Пушкиным, которого не знала, и поспорила с ним о преимуществах Москвы перед Петербургом. А. С. написал в ее альбоме посвященное ей стихотворение. В 1927 году старший брат Александр Сергеевич передал это стихотворение А. М. Дерибасу для напечатания». Итак, Екатерина Сергеевна подтверждает рассказы Еропкиной, записанные братом, она уверена в их подлинности — и, если это не так, значит был заговор целой семьи! Уже я прочитал и сдал хранителям рукописного отдела записки и письма деда Александра Михайловича Тургенева; уже прошли передо мною годы, когда жила милая его дочь Ольга Александровна; и минули годы, когда Александр Сергеевич Сомов был молод, служил по дипломатической части, а усы его топорщились Наконец, наступали времена, когда престарелый Сомов из села Цекиновка передает А. М. Дерибасу в Одессу уцелевшие «обломки» своего семейного архива Ловлю себя на мысли, что вот сейчас что-то произойдет: рукопись погибла или затерялась, или что-нибудь такое, до чего никто никогда не додумается. Повторяю вопрос, уже заданный хранителями рукописного отдела в первый день. «С. П. Шестериков передал в музей Пушкина рукопись Сомовых о Пушкине, Воронцове и саранче. Я понимаю, война, блокада, эвакуация, возвращение — а этот документ не первой ценности, всего лишь копия, да еще неясно, насколько достоверная Но, может быть, она у вас сохранилась?» — Пожалуйста, вот рукопись: фонд 244 (архив А. С. Пушкина), опись 17, единица хранения 123. Желанный берег Три ученических тетради — по-украински «зошит», с индустриальными пейзажами на обложках. Заглавие: А. С. СОМОВ. «ПИСЬМА ВОРОНЦОВА ФОНТОНУ О ПУШКИНЕ» Почерк почти школьный, отнюдь не аристократический, есть и ошибки во французских словах. Дипломат А. С. Сомов так писать не мог. Но тут я вспоминаю, что в записи М. А. Цявловского, с которой началась моя «экспедиция», прямо сказано, что документ тот вручил Дерибасу после смерти А. С. Сомова его сын, Александр Александрович Сомов, из «четвертого поколения», тот, кто погиб на фронте и чья вдова, дочка и внучка сейчас живут в Одессе. Вначале сообщается история, частично мне известная (по записи, сохранившейся в тетради Цявловских «Вокруг Пушкина»). Русский посол в Бухаресте Николай Антонович Фонтон в 1901-м году подарил молодому первому секретарю посольства Александру Сомову весь свой интересный архив. Там были сотни исторических документов, собранных как самим Николаем Фонтоном, так и отцом его, Антоном Фонтоном — тоже дипломатом, возглавлявшим в Петербурге Институт восточных языков. Среди документов находились 3 дружеских письма М. С. Воронцова к Антону Фонтону на французском языке с жалобами на Пушкина. В 1918 году солдаты сожгли имение Сомовых «Новая Швейцария» Ямпольского уезда, но через две недели А. С. Сомов, «по памяти почти дословно возобновил свою работу», забыв только точные даты писем и некоторые фамилии. Далее — цитируем дословно тетрадки Сомова. ПИСЬМА КНЯЗЯ ВОРОНЦОВА О ПУШКИНЕ Первое письмо, очень большое, начинается так: «Мой дорогой Фонтон, озарите меня еще раз светом Вашего разума. Наследство нашего доброго Инзова продолжает причинять мне массу хлопот». Затем следуют жалобы на Пушкина. «Каждый из нас, пишет кн. Воронцов, должен уплатить свою дань молодости, но Пушкин уже слишком удлиняет свою молодость. Попал он в общество кутил: женщины, карты, вино. Нужно отдать ему справедливость, что все кутежи эти сходят у него благородно, без шума и огласки. Поэтому будь это кто иной, нечего было бы и сказать. Но Его Величество живо интересуется Пушкиным, и в мою обязанность входит и заботиться о его нравственности. В Одессе задача эта не легкая. Если бы и удалось уберечь его от местных соблазнов, то вряд ли удастся сделать то же по отношению прибывающих путешественников, число которых все увеличивается и среди которых у него много друзей и знакомых. Все эти лица считают долгом чествовать его и чрезмерно превозносят его талант. Пушкина я тут не виню: такое отношение вскружило бы голову человеку и постарше. А талант у него, конечно, есть. Каюсь, но я только недавно прочел его знаменитый «Руслан», о котором столько говорили. Приступил я к чтению с предвзятой мыслью, что похвалы преувеличены. Конечно, это не Расин, но молодо, свежо и занятно. Что-то совсем особое. Кроме того, надо отдать справедливость Пушкину, он владеет русским языком в совершенстве. Положительно звучен и красив наш язык. Кто знает, может быть, и мы начнем вскоре переписываться по-русски Если Вы не читали, прочитайте «Руслана» — стоит». В последующих письмах князь Воронцов заявляет, что Пушкин по отношению к нему ведет себя возмутительно и что по городу ходят эпиграммы на него. «Конечно, Вы их уже знаете, такие произведения расходятся быстро. Остроумно, но зло, и последнее огорчает меня». Князь Воронцов указывает, что он сделал все, чтобы облегчить положение Пушкина, а тот, по-видимому, этого не сознает. «Так как чиновника из него выработаться не может, то ему делали всякие снисхождения и работой не тревожили». Но такое безделье вредно для молодого человека, и поэтому князь хотел воспользоваться Пушкиным для командировок по разным поручениям в пределах наместничества. Для пробы Пушкин был отправлен на саранчу. И что же вышло? «Полковник явился ко мне с докладом крайне возмущенный и показал мне рапорт Пушкина о своей командировке. Мой милый Фонтон, Вы никогда не угадаете, что там было. Стихи, рапорт в стихах! Пушкин писал: Саранча летела, летела Полковник метал гром и молнию и начал говорить мне о дисциплине и попрании законов. Я знал, что он Пушкина терпеть не мог и пользовался случаем. Он совсем пересолил и начал уже мне указывать, что мне делать следует Принесите мне закон, который запрещает подавать рапорты в стихах; осадил я его. Кажется, такого нет. Князь Суворов Италийский, граф Рымникский, отправил не наместнику, а самой императрице рапорт в стихах: «Слава Богу, слава Вам, Туртукай взят и я там». Когда удивленный полковник вышел, я начал думать, что же сделать с Пушкиным. Конечно, полковник был глубоко прав. Подобные стихи и такое легкомысленное отношение к порученному делу недопустимы. Меня возмутила только та радость, с которою полковник рыл яму своему недругу. И вот я решил на другой день утром вызвать Пушкина, распечь или, вернее, пристыдить его и посадить под арест. Но ничего из этого не вышло. Вечером начал я читать другие отчеты по саранче. На этот раз серьезные, подробные и длинные-предлинные. Тут и планы и таблицы и вычисления. Осилил я один страниц в 30 и задумался: какой вывод? Сидела, сидела — все съела и вновь улетела— другого вывода сделать я не мог. Прочел вторую записку и опять то же — все съела и вновь улетела Мне стало смешно, и гнев мои на Пушкина утих. По крайней мере он пощадил мое время. Действительно, наши средства борьбы с этим бичом еще слишком первобытны. Понял ли он это, или просто совпадение? Три дня я не мог избавиться от этой глупости. Начнешь заниматься, а в ушах все время: «летела, летела, все съела, вновь улетела». Положительно хорошо делают, что не пишут рапорты в стихах Пушкина я не вызывал, но поручил Раевскому (кажется так) усовестить его (намылить ему шею). Из всего мною сказанного ясно, что место Пушкина не в Одессе и что всякий другой город, исключая, конечно, Кишинев, окажется более для него подходящим. Вот и прошу я Вас, мой дорогой Фонтон, еще раз проявить во всем блеске Ваши дипломатические способности и указать мне, во-первых, кому написать, и во-вторых, как написать, чтобы не повредить Пушкину. Мне не хочется жаловаться на Пушкина, но нужно изобразить дело так, что помимо его все в Одессе таково, что может оказаться гибельным для его таланта. Но довольно, заплатив долг поэзии, перейдем к прозе и более существенному и ближе нас всех касающемуся — к вопросу о замощении Одессы В конце письма стояло и подчеркнуто: «Сожгите это послание». Последнее письмо отправлено много позднее, в августе 1824 года. Кн. Воронцов благодарит Фонтона за совет, которому он последовал в точности. Написал он гр. Нессельроде, и мягко. Пушкин отправлен в имение под опеку родителей. Но удивительно, что кара эта была не последствием письма князя, а вызвало ее письмо самого Пушкина. Легкомысленно писал он одному из приятелей, что склоняется к атеизму под влиянием заезжего англичанина-философа. Письмо было перехвачено «Мне жаль его, пишет кн. Воронцов, неужели не догадывался он, что за ним следят. Думаю, что с его стороны это была шутка, конечно, неуместная. Мне говорили, что Пушкина не один раз видели в церкви и что он заказывал даже обедню. Рад, впрочем, что не мое письмо причина этой невзгоды. Странно, несмотря на то, что молодой поэт считал меня своим врагом и поступил со мною нехорошо, я продолжаю питать к нему хорошее чувство. Мне кажется, что разврат, которому он здесь предавался, скользил, не затрагивая его хороших природных качеств Если бы он был развратником, то вряд ли удалось ему дойти до той поразительной тонкости и деликатности в мыслях и чувствах, которые находятся в некоторых из его произведений. Поэтому искренно желаю, чтобы вдали от шума он развил свой галант и избавился от подражаний неудавшемуся лорду ». Внизу опять просьба сжечь письмо. Но умница Фонтон не сжигал письма наместника, а приобщал их к своему архиву. И хорошо сделал, потому что из писем этих личность кн. М. С. Воронцова выступает в самом благородном свете. Невольно сожалеешь, что разница в иерархическом положении — наместник края и маленький чиновник — помешали князю Воронцову и Пушкину сойтись и ближе познать друг друга »
Последняя тетрадь закрыта. Конечно, хорошо, если бы это была старинная бумага, выцветшие чернила, «екатерининский» или «александровский» почерк Но на последней обложке (по-украински) заповеди юных пионеров — 1928 года: «Пiонер не лаєтся, не палить цигарки, не п'є». На окнах — слезы северного неба, но в отделе рукописи тепло и свободно. Я кладу рядом выписку из тетради Цявловских и три тетрадки Сомовых. Экспедиция окончена: вот то, из-за чего я надоедал сотрудникам Одесской публичной библиотеки, за чем ходил на бывший Казарменный переулок, зачем потревожил столько симпатичных одесситов. Но как хорошо, что я не нашел эту рукопись сразу, прозаически, за одну поездку! Что же я бы делал тогда в Одессе? Впрочем, закончена ли экспедиция? Надо понять, насколько верно вспомнил Сомов письма Воронцова. ДОВОД ПРОТИВ (так хочется, чтобы было «за», что совесть требует самообуздания): такие письма легко можно было бы составить «по литературе». Ведь к 1918 году о Пушкине и Воронцове было опубликовано уже немало. ДОВОД ЗА: сходство с литературой может служить и доказательством правдивости. К тому же в этих письмах не один М. А. Цявловский чувствует «аромат подлинности». ДОВОД ПРОТИВ: Сомов в двадцатых годах нуждался в деньгах и, может быть, подсочинил какие-то подробности к реальному «ядру». К тому же Воронцов не слишком ли хорош? Мы ведь привыкли к «полумилорду», «полуневежде», «полукупцу» и «полуподлецу». ДОВОДЫ ЗА: странно было бы искать заработка в двадцатых годах нашего столетая, сообщая факты, как-то обеляющие Воронцова; скорее наоборот — тогда имела бы успех подделка, предельно очерняющая этого человека. Между тем Воронцов был человеком со своими понятиями о чести. Не нужно представлять его ни лучше, ни хуже, чем он был; суть его конфликта с Пушкиным в том, что Воронцов — человек более или менее честно державшийся своей системы взглядов, но, увы Пушкин жил совсем по другой системе К тому же не все так просто в письмах Воронцова, как казалось Сомову. Всесильному губернатору стыдно было бы перед своим аристократическим кругом грубо расправляться с коллежским секретарем Пушкиным. Столь примитивная месть уронит его в глазах общества. Поэтому граф избирает другой план: пишет Фонтону о своих симпатиях к Пушкину, желании уберечь его и для того — убрать из Одессы (не станет же Воронцов писать, что он еще — не без оснований — к своей жене Пушкина ревнует). Убрать его из Одессы, притом не роняя своей чести, — вот чего хотел наместник, но чего все-таки не добился: вскоре вся образованная Россия знала, кто и за что мстил Пушкину. Тут уместно вспомнить и о том, что в одесском архиве рапорт Пушкина о саранче — единственный, которого не хватает: понятно, нельзя было подшить стихотворный отчет к другим официальным делам. И НАКОНЕЦ, ВАЖНОЕ ЗА — в рукописном отделе Ленинградского отделения Института истории, а затем в Центральном архиве древних актов в Москве, мне попались письма Антона Фонтона к Воронцову за длительный период — с 1811 по 1853 (правда, письма 1823—1824 годов отсутствуют); значит, переписка в самом деле была, причем дружеская и откровенная
О многом — еще думать. Во многом — разобраться. Многое — искать. Еще не расшифрованы тысячи часов — московских и петербургских, одесских и кишиневских, Михайловских и болдинских. Они лежат и ждут своей очереди с тысячами и миллионами человеко-лет, из которых составлены XIX и XX столетия. Дожидаются других экспедиций и иных описаний. Не пора ли опять — хоть в Одессу, где в Лондонской гостинице Где в архиве __________ 1 П. В. Нащокин — один из ближайших друзей Пушкина.
|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|